МАРБУНГУ

Повесть о Любви и Законе

 

Глава 9. У любви свой закон

 

(4 Безвидного 590 г. Об.: вечер и ночь)

«ЗАВЕРШАЯ СИЕ СОЧИНЕНИЕ…» (Гамбобай Марбунганский.

 Из трактата «О нравах гоблинства»)

Досточтимая Марригунд, служительница Плясуньи Небесной

«ГАМБОБАЙ НА ОСТРОВЕ ВИНГЕ…» (Из «Записей бесед

Гамбобая  Марбунганского»

Джакилли Мембери, мардийский лицедей

«БЛИЗКИЕ МНЕ ЛЮДИ» (Из  писем господина Лантани

 приемному сыну Таджари Уратранне)

Мастер Майгорро, наставник государыни королевны

«СКОРБИМ О КОНЧИНЕ…» (Из послания, пришедшего в марбунганский храм Плясуньи с птичьей почтой…)

Вонгобай Гайладжи, заместитель наместника Марбунгу

«ЗАКОН ЕСТЬ ЛЮБОВЬ…» ((Из «Записей бесед Гамбобая

 Марбунганского»

Джани Парамелло, белый музыкант

 

 

(Четвертое число месяца Безвидного 590 г. Об.: вечер и ночь)

 

ЗАВЕРШАЯ СИЕ СОЧИНЕНИЕ, я не могу не ответить на последний вопрос: зачем нужны гоблины мне, Гамбобаю, служителю Безвидного?

Пестрая вера не велит отдавать предпочтение одной живой твари перед другими. Даже и тогда, когда избрана тобою тварь гонимая и несчастная. Это как если бы лекарь брался лечить, скажем, одних только мающихся печенью, отказывая в помощи всем прочим больным. Но как и в лекарском искусстве, в нашем деле достигнуть мало-мальски сносного мастерства возможно только тогда, когда в совершенстве знаешь какую-то одну, пусть даже очень узкую область – зато досконально. Таково ведь всеобщее свойство познания: продвижение от части к целому. 

Первым гоблином, с кем свели меня Семеро на дорогах Объединения, был некий Лиругга, барский вольноотпущенник. По меркам своего племени уже немолодой, странствовал он ходатаем по делам храма, в службу к коему перешел его бывший господин. От Лиругги я впервые услышал связный рассказ о гоблинском семейном и общинном устройстве. Он, между прочим, сообщил: гоблины страны Хоб и порубежных с нею земель не всегда столь уж боятся быть проданными в рабство. Ибо рабом быть, по их общему убеждению, лучше у частного лица, нежели у казенной власти вроде хобской. Беззаконие, исходящее от кого-то одного, терпеть легче, чем от целого государства. Люди Объединения, кажется, держатся противоположного мнения, но речь у нас не о них.

Позже в городе Марбунгу прибился ко мне в храме гоблин Чирчака. Да не один, а с семейством: тремя женами и двумя мужиками, вторыми мужьями двух этих жен. На моей памяти народилось у него, милостью Подателя Жизни, шестеро детишек за один только год. А родом он был из Онтала, куда в свое время подарили барину в забавники семью чирчакиного отца. Боярин Онтал дал Чирчаке вольную, исхлопотал для него гражданство. Пятерых же своих родичей гоблин выкупил на честно заработанные деньги. Гоблин, странствующий через полстраны с тремястами двадцатью лангами королевским серебром в узелке – картина почти немыслимая, однако могу поручиться: так оно и было.

В городе гоблины брались за любую работу: чистильщиками отхожих ям, мусорщиками, уборщиками. Не зря же в кичливом человечьем наречии к имени «гоблина» само собой просится на язык определение «грязный». Взыскуя равновесия, семья Чирчаки приняла обеты Безвидного: отреклась от пития хмельного, от вкушения убоины и ношения кожаной одежды. Когда люди, да воздастся им за то должной мерой, отказывались платить гоблинам за труды, гоблины без злости соглашались: что ж, пусть будет так, что труд наш – по обету чистой жизни.

Вместе с мужем одной из чирчакиных жен, гоблином Шуррайей, мы часто сиживали в свайном домике на острове посреди марбунганской реки близ ее устья. Отрекшись от охоты и рыбной ловли, гоблин всё же тянулся сердцем к приречным зарослям. Бывало, что при мне за четверть часа набирал водных трав на добрую трапезу.

Добычливость гоблинов – превосходит всякое вероятие. Более чем неприхотливые в быту, эти приятели мои успевали в год накопить денег на выкуп из рабства двоих-троих своих собратьев. Мне оставалось лишь заверять грамоты об отпущении на волю. Нескольких мужиков и баб гоблинского племени я получил в подарок в пору странствий: рано или поздно эти вольноотпущенники также оказывались в марбунганских краях.

Что более всего удивляло меня, так это на диво отлаженные связи внутри мэйанского гоблинства. Рассеянное по разным хозяевам, бесправное, будто бы забитое и жалкое, это племя держало меж собой нечто вроде заморской царской почты. На западном рубеже Объединения гоблины отлично бывали осведомлены о делах своих соплеменников на восточном побережье. Бывало, новейшие вести из Марбунгу я получал в Ви-Умбине и в Ларбаре не от людей Пестрого храма, а от местных гоблинов.

На Западе, в умбинских приморских землях, я однажды даже был гостем у гостеприимца-гоблина, управляющего – ни больше, ни меньше! – в барском имении. Этот гоблин Чилбрук, поэт и летописец своего племени, снабдил меня в обратный путь целой свитой: полудюжиной гоблинов, выкупленных чилбруковым барином с ви-умбинского невольничьего рынка.

Вопреки расхожему мнению, община «чистых гоблинов» возникла не тогда, когда после Онтальской войны господин Райджер Лантани, охваченный приступом запоздалого раскаяния, подарил храму Безвидного часть своей земли под стеной Марбунгу. Случилось это тремя годами ранее, когда в наши места пришла из Хоба гоблинша именем Гомба-Ялга, гадалка, чтимая соплеменниками как пророчица. И вправду она оказалась подвижницей Премудрой. Пешком пройдя Хоб, порубежные земли и Диневан, баба эта нигде не попалась работорговцам, не была схвачена как лазутчица или воровка – те же, кто пробовал подступаться к ней с недобрыми помыслами, получили, думаю я, урок, коего во всю жизнь не забудешь.

Ныне в общине заправляют внуки и правнуки тех гоблинов, с кем мы начинали. Насколько же надо ненавидеть людей, чтобы так по-доброму говорить о гоблинстве! – сказал мне как-то один из моих собеседников человечьего племени. Быть может, книга моя и у иных читателей вызовет то же мнение. Отвечаю, и да слышит меня Безвидный: ненависть к нелюди рождается в том и только в том людском сердце, что до краёв уже полно ненавистью к человечеству – и всё еще не сыто враждой. А вражда к соплеменникам, в свой черед, родится лишь у того, кто по самое горло полон враждою к самому себе. Мщение за зло, будто бы пришедшее к тебе извне? Ха! Злобясь на других, пакостя им, чиня смертоубийство, ты надеешься унять собственную боль? Вырываешь чужой зуб, чтоб не болел твой собственный?

Воздаяние же – за зло, за добро – в ведении Семерых. Не осуждаю тех, кто ищет управу на своё обиженное сердце в Божьем Суде. Никакого оправдания нет и да не будет – тем, кто собственную боль вымещает на ближних едино- и иноплеменниках. И трижды, семижды, дюжину дюжин раз повторяю вам, твари живые: прежде тепла и пищи, покоя и любви, ищите мира с собой самими! Ибо нет на Земном Столпе иного средства против вражды.

 

Гамбобай Марбунганский. Из послесловия к трактату

«О нравах гоблинства»

 

Досточтимая Марригунд, служительница Плясуньи Небесной

 

 

Над рекою темно. Плоскодонная лодка тихо скользит меж зарослей. Орк Чандари собран, спокоен: правит веслом. Господин Уратранна напряжен, старательно вглядывается в темноту: нет ли за кустами ловушки или засады? Байлайя молится.

Марья, может быть, и боялась бы. Да только какой же теперь страх, если рядом с ней её мастер Джани? И глиняная Плясуньина кошечка тоже с собой. Если что, свистнем.

А еще есть заколдованная шляпа у Марьи в поясной сумке. Понадобится – авось, взлетим.

Первое время Джани вполголоса говорил орку: правее, левее. Точно не по реке дорогу указывал, а по городу, знакомому на взгляд сверху. Теперь Чандари, кажется, углядел тутошнюю водную тропу: идет, будто точно знает, куда.

Вот он, островок со свайным домом. У берега лодка вроде нашей, чуть поменьше. Наверху, меж досками домика, виден слабый свет.

Выбираемся. Уратранна и Джани идут вперед. За ними Байлайя. Фонарь остаётся орку Чандари, но пестрый шар у жреца светится переливчатым светом. Можно надеть шляпу – и по воздуху, шагах в трех над землей, двинуться в обход домика.

Нелишнее свойство шляпы – она позволяет не только перемещаться, но и зависать в воздухе. Так и поступим. Подойдем к домику, заглянем в щелку между досок.

 Внутри горит – даже не лучинка, не масляный фонарь, а хорошая, грамотейская свечка. Правду говорил Джани, что у жителей тутошних наверняка кто-то есть, кого посылают в город на базар: за едой и за освещением.

В домике четверо. Набились, как устрицы в бочонок. Гоблин Тадамаро – вот он. На вид живой и здоровый. Связан? Нет, скорее, опутан грубой веревкой вокруг тела, но руки и ноги свободны. От света глаза повязаны черной тряпкой, другой одежды не видать. Второй гоблин в рубахе и черной шапочке, натянутой до самого носа. Руки у этого – жилистые, худые, пальцами он перебирает какие-то веточки. Это, что ли, и есть Ракарья, он же Харайя-мститель? А есть еще двое людей. Один – молодой парень, черноволосый, почти змейского вида. Сидит, скрестив ноги, как приютский глиняный Гамбобай, но на коленях у него лежит собранный самострел. Второй постарше, рыжий, рябой, в кафтане вроде моряцкого. Ну, вот и здрассте: это же давешний рыбак Джа! Тот самый, с заречного берега, который знать не знает ничего про свайный дом и про гоблинов. Занят Джа мирным делом: ножницами кроит бывшие тадамарины зеленые штаны. Старательно, на ровные четырехугольные кусочки.

Джани внизу. Присматривает за домиком. Оружия при нем те, кто вздумает выглянуть из дома, не увидят. Вот Уратранна – тот при мече, но меч в ножнах. А Джани, когда на берегу все садились в лодку, поднял со скамьи разобранный напополам малый шариковый самострел. Это Чандари, собираясь на вылазку, запасся оружием. Джани выслушал речь Байлайи насчет того, чтобы не чинить насилия над гоблинами и их сподвижниками, да невзначай накрыл обе части самострела белым своим шарфом. Исчезли обе, как не бывали, да и коробка с шариками тоже. У белого мастера целее будут.

Что-то там поддерживает рукою под шарфом наш белый мастер. Захотел бы – мог бы и отпустить руку: из-под Плясуньиного благословенного шарфа самострел, надо думать, и сам бы не упал. А дойди дело до драки – хороший стрелок самострел собирает и взводит быстрее, чем иной вояка выхватывает меч.

Байлайя, видимо, подошел к сваям. Кричит снизу: да пребудет милость Не Имеющего Обличия с теми, кто тут прячется!

В домике насторожились. Люди глядят на гоблина в шапке. Чернявый парень делает малозаметное, но точное движение к стене, смотрит наружу. Самострел наготове, но еще не взведен. Рыжий Джа тоже выглядывает в щелку.

— Прошу вас, кто бы Вы ни были, отозваться! – кричит Байлайя.

Рыжий Джа пробирается – не подымаясь с колен, перекатывается – к другим стенам: смотрит, окружен ли домик. Марья успеет подняться вверх, выше ветхой кровли. Сосчитает до двенадцати и спустится.

Джани понял. Отступил от домика на несколько шагов, то же проделал Уратранна.

В домике шушукаются. Гоблин в шапке кивает головой.

Досточтимый Гамбобай пожаловал! – дурацким голосом орет через стенку Джа.

— Не сам он, но ученик его Байлайя, – отвечает жрец. С кем я говорю?

— Джа меня зовут.

— Ответь, Джа: гоблин Тадамаро с тобою?

— Дык-ть, кто ж их, зеленых, разберет?

Марья снова поднимется на уровень крыши. Крикнет сверху:

— А ты, Джа, у Ракарьи спроси.

Под крышей какое-то движение, свет свечки мерцает. Слышно неразборчивое бормотание: наверное, по-гоблински.

Ишь ты, батюшки! А это еще кто с тобой?

Что ж, можем и представиться:

— Жрица Марьягунд из храма Плясуньи. Мы с тобой, Джа, днем нынче толковали. Ты еще с другом Талдином был.

— Нашли-таки нас, досточтимая?

— Еще бы. Сами видели: со мной старик приходил. Так вот он вас сразу расчислил!

— Ох, грешен! Досточтимого Гамбобая не признал!

— Ты бы, Джа, дверь-то досточтимому Байлайе открыл, а? Мы вам четверым зла не хотим. Нам потолковать с вами надо.

Байлайя меж тем призывает Безвидного. После небольшого шушуканья часть стены с той стороны, где стоит Байлайя, открывается, как подъемный ставень.

— Просветить нас желаете, досточтимые? Что ж, милости просим. Только пусть охрана Ваша оружие сложит.

Байлайя говорит:

— Я, служитель Творца Жизни, обещаю вам – тебе, Джа, и всем, кто с тобой – что ни я, ни спутники мои вас не тронут. И вас прошу не применять насилия.

— Когда дрючки на землю сложены – оно нам спокойнее.

— Мои спутники – храмовые служители. Рыцарь Безвидного и музыкант Плясуньи Небесной. И рады бы сложить оружие, да нельзя им. Как нельзя и применять силу во вред живой твари без крайней на то необходимости.

Храмовый меч, как известно, сложить нельзя: вынешь его из ножен, опустишь на землю, отойдешь – а он сам собою в ножны возвращается. Быстро же, однако, наследник Лантани успел посвятиться в рыцари… Или благого дела ради жрецу дозволительно слегка приврать?

— Не погань глотку деёй, жрец! – слышится из дома другой, глухой голос. Говорит он по-змейски, выговор гоблинский.

Кто ты? – на змейском языке спрашивает Байлайя.

— Ракарья, брат Гомбы-Ялги.

— Ты готов толковать со мною?

Ежели ты не станешь, как давеча, чары на меня наводить, то изволь.

— То были не чары, а ясновидение милостью Безвидного. Я догадался, что ты распознал мою слежку. Ты чуешь истину и ложь?

Он у нас вообще ушлый! – отвечает Джа.

— Ты, Ракарья, служишь Судии Праведному?

— Поднимайся сюда. Поговорим.

— А как я поднимусь? Кинь мне веревку, что ли.

Вообразите себе только: толстенький жрец Байлайя в долгополом облачении взбирается по веревке! Но нет, из домика ему спустили корабельную плетеную лесенку. Он кое-как полез наверх.

— Ты, жрица, тоже заходи.

Мне тут лучше, на вольном воздухе, – отвечает Марья. Байлайя протискивается внутрь домика. Говорит, отдуваясь:

— Пойми, Ракарья: вас ищет городская стража. И войско тоже. Сейчас они поджидают вас на берегу. Мне удалось уговорить их повременить с вылазкой хотя бы до моего возвращения. Но лучше пусть досточтимая Марригунд всё-таки поглядывает сверху, не пойдут ли они раньше времени на приступ.

— Опять выдумываешь, жрец?

— Воля твоя, но за вас четверых я и вправду боюсь. Очень хочу, чтобы все вы вышли отсюда живыми и невредимыми.

— В управскую тюрьму? Или в храм на расправу?

— Да услышит меня Безвидный: я готов предоставить всем вам храмовое прибежище.

По-арандийски наш марбунганский пестрый жрец говорит с трудом. Имя Безвидного произнес все же по-дибульски.

— За какие-такие заслуги?

— Это уж моя печаль. Думаю, если не власти, то граждане города Марбунгу меня поймут. Проделка ваша над телом Лантани, хоть и дурного она обычая, многих потешила.

Кажется, гоблин усмехнулся. Будем прислушиваться дальше.

— Тадамаро, ты меня слышишь? Ты здоров? Не ранен?

Нет ответа.

— Нельзя ему говорить. Покамест нельзя. До завтрашнего рассвета.

— Что за обряд вы тут над ним творили?

— Совсем наоборот. От старых, людских обрядов очищали. Он из избранничьей семьи, ему нельзя ваших чистых обетов.

— Ты, Ракарья, разрешал Тадамаро от обетов Безвидного?

— Нам, гоблинам, оно деёво, вслух поминать того, про кого ты говоришь. Простым еще ничего, а избранным – дея.

— Так что же ты, Тадамаро, не предупредил меня, что тебе нельзя было произносить имя Не Имеющего Обличий?

— Ваш Гамбобай, не тем будь помянут, многое тут запутал. Иные гоблины, как в человеки подались, и род свой, и веру забыли.

— И ты, Ракарья, явился, чтобы напомнить?

— Не только.

— Но скажи мне хотя бы: ты своей местью покойному господину Лантани доволен?

— Покойному? Ха!

— Ты не веришь, что человечьи жрецы способны должным образом отпеть своего соплеменника? И понять, принял ли его Владыка и Судия?

— Имя силу имеет. Кто Лантани назвался, тот вам и Лантани.

Выходит, господин приютский благодетель всё-таки не умер? Что-то подобное мы уже слышали. Кажется, мардийский мастер Джакилли говорил. Или Марья сама придумала?

— Но зачем же ты поганил погребение, если знал, что усопший – не тот твой лиходей, мстить коему ты явился?

Гоблин молчит. Отвечает Байлайе третий голос: должно быть, парень с самострелом. По-арандийски говорит с заметным мэйанским выговором.

— К настоящему Лантани подобраться – наших сил не хватает.

— Как так?

Рассказать? – обращается парень, должно быть, к гоблину. Тот не возражает.

— Спрашивай, жрец. Дарья тебе ответит.

Стало быть, парня зовут Дарьей. То бишь Дарри.

— Ты, Дарри, можешь говорить со мной по-мэйански? Я, стыдно сказать, слаб в змейском наречии.

— Угу. А Ракарья ни на каком людском языке, кроме арандийского, вообще не говорит. Хоть и родился тут, в Марбунгу. Упрямый он.

— Я постараюсь справиться с бенговской речью.

— Не надо, досточтимый. Валяйте по-нашему. Если кто из нас врать станет, Ракарья это и так почует.

Дальнейший разговор продолжается по-мэйански:

— Я хочу понять, кто ты, гоблин Ракарья. Ты, Дарри, можешь мне ответить?

— Он Судьин гоблин.

— Жрец? Рыцарь?

— У них это по-другому. «Харайя» он, вот Вам и вся его должность.  Пришел за сестру свою отомстить, гадалку Ялгу, кого Лантани заживо сжег.

— Так… Сие верно известно?

— Вернее некуда. Все, кто с почестями по-воински хоронил эту сволочь, получили по заслугам.

— Стало быть, осквернение обряда направлено было не против тела Лантани, а против горожан Марбунгу и храмовых жрецов? Чтобы их заставить устыдиться их собственного беспамятства да лицемерия? Что ж, это правильно. Гамбобай это бы понял.

— Тот-то человек, кого сожгли, ничем против Семерых не грешен. По крайней мере, Ракарья так считает. А коли и меч лантанин тому бедняге вместе с именем и прозванием отписан был, то и меч освятился. А жрецу Дигенбойе, грех молвить, поделом: не станет в другой раз жульнического обряда благословлять.

— Всем нам поделом. Всем жрецам, кто в этом участвовал.

— А чтобы самого Лантани найти – ну, того, который вправду Лантани, – тут помощь нужна. Самой Ялги помощь. Ракарья пробовал сюда ее призвать.

— Понятно. Когда я нынче днем милостью Безвидного чуял здесь присутствие Владыкина избранника, мертвого духа, это, должно быть, была она. Сейчас-то я чувствую тебя, Ракарья, как мертвого, что и верно, коли ты Судии служишь. Но если бы тут был дух – я бы с вами не толковал. Давно бы уже замертво свалился. Нам, пестрым жрецам, при Владыкиных избранниках худо.

— Ушла Ялга. Не стала с нами связываться.

— Почему?

Тут подал голос сам гоблин:

— Нрав у неё с детства еще деёвый был. Не хочет – и хоть расшибись!

Пришел черед усмехаться жрецу Байлайе. Дарья рассказывает дальше:

— Ракарья сперва надеялся, что Ялга с Тадамаро поговорит. Он, по-ихнему выходит, из семьи, где в роду служители Премудрой были. Бабы-гадалки, как Ялга. Вроде и Шигоки, сестра тадамарина, теперь гадает – правду говорит…

— Затем Ракарья и вытащил Тадамаро сюда?

— И за этим тоже. Только он Вашего гоблина не вытаскивал.

— Хорошо. Когда Тадамаро станет можно говорить, он сам ответит, добровольно ли он тут очутился.

— Да только Ялге и он не понравился.

Может, ей сама Шигоки нужна? – спросит Марья.

— Может и так, барышня. Где Вы там: на крыше сидите?

— Сижу, сижу.

— Да только ведь у Шигоки нрав ничем не лучше ялгиного. Уж ее-то ни силой, ни уговором никуда против дури ее собственной не заманишь. Она погадала, узнала, что ей нужно – а к нам сюда не пошла.

Байлайя задает следующий вопрос:

— Скажи, Дарри, верно ли я тебя узнал: ты – сын писаря Лулли?

— Угу. Приемный. А так – сын Мададжи, войскового писаря, Семерыми да примется.

— Того, который был в числе заговорщиков «Меча и Чаши»?

— Да. В ходе следствия умер. Видел его Лулли после того следствия: ни одной косточки целой. Ясно, досточтимый, чего я тут делаю? У меня к Лантани свой должок.

— Ты, Дарри, тоже думаешь, что в погибели заговорщиков виновен Лантани?

— Не думаю, а знаю. Да только таких доказательств, какие в храм или в управу снести можно, у меня нет.

— Записки в храм ты носил?

— Угу.

А ты, Джа? – обращается жрец к рыбаку.

— Я-то? Дык-ть, и у меня должок есть. Хоть я к «Мечу и Чаше» касательства не имел. Монгаджа я. Свинарь, не при Вас, досточтимый, будь сказано.

Понятно, почему Монгаджа не знаком пестрому жрецу. В храм Безвидного свинарю ходить некстати, коль скоро ремесло его прямо связано с убиением живой твари. На колбасу, на окорока… Моряцкий кафтан на Дже – не иначе, для отвода глаз.

Байлайя продолжает:

— Скажите мне вы трое: ты, Ракарья, ты, Монгаджа, и ты, Дарри: что вы намерены делать дальше? Как долго вы еще хотите держать тут Тадамаро? Что до гоблинов, которые сидят в управе, то наместник обещал мне отпустить их, как только Тадамаро окажется в городе, на храмовой земле. Как бы то ни было, Тадамаро – гоблин общинный, и на земле храма Безвидного ему ничто не грозит. В управе я нынче был, могу свидетельствовать: Чура и Шелья живы, никакого злодейства над ними не чинили. У Чуры рана заживает хорошо.

— Никто Тадамаро и не держит. Захочет – пусть с тобой идет.

— Ты идешь со мной, Тадамаро?

Ответа нет. Долго нет. Потом слышно, как Байлайя возносит благодарственное слово Семерым. Стало быть, гоблин согласился?

— А вы трое? Повторяю: я готов предоставить вам прибежище. Стража и войсковой отряд имеют приказ: схватить всех тех из вас, кто не выйдет на берег под моей защитой. Лодка у вас есть, мы можем плыть все вместе.

Снова тишина. Потом говорит свинарь Джа:

— Лучше уж мы тут останемся.

— Но почему? Стража, я боюсь, когда доберется сюда, щадить вас не будет. И к берегу вам не пристать так, чтобы вас не заметили. Разве что в море уйти – да ведь и там сторожевые корабли, далеко не уйдете…

— Ты, досточтимый, за нас не тревожься.

— Насколько смогу, я постараюсь убедить вояк и стражников не применять к вам силу. Однако…

— К нам ее, досточтимый, уж и так, и сяк применяли. Нам не впервой.

— Еще раз прошу вас: едемте!

— Благодарствуй. У тебя свой долг, у нас у каждого – свой. Ежели не увидимся – не поминай лихом.

Байлайя выглядывает из домика. Подзывает господина Уратранну.

Что бы там ни болтали Ракарья и его товарищи, гоблину Тадамаро не поздоровилось. Спуститься сам он не сможет.

Подхватив его на плечи, Байлайя готовится, пятясь, слезать. Уратранна держит лесенку внизу. Марья тоже помогает.

Гоблина укутывают уратранниным плащом. Пока еще не пестрым рыцарским, а похоронным, черным с белой каймой. Дверца домика опускается.

 

Тадамаро несут в лодку. К Марье подходит Джани, берется рукой за ее запястье.

— Ну, каково? Слыхал?

— Ничего я не слышал, Марри.

— Да? Что так? Они, гоблин этот и его люди, столько разных разностей наговорили, одна другой любопытнее. Например: Лантани-таки не умер! Или еще: тут к ним являлась гоблинша Ялга. Бесплотным духом!

— Как-то мне не до того было. Не до подслушиванья.

— А ты что делал? Сторожил, как бы стража не нагрянула?

— По-белому это называется «стоять на стрёме». Нет.

— А что?

— Молился. Чтобы с тобой ничего не случилось.

Вот так. Послышался ли Марье упрек в этих его словах? Он-то подняться наверх вместе с Марьей нынче уже не смог бы. Случись что, мог бы и не подоспеть на помощь?

Дождь пошел. Легонький весенний дождик.

Но разве это теперь твоя обязанность, Джани – приглядывать за мной, как бы меня какие разбойные гоблины не сцапали?

— Вообще-то без шляпы летать лучше.

— Да, Марри. Лучше. Обошлось – так и слава Семерым.

Не надо нам с тобою этого, Джани. Кто сказал, что я сама не умею постоять за себя? В защитники, в няньки мне тебя не надо.

А ты, похоже, вправду разволновался. Пальцы твои сжаты на рукаве у меня – так крепко… Не бойся. Никуда теперь уже я от тебя,  Джани, не денусь.

 

 

 

ГАМБОБАЙ НА ОСТРОВЕ ВИНГЕ держал спор со сторонником богопротивного лжеучения, известного под именем многомирчества.

Коль скоро читатель мой наверняка не осквернял ушей и глаз своих слушанием либо чтением сведений о сей опаснейшей ереси, сообщу вкратце: многомирцы учат, будто при погибели мира, приход коей неизбежен, кто-то все-таки сможет спастись, будучи перенесен неким змием, самое имя какового мерзко Семерым, за пределы здешнего мира в иной, будто бы существующий (что на деле, разумеется, никак не возможно). При своих нечестивых сборищах еретики слышат, будто бы, речения того неудобоназываемого змия, вещает же змий устами дитяти не старше пяти лет. После такого лже-обряда дитя заживо разрывают на части и пожирают всей общиной, ибо, по вере многомирцев, дитя тем самым может сразу перенестись в искомый ими запредельный мир. Часто еретики крадут детей у несчастных родителей, подбирают сирот, но случается, что отдают на растерзание и своих собственных детей, почитая это за великую честь.

Надо ли говорить, сколь строго караются подобные ереси нашими Семью храмами! Приверженцы Бенговой веры в Аранде также жесточайше преследуют названных еретиков, тем ревностнее, что те именуют свой предмет почитания змием, как и арандийцы в маловерии своем называют Творца, Не Имеющего Обличия. Однако же Винга, всем известное логово смутьянов и изуверов, охотно принимает у себя также и многомирцев.

Итак, Гамбобай вызвал на принародный спор некоего еретического проповедника: с виду – благообразного мужа средних лет, но ведшего поистине отвратительные речи.

Говорили о страхе смерти, ведомом всякой смертной твари. Как и о том, что разум мыслящей твари по природе своей направлен к отысканию истины, а значит – в беспредельность.

Почему, – спрашивал еретик, – ваш Безвидный сотворил мир, заранее обреченный на погибель? Вы, дескать, учите, что Смерть была испрошена у старших богов самими живыми тварями, когда, расплодившись безмерно, они перестали находить для себя на Столпе достаточно места и пищи. Но как мог Безвидный, дав твари способность плодиться, не даровать ей также бесконечного простора для жизни, не снабдить ее всем необходимым в безграничном количестве?

— Что рождено, то обречено и погибнуть, – отвечал Гамбобай.

— И вот, по семибожному учению, Воитель и Плясунья породили Владыку Гибели. Но Смерть оказалась для живой твари не столь уж сладкой, как мнилось поначалу. И тогда Старец и Целительница породили Премудрую – дабы хоть в чем-то, в творениях мастерства и разума своего, да в искусстве чародейства, тварь живая имела средство противостоять смерти. Спрашивается: коль скоро Владыка Гибели и Премудрая порождены – значит, и они умрут?

— О Владыке такого нельзя сказать, ибо он есть сама Смерть. Смерть противоположна не Жизни, коей не противоположно ничто, а лишь возникновению, порождению, росту и старению, как их естественный предел. Ибо никто не умирает раньше своего срока. Но горе тому, кто мнит себя способным и правомочным прервать чью-то жизнь! Что же до Премудрой, то Смерти причастна и Мудрость, ибо сказано: Столп Земной погибнет от чар. Если прежде твари живые не возлюбят самое жизнь превыше всего.

— И не добудут те самые Диски, о коих пророчил Байджи?

— Когда живые твари готовы будут вознести молитву за самое жизнь, слова той молитвы сами откроются им. И никакие диски будут уже не нужны.

— Но придет ли тот срок ранее крушения мира?

— Это зависит от самих живых тварей. Их дело – обратить наконец разум свой и мудрость на сохранение жизни, а не на разрушение ее.

— Стало быть, ваш Творец Жизни поставил твари условие: чтобы она возлюбила главное его творение, жизнь, превыше всего? Не уподобился ли он тем самым умбинскому князю Вонго, охочему до лицедейских представлений: князь тот, как слышно, силою сгонял зрителей на представления сочиненных им самим действ, а всех, кто не восхищался творением его в достаточной степени, приказывал казнить прямо в балагане?

 

Читатель может видеть, сколь извращенный ум предстал нашему Гамбобаю в лице его собеседника. Басня, рассказанная еретиком про Вонгобула Умбинского, была бы поистине смехотворна, если бы не взросла на столь ядовитой почве.

— Здесь нет никакого условия, – отвечал Гамбобай. Кто желает жить – да полюбит жизнь. Если же кто-то боится разрушения мира не оттого, что на Столпе Земном не станет жизни, а оттого, что исчезнет что-то иное – сам этот болван, его богатство, слава, великие замыслы – тот глуп. Ибо утратить всё перечисленное мною возможно тысячей иных способов, и до крушения Столпа.

— Но ведь так пропадает всякий смысл делать что-либо: трудиться, рожать детей, сочинять, мыслить – если заранее знаешь, что в будущем все твои дела неизбежно пойдут прахом!

— Можешь не работать – не работай! Можешь не рожать – не рожай! Можешь не мыслить – не мысли! Разве царевич Унгаибенг мог бы не писать своих песен? Или Мичирин Джалбери? Сочинениями своими они совершили все подвластное силам человеческим, чтобы Столп Земной избежал погибели. Ибо жили жизнью, а не мелочами! Воздавали хвалу друзьям – как друзьям, бранили недругов – как недругов, ласкали женщин – как женщин, пели песни – как песни. И иначе не могли.

 

Видимо, среди слушателей спора преобладали вингские арандийцы: оттого Гамбобай первым назвал имя знаменитого змейского поэта Унгаибенга, а потом уже – нашего Мичирина.

— Но тогда к мелочам можно отнести что угодно! Пестуя свою ненаглядную жизнь, можно предать отечество, обездолить семью, переступить через ближнего – так?

— Ради жизни можно лишь жить. Целью и смыслом подлости может быть лишь сама подлость. Горе тому, кто рассчитывает подлостью добиться чего-то кроме подлости.

— Но тогда выходит, что мы – я и мои сторонники – мыслим с Вами согласно. Ибо для нас наша жизнь – в поисках выхода за пределы тех, как было сказано Вами, мелочей, что застят взору смертного его бессмертную природу.

— Дети на ваших радениях – не иначе, затем, что в возрасте до пяти годков человек еще не обременен в уме своем обилием мелочных целей, но живет – как живется?

— Именно! Всё расхождение меж нами и вами в том, что мы не считаем, будто наш бог добивается от нас любви – к себе ли, или к своему творению. По-нашему, бог уже, изначально и навеки, любит нас – как нас, такими, какие мы есть…

— И вы нашли наилучший способ это проверить. Ясно: если бог мой по-настоящему любит меня, то выбирая между жизнью моего безвинного дитяти – и мною, моей верой, моей причудой – он, конечно же, выберет меня! Если я любим богом, то пусть бог попустит мне сгубить мое дитя. Иначе – какая же любовь?

Еретический проповедник пошел на попятный. Стал уверять, будто присутствие детей на их обрядах, равно как и пресловутые змиевы вещания – второстепенны, служат лишь приведению малоумной общины в надлежащее настроение. И никто-де намеренно не убивает детей, просто те сами редко выживают после обряда. А выжившие в большинстве своем остаются не способными ни к членораздельной речи, ни к какому-либо умственному взрослению. Да разве жизнь убогого полудурка не есть жизнь – даже в большей степени, чем у умного?

Да будут прокляты те, кто применяет подобные средства и кто нуждается в них! – молвил Гамбобай.

 

Позднее выяснилось, что собеседник Гамбобая был отнюдь не многомирцем, но истовым приверженцем Бенговой веры, царским лазутчиком, засланным на Вингу для выявления и обезвреживания еретических общин. Оттого он и выступал перед толпою столь безбоязненно.

Из «Записей бесед Гамбобая Марбунганского»

 

 

 

 

Джакилли Мембери, мардийский лицедей

 

Тихая приютская ночь. Несчастные молятся возле статуи Гамбобая. Повар уже задремал.

Мастер Джакилли слоняется по дому. Места себе найти не может, слова для молитвы на ум не идут.

Древленский книжник Самсаме по-прежнему сидит на лавке у выхода в сени. Вертит в руках прозрачный камешек: тот самый, из наследства Лантани. Джакилли больше не станет заглядывать внутрь камня: нынче ночью ему, приютскому писарю, надобно сохранить ясную голову.

Самсаме на вид – древлень средних лет. То есть годов ему около полутораста: юношей застал мэйанскую Великую Чуму. И много еще, должно быть, повидал на своем веку.

— Скажи мне, Самсаме, сын Дулии: ты ведь не впервые в Марбунгу? Бывал ли ты здесь до того, как древленство стало тутошним людям ненавистно, до Онтальской войны?

— Как не бывать…

— Гамбобая застал?

— Немного. Слышал две-три его проповеди.

— А я вот – ни одной…

— Вы, мастер, может быть, хотите спросить, встречался ли я с Онтальской Лисицей? То бишь с Хиоле? Да, встречался. Еще задолго до того, как она стала подругой высокородного Дунги Онтала.

— Из каких мест древленского рассеяния она родом? Из которой семьи? Мне это важно, чтобы понять, каков будет ее облик на помосте. Пророчество Сумаоро – да, но стоит же за нею что-то и помимо пророчества!

— Такие женщины, мастер, как она, рода и семьи не знают. И не потому, что родятся в лисьих норах. Но обучение чарам начинается для них не в родном доме, как у других древленей, а при наставнице, к кому они обычно попадают еще совсем маленькими девочками. Пока кости не отвердели. Чары, изучаемые ими, чары приворота, горьки тем, что почти не действуют на древленское племя. В нынешнем времени, времени ничтожества, никому, кроме великой государыни Гайанди, да еще чародейки Руэн, не удавалось привораживать сердца древнего народа. Почему? Видно, из-за того, что соплеменники мои слишком жаждут этого.

— Как так – жаждут?

— Хотят великой любви, да не простой, а такой, что возникла бы без всяких на то усилий с их собственной стороны.

— Что же это за любовь – без труда сердечного?

— Я согласен с Вами, мастер: дрянь, а не любовь. Но такова уж наша ленивая природа. Стало быть, чародейки-приворотчицы обрекают себя на жизнь среди маловеков. Ведь воздерживаться от ворожбы, да еще когда никакого ремесла кроме чар толком не знаешь, – трудно, мастер!

— Но я слышал, что и среди твоих единоплеменников мужского пола существуют чародеи – мастера приворота. Хотя бы тот же умбинец Циоле…

— Его работа иная: привораживать рукотворные вещи, чтобы потом налагать на них заклятия. Так поступают все кудесники, создавая волшебные предметы. Иногда циолины коллеги творят приворот на растения, на бессловесных тварей… Ну, и на маловеков: из заклинания, как говорится, слова не выкинешь. Бывает, что и на маловеков. А что мой мастер хотел узнать о Хиоле?

— Кто был человек, сосватавший ее с боярином Онталом? Что бы ни говорили о Гамбобае, такую странность я за ним не подозреваю. Откинем и Белого Кладжо, хотя в середине 570-ых он уже был Предстоятелем. А вот благодетель наш, покойный Лантани… Скажи, Самсаме: Хиоле по меркам твоего народа была безбожницей, нечестивицей?

— Извольте видеть, мастер: мало кто из моих соплеменников всерьез верит разговорам о смешенческом браке Хиоле с боярином. Будь так, это значило бы, что Хиоле – счастливейшая меж дочерьми косого племени, ибо ее постигло настоящее чудо. Дело в том, что чародейки вроде нее вовсе не способны на смешение – как, впрочем, и на естественное сожительство с мужчинами своего племени. Ибо скоропостижная смерть постигает мужчину раньше, чем он успевает войти с такой женщиной во плотскую связь – даже если бы то был не насильник, а вполне учтивый влюбленный. Сказано у пророка Джаррату: Смерть и Любовь – что ночные сторожа города Юмбина. В одиночку не ходят, всюду – парочкой.

— Расскажи мне побольше о «Книге Джаррату».

— Собрание изречений и притч в семнадцати главах. Повествует о конце времен. Мой мастер слышал, наверное: «зельями текут реки, заклинаниями кричат птицы, чары рвутся с уст последышей древнего народа…»?

Когда-то в Ви-Умбине, в Безумном Доме при училище Премудрой, мастеру Джакилли давали читать книгу «Утешение в скорбях». Написанная по-мэйански, книга содержала переводы с других языков. В том числе и этот отрывок из древленской книги Джаррату.

— То есть погибель мира и по-вашему приходит от чар?

— Человечий пророк Халлу-Банги был служителем сразу двух храмов: и Пестрого, и Лилового. Слыл внимательным читателем старинных рукописей, слушал и древленских чтецов. Полезные мысли усвоил.

И однако же, у Халлу-Банги сказано, что древлени не взывали к Старшим богам, когда все твари молили о даре Смерти?

— Так и следовало согласно общему замыслу халлу-бангина труда. Ему надо было как-то объяснить долгожительство древленей.

— Мохноноги и карлы, два других долгоживущих племени, по его учению, тоже не взывали о Смерти. Однако приняли ее. Может быть, Халлу-Банги и обидел ненароком твой народ, Самсаме. Но как тогда объяснить, что через двести лет после халлу-бангиной кончины явился еретик Камионго, учивший, будто при конце своей жизни древлень не умирает, но переносится, мерзко молвить, в иномирные пределы, где перерождается вновь и вновь, переходя из одного иномирия в другое?

— Камионго был, не о ком будь сказано, сумасшедший. Не перенес разлуки с умершей подругой своей Хаэре-Валлаи, свихнулся. Все его запредельные миры – от дурманного курения: с горя он, говорят, дымил без роздыху. И, что хуже, многих других пристрастил к тому же дыму. Я не знаю, что хуже: когда у человечьих многомирцев на обрядах гибнет дитя-вещун, или когда древленский сторонник Камионго дурманом травит себя, семью свою и приятелей.

— Та и другая ересь как-то связаны меж собою?

— Не думаю. Людские многомирцы ищут избавления от мировой погибели в целом, тогда как камионговцы – от собственной смерти каждого смертного. Если бы мне привелось взвешивать грехи тех и других, я сказал бы, что в чем-то камионговцев мне легче понять. Ибо Смерть у каждого своя.

— Тут я готов согласиться с тобой.

— Рассказать Вам, как у Джаррату сказано о смерти?

— Изволь.

— Я уже говорил Вам, мастер: неправда, будто древлени не чтут Смерти. Мы почитаем Первоумершего, называя его именем Сумеречного Князя. Я не скажу, вслед за людскими богословами, что Смерть есть дитя Пламени и Ветра: но ведь и Халлу-Банги не велит обсуждать отношения между богами, верно? Вот я и не касаюсь их родственных связей. Другое отличие – в том, что по-вашему Смерть сразу возникает как Смерть, а по-нашему Первоумерший сначала прожил жизнь. Ибо все живые твари смертны – но и наоборот, смерть немыслима без предшествующей ей жизни. Для нас этот путь впервые прошел Первоумерший. Страна, открытая им по ту сторону смертной муки, именуется Сумеречным Княжеством. В древние времена мои соплеменники верили, что путь туда лежит через море, потому и хоронили умерших в лодках. «Положите меня, братья, в челн из ясеня, отпустите меня, братья, по волнам к холодному берегу…». И до сих пор наши гробы имеют вид долбленой лодки. Но Сумеречная Страна не лежит вне мира. Ибо сие было бы противно разуму.

— Ты полагаешь?

— Мир – это Столп Земной с его сушей, морями, заморьем. Быть может, за краем дальней суши есть еще моря, а за морями еще суша, а за ней новые моря и новые, вовсе уж диковинные берега. Судя по тому, как звездочеты расчисляют величину Столпа, нам сколько-то подробно известна лишь одна двадцатая часть столповой поверхности. А ведь есть еще небо вокруг Столпа! Солнце и звездный свод, звезды блуждающие и неподвижные, косматые и хвостатые…

— Не забудь также и подземных областей, составляющих, так сказать, сердцевину Столпа. И там тоже присутствует своя жизнь.

— Да. И наконец, есть область чистых стихий над звездами, где носятся змии: как в допрежние времена. Вот всё это и есть мир: всё, объемлемое разумом. Какие еще нужны иные пределы, если здесь уже всё есть?

— Еретики же исходят из того, будто возможны миры, не созданные Семерыми. 

— Детская дурость. Знаете, мастер, как иногда недоросль, обозленный на отца или мать, находит утешение себе, воображая, будто в доме своем родном он подкидыш, а на самом деле – сын знатных родителей? Так же и здесь. Но я, с Вашего позволения, вернусь к Джаррату. Итак, Сумеречное Княжество: там пребывают наши умершие до того, как возродятся в новом дитяти древленя и древленки. Вы спросите: что возрождается? Неумирающая душа? Память? Нет, скорее – судьба. Вы, мастер, очень точно выразили это в Ваших стихах. «Дочь моя возвратится к Вам»... Надо помнить, что Сумаоро произносит эти слова над телом своей дочери, лучницы Суманлаэнгли, убитой маловеками при взятии Юмбина. Но всё это не значит, будто древлень живет чью-то чужую жизнь. Судьба, как и смерть, у каждого своя. И – тысяча ершей в парашу тому, кто попробует навязать нам вместо нашей судьбы какую-то чужую, будь она даже и красивее, и славнее.

— Воистину.

— Так что пишите Ваше действо, мастер Джакилли. И пусть все, кому это не нравится, подавятся своим недовольством.

Самсаме помолчал. Добавил, будто в раздумье:

— Бывает, хотя и крайне редко, что судьба древленя возрождается в маловечьем теле…

— Это ты о ком?

— Так, ни о ком. Далеко же я зашел в своих разглагольствованиях. Сказано у Джаррату: избегай дружбы с маловеком, ибо иначе проплачешь по нем остаток жизни. Простите, мастер, я Вас отвлек.

— Я, собственно, хотел спросить:  ты служишь Смерти и Мудрости. А ведь истина причастна и Смерти, ибо Владыка – он же Судия Праедный. Или древлени мыслят иначе?

— Нет. По сути, моя служба состоит в том, чтобы на тяжбах, ведомых древленями, приводить надлежащие примеры из чтимой нами книги. Так что судопроизводство мне не чуждо.

— И Мудрости истина так же причастна. Вот мне и важно твое мнение: что за «поиски истины» томили заговорщиков «Меча и Чаши»? И если верно, что заговор – дело рук Лантани, а в 575 году Лантани мог уже быть знаком с древленкой Хиоле, то какова ее роль в устройстве заговора?

Самсаме крутит в пальцах лантанинский камень.

— Видите ли, мастер… Давайте уточним понятия. Что считать истиной?

— Истинна такая мысль, противоположная коей противна разуму.

— В каком смысле – противна? Допустим, вот вам мысль: «если прибавить к какому-то числу равное ему число, то получится число вдвое большее». Это истина? Да, ибо следует из определения вычислительных понятий «равенства», «прибавлениея», «вдвое» и «больше». Вопрос: стоит ли ради такой истины составлять заговор, да еще и идти под суд? Другой пример: «я умру». Разве смертный разум не восстает против этой мысли всеми своими силами? И между тем, разве это не истинное утверждение?

— Против мысли о смерти восстает лишь неумудренный ум.

— Что до той мысли, что «один да один – будет два», то для осознания ее как истинной надобно владеть начатками счета. Выходит, всё дело в обучении, в воспитании?

— Пусть так. Но разве заговорщики не стремились – на свой извращенный лад – обрести какое-то новое знание?

— Я не понимаю, как можно ради умножения отвлеченных знаний пойти под пытки.

— С точки зрения служения Премудрой – разве нет?

— Вот ради правды – иное дело…

— И в чем ты, Самсаме, видишь разницу между правдой и истиной?

— В дибульском и мэйанском языках есть слова «джайя» - «истина», «джа» - «истинный». Или просто «вот этот», «вот такой». Утвердительно отвечая на вопрос, мы по-мэйански говорим: «джа» - «да, верно, так». И есть «лати» - «правда». Есть «латаме» - «неправда», близкое к «динти» - «ложь», «враньё». Но нет слова «джайаме», «не-истина». Слово «джайме» значит нечто иное: «нет, не так», всё равно что простое «ме», «нет». Выходит, истине не противоположна ложь. Истина –это что-то всеобщее, незыблемое и на века. Даже и назвать нельзя, можно только пальцем ткнуть и сказать: «вот», «джа». Что же до правды, то правда, как смерть, своя у каждого.

— Как и жизнь?

— Тут я не совсем точно выразился. Чужую жизнь можно примерить на себя, постигнув правду другого существа. Потому и возможно навязывание живой твари иной жизни, чем та, какая ей по природе дана. Арандийцы говорят: «знай свою природу», «лианти ийан тан нингиран». По-мэйански я бы сказал: «знай свою правду». Чем больше навык прислушивания к чужой правде, тем выше вероятность узнать свою собственную.

— Так ты, Самсаме, стало быть, согласен сыграть в моем действе? Примерить на себя правду Хиоле?

— Поймали, мастер: джа, сыграю.

 

Тут бы мастеру Джакилли и обрадоваться. А он, наоборот, призадумался.

— Скажи, Самсаме: может ли отвлеченная истина стать при определенном стечении обстоятельств чьей-то выстраданной, собственной правдой?

— Бывает. Тут что-то похожее на змейские «закон» и «любовь». «Закон», «лириа» - всеобщ и един для всех. «Любовь», «ланиа» - единственна и неповторима. Усвоенный внутренне, закон становится любовью…

Самсаме продолжал развивать свои языковедческие тонкости. А Джакилли понял – вдруг, с полной ясностью – какой именно истины, какой правды для себя могли искать заговорщики!

Это была правда о погибели мира и о способах избавления от нее. Сколько ни было на Столпе Земном еретиков, все размышляют об этом. «Меч и Чаша», не иначе, тоже.

У Лантани была книга о Дибульских Дисках! В ней-то, наверное, и заключалась суть заговора! Под видом занимательной повести о странствиях семи жрецов на Ирра-Дибулу, в книге той изложено главное: молитвы о Законе, обретенные на Дисках!

И именно к этой книге, похоже,  подбирается Самсаме! Служитель Судии и Премудрой. Вооружился камешком, от коего у Джакилли мутится в голове. Завел долгий умозрительный разговор, усыпил джакиллину бдительность, а сам…

 

Джакилли оставил древленя. Пошел в контору. К счастью, книга «Поход за Дисками» лежит не в опечатанном сундуке. Нет, коварное древленство не дождется, чтобы Джакилли раскрыл тяжелую обложку, заглянул внутрь!

С книгой под полою мастер вышел во двор. Только прихватил в сенях мешок и веревку.

Собирается дождь – ну, да авось в мешке и кожаном переплете книга не сразу размокнет. Лезем на дерево. Привязываем мешок между ветвей, повыше. А как только вернется Байлайя, открываем ему суть заговора «Меча и Чаши», и пусть жрец сам распорядится, что делать с книгой.

Можно понять людей, кто за чудотворные молитвы готов был пойти и на измену отечеству, и на нечестие, и на позорную казнь. И ясно, почему заговорщики не решились доверить тайну служителям марбунганских храмов. Диски-то, как только были обретены и доставлены с Дибулы, сразу же угодили под спуд, хранятся в храмовых подземельях в столице за семью запорами. А может, уже и не хранятся, а утрачены? Вернулись назад, в горы, коль скоро люди Объединения не готовы оказались к тем молитвам Закона, что записаны на Дисках.

Или всё дело в том, что читать дибульские молитвы еще рано, надо прежде найти Диски Вольности, что покоятся на дне морском, и Диски Равновесия, пребывающие на блаженном острове Унгаринъине? Тогда поистине страшно вообразить, что было бы, если бы молитвы закона были прочитаны! В восполнение сложившегося неравновесия в мире тотчас воцарилась бы смута. Её-то и хотели разбудить заговорщики. Допустим, кто-то из лиц, имевших доступ к Дискам до их сокрытия переписал часть молитв в книгу. А Лантани ту книгу нашел и задумал обнародовать, для чего и заговор сколотил. Впрочем, замысел его не удался: заговор в Марбунгу всё же не принял размаха общемэйанского бунта. Хуже было потом, три года спустя, когда взбунтовался боярин Онтал. Уж не прочел ли подстрекатель Лантани тогда одну из молитв?!

Пособить моему мастеру? – спрашивает Самсаме снизу. И, не дожидаясь позволения, тоже залезает на дерево. Ему оно привычно.

Джакилли постарается разыграть из себя помешанного. Почему бы гамбобаеву питомцу не посидеть среди ночи на дереве под дождем?

— А известно ли мастеру Джакилли, что заговор, подобный «Братству Меча и Чаши», существует в Марбунгу и сейчас?

Н-да?

— Увы, это так. Мне неведомы ни цели его, ни средства, знаю только, что один из глав его – тот самый Бенг, прозванный Ископаемым, кого недавно откопали тут, в перегнойной яме.

— Не иначе, Хайдиггерд постарался.

— Да, если бы почтенный карл не хватился своей кирки, парень мог и взаправду помереть. А так он был лишь опоен зельем временной смерти. Нечестивое колдовство, мой мастер! А теперь, насколько я слышал, поручителем за Бенга собрался выступить здешний гость, сказитель Майгорро.

— И что?

— Ничего, мой мастер. Гляньте-ка: похоже, досточтимый Байлайя возвращается.

С дерева видно, как к воротам приюта приближается целое шествие. Байлайя, Уратранна и шестеро городских стражников.

Сторож Джуджунган тоже заприметил их. Бросился отворять ворота. Мастер Джакилли спустился с дерева. Мешок с книгой остался наверху, привязанный к ветке, но древленя пришлось прихватить с собою.

 

Слава Семерым, Тадамаро жив, не ранен, хотя и очень еще слаб. Байлайя сказал: на гоблине обет молчания, не теребите его расспросами. Надо понимать: сначала бедняга расскажет всё как было совету жрецов, а потом они уж втолкуют ему, какие сведения насчет его пребывания в плену следует распространять меж гоблинами, в приюте в и городе.

 

 

БЛИЗКИЕ МНЕ ЛЮДИ – это те, кого обрадует моя долгожданная кончина. И первый среди них ты, сын мой. Не трать чернил, дабы доказать мне обратное. Потерпи. Еще месяц-другой, и наследство старика Лантани откроется. По крайней мере, мною сделано всё возможное, дабы избавить тебя от постыдной дележки. Будь уверен: и ты, и храмы получите своё.

Гамбобай когда-то говорил: степень участия человека в жизни измеряется тем, сколько ближних предпочли бы его дальнейшее бытие на земле – его кончине. Отрадно умирать, сознавая, что на Столпе почти никто не нуждается во мне живом более, нежели во мне мертвом. Исключение, быть может, – лишь один мой Бенг. Не сомневаюсь, ты о нем еще услышишь. И сегодня, диктуя это мое, вероятно, последнее письмо, я заклинаю тебя, сын, внять моей последней просьбе: никогда, ни при каких условиях, не связывайся – слышишь ли? – не вступай ни в какие сношения с моим Бенгом! Он мой последний ученик, не побоюсь сказать – главное мое детище. Он превзошел учителя. Ясно ли тебе, что всякому, кто не желает погубить себя лютой смертью, надлежит держаться от него елико возможно далее? 

А знаешь, в чем главное счастье, Таджари? Когда ты приедешь в здешний восточный дёрганный городишко, к моему похоронному костру, ты увидишь: никто, почти никто здесь не поверит, будто старый пакостник Лантани действительно околел! Поколение сменится, а по углам всё еще будут шушукаться: жив! И сколько еще ни свершится мерзостей в городе Марбунгу, всякий скажет: без Лантани не обошлось!

Понимаешь ли ты, сынок, ту простую вещь, что ранее, чем успеет остыть мой пепел, ГОСПОДИНОМ ЛАНТАНИ сделаешься ты?

 

Из писем господина Лантани приемному сыну Таджари Уратранне.

 

Мастер Майгорро, наставник государыни королевны

 

Весь вечер четвертого числа месяца Безвидного мастер Майгорро размышлял о Бенге Биаррийском. Если и прервался, то лишь на то, чтобы, как и обещал, чародейским способом открыть коробочку, врученную мастеру барышней Марри Гундинг.

Когда лаковые створки открылись, мастеру показалось, будто вся комната наполнилась золотым змейским блеском. Приглядевшись, мастер понял: это всего лишь веревка. Очень тонкая, гладкая и прочная веревка длиною локтей в сорок, крашенная в золотистый цвет и натертая для гладкости сухим лаком. Арандийским кудесникам удалось силою чар уместить ее внутри совсем маленькой коробочки. Для чего такое нужно, мастер Майгорро ответить бы не смог.

Внизу, на приютской кухне, умалишенные дожидались возвращения своего наставника, жреца Байлайи. Тот, вняв майгорровым увещеваниям, все же отправился на поиски гоблина Тадамаро. Мастер Майгорро поднялся к себе, незаметно задремал – и увидел сон.

 

Во сне мастер шел по каменистой равнине. Видел справа и слева от себя тела поверженных воинов, обломки оружия, слышал крики птиц-падальщиц, ощущал запах гари. Поле недавней битвы, понял мастер. Впереди виднелся походный стан: Майгорро отправился туда.

В шатре, одетая в простую воинскую одежду, мастера ждала государыня королевна Лэйгари. Взглянула – и словно бы тень решимости отразилась в ее печальных очах.

— Мне нужно с Вами посоветоваться, мастер, – молвила она.

— Я всегда к услугам госпожи моей!

— Меня выдают замуж.

— Против Вашей воли?

— Моя воля не расходится с волею Объединения.

— Но заморский жених – не тот, по ком томится Ваше сердце?

— Верно, мастер.

— Так бежимте!

— Все не так просто. Новые Исполины изготовились к битве со Змиями. Всем нам грозит беда.

Тут, словно бы в подтверждение королевниных слов, снаружи раздался гром. Полог шатра взвился, точно под порывом ветра. И там, впереди, тенью на багровом закатном небе, явился воин в стальной броне. Небывалого роста, могучего сложения, в темно-красном плаще. Лицо рыцаря было скрыто забралом шлема, и только меч в руках его сверкал будто бы нездешним огнем.

Кто ты? – вопросил воина Майгорро. Тот хранил молчание.

Мастер оглянулся назад – и в тот же миг увидал, как с дальней от входа стороны в шатер вползает, извиваясь кольцами, змий. И чешуя на нем блестит, как червонное золото.

 

Мастер Майгорро проснулся и больше уже не смог заснуть. Спустился на кухню, по пути обнаружив, что Чибурелло, покинувший мастера нынче днем, до сих пор не вернулся. Не заметил Майгорро и соглядатая Талдина.

За время, пока мастер спал, жрец Байлайя вернулся. К счастью, Тадамаро найден живым и невредимым, хотя и смертельно напуганным. Сейчас жрец вместе с лекаркой хлопочут над ним в жрецовой комнате. А прочие приютские жители на радостях пьют чай.

Мастер Майгорро попросил налить и ему чашечку. Старик-повар переспросил: с медом? Да, отвечал мастер.

Постукивая оловянной ложкой о стенки чашки, повар шел через кухню, направляясь к мастеру. И тут раздался пронзительный крик:

— Есть!

Это кричал здешний древлень. Приютский секретарь Джакилли, как всегда, хмурый и беспокойный, обернулся к нему и промолвил по-дибульски:

— Истину нашел?

Древлень расхохотался тоненьким женским смехом.

— Кто бы мог подумать, мастер, что всё окажется настолько просто? Просто до глупости. Никаких Меча и Чаши не нужно. Все дело в камне. Не изволите ли подойти сюда?

Майгорро подошел. Самсаме с удивлением глянул на мастера раскосым взором, будто бы не узнавая. С другого боку к древленю подсел Джакилли.

Ты уверен? – сурово спросил Джакилли древленю, указав глазами на мастера Майгорро.

— Почему бы и нет? Считайте сами: нас тут в приюте ровным счетом двенадцать. Досточтимый Байлайя – раз. Мальчик его – два. Тадамаро – три. Высокоученая Райнити – четыре. Вы – пятый, мастер Джаябунго – шестой, Рундукко седьмой, Джуджунган – восьмой, Бенг Буйный – девятый, мастер Майгорро – десятый, я – одиннадцатый, управский стражник в сенях – двенадцатый.

— Стражу у ворот ты, стало быть, не считаешь?

— Пока нет. Так вот. Желал бы я знать: кто тут над нашей дюжиною главный?

— Как – кто? Конечно, досточтимый Гамбобай!

— Правильно, мой мастер. Смотрите:

Древлень на раскрытой ладони протянул мастеру Джакилли прозрачный кристалл. Тот с опаской взглянул.

— Ну и что?

Майгорро пригляделся. Сквозь кристалл, преображенное игрою прозрачного дибульского хрусталя, виднелось изваяние Гамбобая. Цвета раскрашенной глины, прошедши через камень, казались будто бы ярче, подвижнее, как если бы лицо изваяния невесело усмехалось.

Обычный фокус, не требующий даже вмешательства чар. Что-то вроде кривого увеличительного стекла.

— И это, по-твоему, истина? – мрачно молвил Джакилли.

— Да славится Премудрая - да! Да, да!

Выходит, древлень тоже – помешанный, понял мастер Майгорро.

 

 

 

 

СКОРБИМ О КОНЧИНЕ дворянина нашего, благородного Райджера, господина Лантани. Соболезнуем всем, кто знал и любил покойного. Предполагаем, что наследник Лантани, наш дворянин, благородный Таджари, прозванием Уратранна, отягощенный печалью по умершем отце своем, пожелает удалиться от государственных дел и предаться делам благочестивым. Просим храмовые и светские власти города Марбунгу оказать ему в том всемерное содействие.

Подтверждаем: возлюбленная дочь наша, королевна Лэйгари, направляется в город Марбунгу для встречи с женихом, братом друга нашего, Царя Арандийского. Едет королевна тайным чином вместе с благородной Дарруни Уратранной, супругой упомянутого выше благородного Таджари. Властям города Марбунгу надлежит до поры сохранять приезд королевны в тайне и обеспечить госпоже Уратранне с ее спутниками негласную охрану и надлежащий прием в пределах Марбунганского округа.

Кайдил-Тарра, король Объединенного королевства Мэйан.

 

Из письма, пришедшего в марбунганский храм Плясуньи с птичьей почтой 4. Безвидного 590 г. Об.

 

Вонгобай Гайладжи, заместитель наместника Марбунгу

 

Скоро рассвет. Как водится, я всё еще в управе, за казенным столом.

Итак, Пестрый храм вернул своего гоблина. Ранда Бербелианг, управляющий Приюта Несчастных, только что был у меня. Говорит – со слов досточтимого Байлайи – что всё обошлось как нельзя удачнее.

Оба берега реки оцеплены. Сроку похитителям – до завтрашней полуночи. Если не сдадутся, придется брать речное их логово приступом. Ранда пробовал завести речь насчет того, что будто бы злоумышленникам обещано храмовое заступничество – но нет уж. Поздно. Приплыли бы они сегодня с пестрым досточтимым – отбивать их у храма мои ребята, конечно, не стали бы. А теперь пусть пеняют на себя: упустили гаденыши свое счастье.

И ведь как складно всё выходит. Прошения о розысках гоблина мне Пестрый храм не подавал. Дождались, пока управская стража сама затребует этого Тадамаро как подозреваемого в осквернении обряда. О вымогательских записках, где гоблина предлагают обменять на мою разбойную парочку, Чуру и Шелью, до управы доходили лишь слухи. Сегодня Байлайя является к мне и говорит, что поедет вызволять своего питомца самолично. И пусть стража на берегу, не дайте Семеро, не ринется в бой, пока не убедится, что Байлайя из плавания по ивнякам не вернулся. Как убедится? Зарево пожарное увидит посредине реки? Или тело жрецово выплывет?

Дальше: личности злоумышленников. По-рандиному, их на реке осталось трое. Гоблин Харайя, он же Ракарья, шельин друг со срезанными ушами. Черный, вроде бы, гоблин, Судиин подвижник. Мститель за гадалку Гомбу-Ялгу. Марбунганский вольный гоблин, некогда против всякого закона проданный в рабство господином Лантани. Марбунганский – стало быть, из общины, подопечный того же Пестрого храма. И якобы занимается этот гоблин на реке не чем другим, как вызыванием духа покойной сестры своей. Что ж, оно и проще: ежели возьмем его живым, то вручим Черному храму, пусть разбирается.

С гоблином люди. Дарри, приемыш писаря Лулли, городского дурака, также не чужого Приюту Несчастных, а значит, и храму. Будто бы мстит этот Дарри за своего отца, заговорщика Мададжи. И Монгаджа-свинарь. О нем не далее, как позавчера, третьего числа, был у меня разговор с наместником.

Вызывает меня господин Унтаджи к себе в кабинет, а там – сказитель Майгорро. Вот, мол, надобно разобраться. К мастеру Майгорро давеча подходила просительницей некая посадская женщина по имени Нилья. Мужа ее, вишь ли ты, в управском застенке несправедливо держат! Проверьте, дескать, господин заместитель, нельзя ли его отпустить? А по моим грамотам этот Монгаджа, свинокрад, выпущен из подвала уже этак с месяц назад. Стою перед господином наместником как дурак, не знаю, что и сказать. А теперь выясняется, что Монгаджа, как из подвала вышел, домой не возвращался, а примкнул к гоблину Ракарье. И мне еще предстоит растрясать тех моих стражников, кто, за монгаджины гостинчики, исправно отвечал жене его: да, сидит, бедолага!

Продолжаем. Досточтимый Байлайя явился ко мне вчера вечером не один, а с наследником Лантани, благородным Таджари Уратранной. Дали мне понять, что в самом скором времени этот благородный господин меняет королевское подданство на храмовое. Уже и бумаги все готовы. Часть лантаниной земли отходит храму Старца и Владычицы, часть – Премудрой, а остальное получает Пестрый храм. Насчет пожертвования управе на ведение дела об осквернении лантаниных похорон наследник и словом не обмолвился. Я не намекал.

Но вдруг Государь Король не отпустит своего дворянина на служение Равновесию? Или отпустит с самыми добрыми напутствиями, но без земли? Примет поместье Лантани назад в казну? Я заикнулся было о такой возможности, но Уратранна без колебаний отвечал, что в столице никаких препятствий ему чиниться не будет и поместье храму передадут. Как будто бы с Государем у Уратранны уже все договорено.

И последний камень на сердце, он же ёрш в параше: Бенг из помойной ямы. Найден совершенно случайно. Но кем? Сумасшедшими из Приюта, на приютской земле. Скоропостижно обратился в семибожную веру, желает теперь принять гражданство Объединения. И Майгорро, гость Пестрого храма, уже вызвался быть Бенгу поручителем. При том, что, по сведениям от моих соглядатаев, Бенг этот – особа подозрительнейшая. Прежде при Лантани состоял, потом переселился в наемный дом Гундингов, где принимал у себя кое-кого из славной марбунганской молодежи: войскового сотника Ярави, таможенника Мияту… И Ярави же, между прочим, недосмотрел, когда на тело Лантани гоблин подкладывал заговорщицкую дребедень.

По всему выходит: дело с безобразием на обряде учинено, грех сказать, самим же Пестрым храмом. И похищение гоблина – от начала и до конца подстроено. Может быть, до какого-то времени гоблин Ракарья и вел свою игру – например, когда приютского секретаря Джакилли на улице грабил – но потом пестрые люди и гоблины взяли дело в свои чистые руки.

Храм напакостил храму, Пестрый – Тройному? А что, скажете – не бывает такого?

И суть тут даже не в межхрамовых дрязгах. А в том, что храм Безвидного с его Приютом, гоблинской общиной, с досточтимым Байлайей во главе – основной и чуть ли не единственный теперь наследник покойного Лантани. Едва успел войти в права наследования, как принялся крепить и продолжать дело усопшего. Глумление над похоронами благодетеля – такая мелочь, коей можно и пренебречь. Всё ради большого и всеобъемлющего дела.

Я бы еще понял, если бы беззаконие в Марбунгу чинилось белой гильдией. Нет, та – спокойно делает свое дело, против закона, конечно, но не до безобразных пределов. А тут заваривается крутая и скверная каша. И если при жизни Лантани, в последние его годы, все шло тишком, то теперь, похоже, начинается открытая война.

Я, Вонго Гайладжи, ничего не смог сделать с одним господином Лантани. Что же, отныне мне предстоит тягаться с целым храмом его наследников?

Попробуем. Завтра гоблина Тадамаро должны предоставить на храмовый допрос. Посмотрим, доживет ли бедняжка до утра. Что-то он, живой-невредимый, на носилках у моих стражников еле дышал. Но ежели гоблин помрет – Черный храм, надо надеяться, не откажет управе расспросить его мертвого. А если выживет – послушаем, что он будет врать. Или какую правду разрешит ему рассказать пестрый жрец Байлайя.

Похитителей тадамариных возьмем. Если и не сегодня, то не позднее завтрашнего рассвета. Опять же, живых или метрвых. Со жрецом придется потолковать отдельно и обстоятельно. Не на храмовом разбирательстве, а тут, у меня, в управе. Насчет общины «Чистых гоблинов» и царящих там порядков.

И последнее. Скоро в город прибывает государыня королевна. Белым храмом получено известие: едет государыня тайным чином вместе с госпожою Уратранной и ее челядью. До Марбунгу им четыре-пять дней пути. Так что надобно поспешить, закончить дело о лантанином погребении. Достойно завершить дело Лантани, что тянется уже полтора десятка лет, если считать от заговора «Меча и Чаши». Легко сказать!

И арандийские послы скоро прибудут: ладья их, как сказала мне досточтимая Марриджани, уже достигла берегов Диерри. Осмотрят славный город Коин, посетят диеррийского князя – и к нам. Еще одна напасть на наши головы.

Что же всё-таки за сила двигала господином Лантани, а теперь перекинулась на его наследничков? – спросил я мнения белой жрицы. Беззаконие? Нет, по крайней мере – не такое, как угодно Плясунье. Ненависть? Неутомимая страсть куражиться над марбунганскими и окрестными гражданами?

А мною самим что движет последние пятнадцать лет? Что мне спать не дает, мешает уйти из управского кабинета, хотя на дворе уже рассвет? Верность закону Объединения? Любовь к дрянному нашему городишке Марбунгу?

 

«ЗАКОН ЕСТЬ ЛЮБОВЬ - учат Змиевы люди. Я же скажу: у любви свой закон. Не такой, что тяготел бы над всей породою любящих, где-то и кем-то однажды навсегда установленный. Нет: всякий, кто любит, если любит по-настоящему, создает и растит себе свой закон сам. И чтобы добыть себе свободу – свободу жить по собственному закону – нет иного пути, нежели путь любви.

Те же змейцы часто говорят о себе, что в жизни их удерживает от крайностей совесть. Иначе говоря – оглядка на мнение родных, общины, начальства. И так далее вплоть до самого Великого Бенга: ему, как верят змейские люди, ведомы беззакония каждого из его подданных. Беззакония – от недостатка любви. И они терзают Бенга болью, о которой и вчуже страшно подумать. Стало быть, совесть – это способность примерить на себя чужую боль, осознать ее как свою, жалостью – а значит, любовью – обуздать разрушительность своего себялюбия.

Мэйанам же, будто бы, совесть чужда. Соглашусь: жизнь с нечистою совестью для нас далеко не так страшна, как позор, как стыд.  Что же за смысл вкладываем мы в эти слова? Я скажу: постыдна и позорна одержимость. Люди отводят глаза от одержимого, чуждаются встречи с ним – не потому, что он дурно обходится с людьми, но потому, что не сумел как следует держать себя в деле гораздо более важном и страшном: в том, что связывает его с богами.

Пока любящий не обрел закона, он одержим. Кто ж не любит свое живое тело, данное Творцом Жизни? Но совладать с телом под силу лишь немногим и не на долгое время. В большинстве же своем мы подвластны телу, а стало быть, стыдимся его. Когда осужденный выставлен к позорному столбу, суть наказания – в собственном его теле, открытом напоказ. Взоры глумливые либо жалостливые, слова насмешки или ободрения, комья грязи, камни или цветы – немного прибавляют к той каре и ненамного облегчают ее.

Постыдна первая любовная близость, когда двоими владеет страсть, а они с нею пока еще не в силах совладать. Нет разницы, брачная ли то связь или беззаконная. Постыдно хмельное опьянение: нагляднейший пример утраченной власти над собою. То же и с чарами, когда они захватывают кудесника, вместо того, чтобы подчиняться ему. Постыден вид сочинителя, болтуна, умника, не могущего совладать с мощью собственного слова и разума. Постыдна болезнь, победившая волю больного, постыдны ярость и ненависть, если гневное сердце не может положить им предела. Позорно безумие, не создавшее себе внутри себя собственной связности, собственного закона.

Когда же мы говорим об истинных одержимых, любезных Семерым – мы говорим о тех, кто совладал со своей любовью. Они-то и есть – свободные из свободных, к чему бы ни вела их любовь: к закону или к вольности 

Так говорил Гамбобай, проповедуя в кругу ближних учеников в Марбунгу осенью 575 года, три месяца спустя после разгрома заговора «Меча и Чаши». Дабы отвлечь слушателей своих от тягостных мыслей, праведник обратился к предмету, что не чужд никому из людей: к любви. Над теми же, кто обрел в любви свой закон – небывалый прежде, единственный, свой и только свой – над ними, сказал Гамбобай, не властны более ни законы земных властей, ни беззакония смертных.

Завершив свою речь, Гамбобай отобедал в доме у пишущего сие. За столом высказал еще много примечательных суждений, каковые я изложу в дальнейшем.

 

Из «Записей бесед Гамбобая Марбунганского», составленных благородным Райджером, господином Лантани

 

 

Джани Парамелло, белый музыкант

 

 

Вот и утро. Второе утро вашей с Марри беззаконной любви.

Пташка твоя спит рядом. Всё как и было договорено: ночь вдвоем. В Белом храме города Марбунгу есть такая каморка, куда сажают буйно помешанных. В стене окон нет, зато есть выход наверх. Ежели на кого сойдет милость Плясуньина, можно вылететь через потолок, там не запертый подъемный люк. И в нем оконце, чтобы Небо всегда было тут.

Мягкое ложе приготовлено для безумцев. И стены теплые, обитые: нарочно для таких, кто голову задумает расшибить. Досточтимая Марриджани вам выдала подушку и одеяло. А вместо простыни постелен твой белый шарф.

Дотерпи до рассвета. Авось, добредешь до Самсаме, он тебе руки перетянет и зельем напоит. Этакая дея. Сто царских кариндов против медяшки, что через час ты своим ходом с этой постели нипочем не слезешь и на ноги не встанешь. А у Чибу нынче есть дела поважнее, чем тебя таскать.

Успокаивайся, пора уже. Худшее позади, приступ потихоньку проходит. Начинается та дрянь, что бывает после припадков. Звон в голове, и потолок в глазах дрожит, и кости в суставах прыгают. Да не в лад, а каждая по счету своей собственной песенки.

Прекрати. Сказано у пророка Байджи Баллуского: всякая живая тварь тоскует после плотской утехи. Ты, что ли, исключение?

Сам посуди: не будить же тебе сейчас твою досточтимую Марри. Ей сегодня молиться, потом песнь чудотворную переписывать. Она их учит не по порядку, как в молитвенной книге, а как Плясунья на сердце положит. Есть смысл очухаться хотя бы для того, чтобы узнать, какая песнь там ей выпадет на этот раз.

Успокойся. От корчи, как известно, помогает Благой Закон. Например, закон мерной речи, изучаемой наукой стихосложения. Прежние, что ли, твои стихи сочинены в состоянии многим лучше нынешнего?

Ну ладно. Со стихами, допустим, ты не справишься. Валяй, как получится. Поглядим, сумеешь ли ты найти слова, чтобы хотя бы самому себе рассказать, как всё было.

 

Как всё тут было. Как в первый раз была с тобою твоя пташечка. Не по-вчерашнему, по-трубочистски, а будто бы настоящим любовным обычаем.

Самое удивительное, что Марри, похоже, заставила-таки тебя сыграть хотя бы при ней роль мужика-любовника. А не того деёвого осьминога, каков ты обычно. Хотя бы на несколько часов: около давешней полуночи и еще немножко после.

Дождь капал в окно. Тепло было от жаровни. Ты со стыда и со страха почти что помер, пока пташка твоя смотрела на тебя. Это тебе не перед толпой в городе Коине, у столба позорного. А Марри давеча усвоила урок: не торопить, не мешать кавалеру сперва самому раздеться, а потом барышню свою раздеть, со всею подобающей неспешностью.

Потом ты сам на нее смотрел. И снова помирал, теперь уже от счастья и от жалости. Мне, дураку, да этакая девочка! Бред, Белой Матушки милость.

Марри не привыкла, чтобы на нее этак любовались, как ты. Некому было прежде потешить ее робость девичью и любопытство. Только ты, болван, занимался этим в ежевечерних твоих мечтах, в разных бродяжных углах страны Мэйана. В выдумках – там ведь никогда не бывало, будто твоя пташка тебя соблазняет. Всегда ты ее, всякий раз вроде как в первый раз.

Но кто же мог знать, что Марри наяву – бред, трижды бред! – дождется тебя? Да еще сомневаться будет, как бы ей ненароком не обмануть ожиданий мастера Джани. Кто знает, какие женщины ему нравятся? Оттого она на тебя и глядела, словно в зеркало. Спешно искала – чем же я, дуреха, окажусь нехороша, если  вдруг сейчас мастер мой возьмет да разлюбит меня? А вдруг еще и взять не успеет, как разлюбит? Глядела на тебя, чтобы спрятаться, как во Плясуньино чудотворное зерцало. И правда: нет лучше способа скрыться друг от друга, чем этак вот, глаза в глаза.

Можно подумать, ты, Джани, набрался бы храбрости на нынешнюю ночь, если бы для тебя Марри была сравнима с другими девчонками Столпа Земного. Нет, конечно. Если сравнивать, так тут боярышня Марри настолько всех красивее, и ласковее, и белее, что тебе и мечтать не о чем. Не про тебя этакая пташка. У тебя и слов-то нет, чтобы сказать про нее, какая она. Много еще стихов придется написать тебе, Джани – если осилишь – пока слова мэйанского языка научатся у тебя значить то, что надобно для песни про досточтимую Марри.

Но ты же заранее знал: Марри – одна на свете, как Небо одно. И без нее, как без Неба, ты не проживешь. Потому и решился.

 

Девушки-то у тебя, по чести сказать, ни разу не было. Бывали кабацкие девицы, замужние и безмужние женщины, чьи-то брошенные любовницы, учтивые страмницы, и так далее, и так далее, вплоть до змейской чиновницы не помню какого ранга и здешней беззаконной княжны. Каждая – с головы до ног в латах собственного распутства, или неприступности, или той, или другой бабьей искушенности. А у Марри от тебя защиты нет. Ни в чем – ни в красоте, ни в белой милости.

Марри целовала тебя. Ты целовал ее, всюду и всяко ласкался к ней. И уж так отзывалась тебе твоя пташка, будто нежности твои подзаборные – невесть какое благо.

 

Что за чудесная ты девочка, Марри. Сама захотела, сама приняла меня. Хоть и в первый раз, а без стеснения, без страха, с одною только лаской. Как Бенгу золото, так тебе, пташечка, – любовь. Сколько ни дай, сколько ни возьми, всё будет мало.

И ровно тогда, когда Рогатый бог моими скудными силами пробрался к тебе, ты – сердцем в мое сердце вошла. Да так, что я раньше и не знал, как глубоко биться может эта сердечная боль, которая – боль любви.

Не будет твоей крови на белом шарфе. Ты это знала и порадовалась: вот, и памяти не останется, будто нынче мы с тобой в первый раз. Как будто – всю жизнь уже.

Не будет моей любви больше на сердце у меня. На сердце – как на руке открытой, подходи да бери. Нет, покончено с этим. Будет внутри. Ни словами, ни песнями, ее наружу уже не вытолкнуть.

 

Не бывало такой девчонки – ни у тебя, Джани, ни у кого. И никогда уже не будет. Ужас не в том, что ты первый ее мужик. Первый – это еще полбеды, начало отсчета. А у Марри в глазах была решимость никакого отсчета не продолжать. Ты, кажется, до самого давешнего вечера еще рассчитывал отвертеться? Так вот нет. Белый брак, беззаконный брак – а суть все та же. Женился, мастер Джани, сам и не понял, как. Безродный оборванец и боярышня. Та еще парочка.

Как-то еще Марри уживется с Самсаме и с Чибу. Что ты скажешь ей, когда она спросит, чем это вы трое так намертво приращены друг к другу? Общей дурью? Взаимными обетами? Законом босяцкой жизни – чтоб если безобразить, то кучей, а удирать, так врассыпную? Или любовью – какой-то собственною вашей, страмцы-смешенцы, навязчивою страстью?

И что ты предложишь Марри делать дальше? Странствовать вместе? Остаться при ней в Марбунгу? Чтобы еще и ей теперь с припадками твоими возиться?

Дождешься, пока Марри проснется. Доползешь до приюта. Там мастер Джакилли. Спросишь, не надумал ли он дать тебе роль. А уж потом можешь помирать, сколько хошь. Мастер Хайдиггерд тебя с честью зароет. У него как раз помойная яма свободна. И памятник поставит тебе, как одному из двенадцати великих обормотов Объединения.

 

Марри, Марри, ну и нашла же ты, с кем связаться.

 

КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ

 

 

Начало раздела

 

 

Используются технологии uCoz