Чанэри
Ниарран
|
ПАНГО
|
Понимаешь,
Панго больше нет. Позавчера еще сидел напротив, сгущенку лопал. А теперь я не
понимаю: как я тут один, без него. Вот, пишу тебе, может быть, в голову это
дело уложится. Или «в голове»?
Да, ты же не знаешь, кто такой Панго. Он… Короче, он почти
четыре года жил при мне. Кто-то при ком-то не стесняется переодеваться,
работать, жрать вареники и водочку, особенно если вместе. Он при мне — жил. А я
при нем. Чем, собственно, и извел его.
Начало разваливаться всё еще давно. Совсем погано ему стало
месяца два назад. Или раньше, только я тогда не понял. Я приходил, он ложился
носом к стенке, я боялся трогать, спит он там или нет. Что-то бы следовало
предпринять, конечно. Есть особые врачи, всякие средства. И просто опытные
люди: сходил бы к ним, посоветовался, авось пособят… Да я и пробовал. Без
Панго, сам, для предварительной разведки. Но ведь тут как: я с Панго четыре
года, мне никого не нужно больше — так с какой стати этим людям мне помогать,
если я в них не вкладывался ничуточки? И потом, чуть позовешь соседа-ветеринара
в кабак, он про себя уже смекает: ага, мне проставляются потому, что уже завели
или скоро хотят завести кошку себе, собаку, корову. Будто лечить всё равно чью
животину не святой наш долг. Кто не понимает этого — ну, и козел, гораздо хуже
козла, и пошел он куда подальше. Если лекарь по душевным расстройствам или
чародей-приворотчик — то же самое: хуже симулянта, хуже умбла.
А если без подготовки… Ну, бывали мы у врачей за эти годы.
Так хотелось мне каждого из них проклясть (или «проклянуть»?) — когда они со
мной про Панго как про всё-равно-кого толковали. Еще бы! Раз я к ним его
притащил, значит, доверил, он теперь — их, а я — занудный доброхот их
недужного. Не знаю, сколько силы было в моих проклятиях. Если какого коновала
паршой заело, стало быть, это он мне сказал: «Ничего серьезного». Кто другой бы
обрадовался, но говорить так про Панго мне тогда — руку в печку совать. Правда,
выразись он: «Ваш бесценный Панго вне опасности», — лучше бы не стало.
Панго, Панго. Говорят, не следует
называть этакие любимые создания людскими именами. Окликнет кто-нибудь на
улице: «Эй, Панго!» — и у любящего случится припадок, хотя кричали кому-то
постороннему. А любимые существа эту ревность и ужас чуют, перенимают, и от
того делаются буйными. Я ни при ком старался имени его вслух не произносить. Не
знаю уже теперь, насколько успешно.
Я ничего не спрашиваю о твоих делах, извини. Как твоя
новая служба? У меня-то всё по-прежнему. Опять же, не соображу, насколько эти
мои внешние обстоятельства тебе ведомы и памятны. Занимаюсь писарским делом —
жениховскими решительными признаниями, ответами невест, поздравлениями по
случаю праздников и годовщин, соболезнованиями. Может быть, на новой твоей
работе кто-то из коллег такими вещами увлекается: чтобы на бумаге ручной
выделки, чернилами из дубового орешка… Или на махинке перепечатываю то, что
нельзя подавать в рукописном виде: прошения и т.п. Панго меня к этой службе
поначалу ревновал: за то, что я ухмыляюсь над бумагой так, словно родной
бабушке послание сочиняю, а не чужим людям по заказу. И хорошо, если только
бабушке… Ну, я и переключился на готовые образцы. Ревнуй, мол, теперь не меня,
а мастера Якуши, составителя «Расширенного письмовника».
У нас стол немного шаткий. То есть, со вчерашнего дня —
опять «у меня». Для почерка это даже
хорошо: чтобы в лад буквам качаться. Но если кто-то подходит и на столешницу
изящно пристраивает задок свой, или садится-таки на табурет, но локтями резко
опирается на нее — клякса неминуема. Не будет у меня больше этих клякс на листах.
Не будет.
Потому что Панго больше нет. Не «нету отдельно от Господа
Бога», а просто нет. Если бы я хоть немного веровал, если бы молился… Но в эти
четыре года — говорю же, мне никого не надо было, включая Бога. Озадачиться
теперь восстановлением старых связей, да с самого верху и начать? Хорошо бы,
только Панго там, в этих связях и в этих высях, не будет. Так что смысла нет.
«Панго». Ему бы самому это прозвище не понравилось. Мой
ковшик, мой глоток бессмертия, свободы и всего, всего-всего.
Свихнуться бы взаправду. Пойти крушить все часы и
географические карты. «Тебе нужно время»… Мне не нужно. Ни времени, ни места,
ничего без него не нужно. С Панго
ничего нужно не было, а без него и подавно.
Однако же я дышу, живу. Сгущенку доел. Спал вчера.
Кажется, вчера — из квартиры-то часы у меня предусмотрительно забраны.
Как Панго поселился у меня? Да просто: зашел, повадился
бывать и однажды остался. Во что я всегда верил, так это в то, что во дворе, на
улице и в иных людных местах знакомиться не нужно. Даже когда очень хочется.
Пялиться, любоваться — другое дело. Ежели суждено, то человек, на кого я
загляделся, объявится потом. В контору зайдет, письмецо закажет, или окажется
именно тем механиком, кого я на дом вызвал писчую махинку чинить, или в гостях
где-нибудь пересечемся… Раньше я много ходил по гостям. Но получилось еще
проще. Кто-то ко мне постучался в дверь квартиры, я открыл. Вижу юное создание
с бумагой в руках. Бумаги три листка. «Мастер такой-то, Вы мне ошибки не
поправите? На работу нанимаюсь, мне жизнеописание велели представить и список
послужной, а у меня со школы еще с грамотностью плохо.» Будто раз я писарь, то
мое знание родного языка безупречно.
Ошибки. Главная из них была та, что Панго там не указал:
«Составляю счастье мастера такого-то». Не уверен был еще, вот и не написал.
Пришлось сие спешно исправлять.
Я действительно его раньше видел. Даже несколько раз.
Зашел он по-соседски: у него в этом доме хорошие знакомые обитают. Но сейчас я
к ним не пойду: слов не найду сообщить, что произошло.
С тремя листками. Как то кленовое деревце: «Облетят
два-три листка — донага разденется». Панго не в первый, а во второй свой заход
ко мне заметил на стене эти восточные стихи, старинным почерком начертанные.
Учтивое существо: догадался, что художество — мое, похвалил каллиграфию.
Спрашивает: как это переводится? Я объясняю. «Это вместо картинок с бабами,
да?» Ну, конечно. Издержки ремесла: я от слов сильнее завожусь, чем от того,
чего словами не назовешь. Или вслух выскажешь, но написать не решишься.
Однажды говорит мне: «Пожалуйста!». «Прошу» или «разрешаю»
— понимай, как хочешь. Я-то хотел и так, и так. Только не решился. «Тебе нужно
время?» Мне нужно тебя, тебя, Панго, и если всего прежнего времени мне не
хватило, чтобы понять это, то откуда ж я пойму в будущем…
Я Панго называю «он» — как себя. И любил я его, как себя.
Говорят, можно любить и больше: когда собою жертвуешь для кого-то, кого любишь.
Допустим, в воду прыгаешь, не умея плавать, или в корне меняешь все свои дурные
привычки, или от пули заслоняешь человека… Только я это всё по-другому понимаю.
Вопрос в том, где помещать «себя». Если в том человеке, за кого умираешь, то
ясное дело: спасаешь-то себя.
Панго не стало, когда я был там, весь в нем. И как
прикажешь мне обходиться дальше?
А по части того, «он» это или «она» на самом деле, я
ничего не знаю. Не допытывался. Как можно четыре года вместе прожить и ни разу
не полюбопытствовать? Да вот так. Мне не это было важно.
Смеялся Панго, как мальчишка. Вредничал, как девочка.
Врал, как женщины: вдохновенно и всегда с перебором. По квартире двигался, как
кот, мягко-мягко. Прикуривал, как светский хлыщ, чиркая спичкой об лежащий
коробок, в руки его сам не беря. А курил при этом, как уличный безобразник. Еще
«солдатской» такую повадку называют: огонек внутри горсти. Вареники лепил, как
моя бабушка. Книжки читал, как я: не по частям, а каждую одним махом, от корки
до корки, и говорил, что ему это именно и нравится — скорость. По ночам часто
не спал за чтением. А я привык засыпать, пока Панго читает. Будто мы с ним на
быстроходном корабле, и сейчас его вахта, а мне и спокойно, и тревожно, но надо
спать, а потом идти работать, дать ему выспаться. Когда вернусь, сгущенки
притащу и еще каких-нибудь жестянок, он еды сготовит…
Постель была одна. Но те врачи, к кому я Панго водил, были
не по части плодоизгнания. Или мне уж настолько злостно наврали, все наврали,
так что я в своих проклятиях прав получаюсь?
А вчера прихожу домой — и некая особа мне сообщает, что
Панго больше нет. И имени-то этого не знает, но из слов ее ясно, что случилось.
Берет со стола панговы папиросы, спички, складывает к себе в кармашек рубашки.
А у самой руки трясутся: я же известный буйный, вдруг не выпущу ее отсюда, на
месте придушу? На работу, говорит, новую устроилась, секретарем «в одно издательство».
Где уж мне, писаришке, знать наши городские издательства по названиям…
Спрашивает: не помнишь, где у тебя мои наброски — те, старые? Это чтобы я на
полку заглянул и убедился, что рукописей Панго, ни странички с его почерком, в
доме больше нет. Всё изъято. И книжные обзоры, что он пробовал сочинять, и даже
черновик жизнеописания.
Положим, не всё. Кое-что осталось. Даже не листок, обрывок
бумажный. От какого-то приглашения на свадьбу, испорченного очередными моими
кляксами. Где ей упомнить, что тогда, в самом начале, когда еще о знакомстве
шла речь, а не о совместном житье, Панго мне (я еще не знал, что Панго) черкнул
свой адрес. Надеюсь, не безнадежно устаревший.
Такие мои дела. От писанины толку нету: не полегчало. Но и
не похужело. За «особу» не обижайся. За Панго тоже. Просто не хочу оставлять
неясностей. Ты избавляешься от улик своего пребывания здесь, а я от неясностей.
Между нами: эта новая рубашечка тебе к лицу. Ты в ней смотришься, как
парнишка-грамотей из гущи простонародья: только книжек при себе не хватает,
бечевкою связанных. Амбуари и Даттарры, купленных на базаре за медные
денежки. Если что, нужные тома могу
предоставить.
___________
* Имя
Панго восходит к арандийскому панг, что значит «ковш». Будучи символом
севера и полуночи, «ковш» часто изображается на циферблатах часов и на
географических картах.
** Стихи
про «кленовое деревце» — сочинение Баунги, арандийского поэта 8 в. Об.
***
Руника Амбуари, Тамичи Даттарра — мэйанские писатели 11 в. Об., радетели за
народное дело.
Месяц
Безвидного 1118 г