Испытания

 

Благородный Райачи Арнери

 

Жарко, как в пустыне Араамби. Вот любопытно: в древние времена там город стоял. И в нём правили кудесники. Они всё время тратили на науку. И в такую погоду, как у нас сейчас, — тоже учились?

Нас уже как только не называли. И Байлеми, и учителя. И бездарный мы отряд, и бессовестный, и до средней школы не доросли. А нам в нее переходить — меньше чем через полгода. Переводные испытания мы нипочём не пройдём. По словесности уж точно, и по арифметике, и по «гильдейскому строю». Только мастер Мики говорит: сильный отряд, способный… Половина, по крайней мере, точно — сдаст… Будто половины нам хватит.

Четыре года мы, оказывается, учились учиться. Чтобы потом, в средних отрядах, уже начать учиться самим наукам. Так вот: время, похоже, ушло впустую. Вот, говорят, посмотрите на благородного Винначи: в школу только недавно пришел, но учиться умеет. Не то что некоторые. И то же самое — с Амингером.

Вообще-то, если вспомнить — бывало, целые уроки уходили на разговоры ни о чём. Так чему же удивляться?

Теперь нам надо «догонять». По-честному — проходить почти всё заново. Опять получается: не учимся, а готовимся к испытаниям. Навёрстывать всё, чего мы не умеем, уже поздно. Нам бы только не совсем опозориться. Испытывать-то будут не только наши учителя, а еще и из средней школы.

Словесность… С ней — хуже всего. Господин учитель сказал, что Лани почти наверняка не перейдёт. Могут оставить на второй год, но тогда за учёбу должны платить родители, а не Корона. А Ланины родные еще неизвестно, смогут ли.

«И пусть Вам будет стыдно, Винначи», — сказал словесник. И чуть ли не каждый урок это повторяет. Стыдно — что помогаешь другу, а помочь не можешь.

Из кутузки можно вытащить. А выгонят или оставят в младшем отряде — не украдёшь его оттуда. Что делать, непонятно.

С самого начала, с первого года, этот словесник был очень скучный. Райачи жаловался еще господину Арнери, а тот ответил: не бывает скучных людей. Если кто-то тебе не любопытен, значит, просто ты к нему не присмотрелся. Ну вот, теперь приходится вникать. И чем глубже, тем хуже.

Лани ведь получает от него не только за своё письмо и за правила. За Ячи и за Амингу — тоже. Как разозлился тогда в День Объединения, так и не прощает с тех пор. Можно было бы попробовать с ним помириться как-то — но тут уже упёрся Амингер. И никаких уступок. То пререкается, то просто держится с вызовом. «Это не Тарри должно быть стыдно, а тому, кто тут словесность преподавал»…

А у господина учителя слабость есть, и мы ее знаем. Это знатные особы: князья, бояре. А в средней школе словесность ведёт княжич Баллаи, и диктовки наши он будет проверять. Очень худо было бы, если бы мы своего словесника опозорили. Аминга вслух пока не говорит, но всем видом показывает: а ведь так я и сделаю! И будете Вы дурак, господин полсотник, дурак и злыдень: каких замечательных детей не смогли выучить! Как этого добиться, Ячи не знает, но у Аминги явно есть замысел.

И ведь наседать на самого Амингера бессмысленно: хоть по письму, хоть по чтению он всё может, что требуется, и даже сверх того. Учитель ему ставит «превосходно», шуточки его пропускает мимо ушей. А отыгрывается на Тарри и на Лани. Тарри тоже не поставишь меньше «превосходного», но ему можно замечания делать. И на вину давить.

Безвыходно!  

 

Придумал словесник игру, чтобы повторять правописание существительных. Отряд поделен напополам: «правые» и «левые». От каждой половины по одному человеку выходят к доске и наперегонки пишут слова. Надо, чтобы в слове все гласные были одинаковые. У кого меньше наберется, тот проиграл. Списывать нельзя друг у друга: не засчитывается.

И вот, пошли: от нас — Лани, а от «правых» — Эйчен Мамулли. Дело гиблое.

Зачем это надо? За выигрыш-то ничего не получаешь. Заданий на вечер всё столько же. Расчет на самолюбие, вроде бы. Или на азарт. И чем больше мы помним таких слов, тем грамотнее будем: хотя бы в них не насажаем ошибок.

Хребет,пишет Мамулли. — Перешеек. Бересклет.

Впечатляет. Мало того что правильно — так еще и длинно.

И Лани выводит что-то длинное:

Невезенее.

Тарри ему давеча объяснял: где мы с нашим южным выговором произносим «и», там по правилам часто пишется «е». И вот нате, усвоил!

Эйчен, как в забытьи, выводит, не глядя на свою руку:

Безденежье, плесень, слепец…

Лани пишет:

Серень. Берег. Месец. Жеребец.

Ну, да: и мерен тоже. И печень.

Мамулли по-своему поэт:

Метель, вечер, переселенец…

Лани тоже нашел непростое слово:

Перебещек.

И дальше:

Мертвец. Челеть.

— Время вышло, господа. Подсчитаем, — окликает словесник. — Но прежде извольте объяснить, благородный Дайтан: вот это последнее у Вас что значит? Не припомню такого слова.

Лани слышит подвох, конечно. Но отвечает:

— Ну, люди всякие, которые служат.

— Как любопытно! Военные, стража, почтари?

— Да не Короне служат, а господину. Слуги в общем.

— Ах, «челядь»? Благородный Мамулли, как пишется это слово?

Эйчен показывает.

— Исправьте остальные ошибки Вашего товарища.

Мамулли переписывает отдельным столбиком.

— Итак, ваши девять слов против четырех слов благородного Дайтана. Одно из коих, разумеется, «печень»… Победили «правые». Мамулли — «превосходно». А Вы, благородный Дайтан, свою оценку знаете сами.

Мог бы и похвалить. Почти половина слов правильных — по нашим меркам, уже очень неплохо.

— Следующие. Слева — благородный Арнери. Справа — благородный Айтам.

У Видакко Айтама тоже беда с правописанием. Будто бы равновесия ради словесник Лани и его развёл по разные стороны. Как и самых сильных: Амингу и Тарригу.

Но на самом деле Видакко немножко проще. Он из Умбина, выговор у него ближе к правилам. Но соображает он небыстро.

— Слова с буквой «о».

Спасибо, что не «и». С «о» слов полно.

Болото. Водоросль. Водопровод.

Какова преданность родному городу! — замечает полсотник. Ну, да: «водопровод» — это Ларбар.

— Хорошо, тогда так, — говорит Райачи. И пишет: водоворот.

Видакко думает. Тачари Илонго щелкает ногтями по коробку для перьев.

«Коробок», между прочим! И «ноготь». И «коготь»…

Видакко понял по-другому.

Олово. Ну, да, коробок-то оловянный. И дальше, уверенно пишет: Золото. Железо. Серебро… Тачари фыркает. Дакко стирает всё, кроме «олова».

У нас пока что мороз, холод, голод, хоровод. И доброхот, хотя это тоже ларбарское.

Пороход — пишет Дакко. И порох. И поход. И Король.

Ячи лепит всё подряд: пророк, порок, порог, потолок, звонок, голос, волос, простор, клопомор…

Не можете без гадости, — морщится словесник. — Время вышло. Благородный Айтам! «Пороход» пишется так, потому что у него поры? И на них он ходит?

— Да. Порой ходит, порой не ходит, — молвит Видакко.

А ведь не придерешься!

Нет. «Пароход» — от слова «пар». Пишется через «а». На сей раз «правые» проиграли. Садитесь, господа.

Не стал оценок ставить вообще.

Аминга с места в полный голос говорит:

— Айтаму «дурно» ставить нельзя: за него господа Илонго заступятся. А Дайтану можно.

Вот не надо бы так. Это, может, и правда — про словесника. Только зачем Видакко обижать?

Полсотник взглядывает брезгливо:

— Вы что-то хотите сказать, благородный Байнобар?

— Я хочу сказать, что благородный Айтам…

— В Коронной школе следует встать и обратиться по уставу. И только после этого высказываться. Если Вам разрешат.

Амингер неспешно, нагло встаёт.

— Господин полсотник! Разрешите поделиться мыслями.

— После урока, если Вам будет угодно, благородный Байнобар. А сейчас — прошу к доске. От «левых» Вы, от «правых» — помедлил, оглядел залу, — ну, допустим, благородный Винначи. Слова с буквой «у».

Ох. Чтобы два раза «у» — таких слов почти что нету.

— Битва исполинов! — шутовским шёпотом объявляет Санчи. 

— Ку-ку, — угрюмо отзывается Пифа. Больше похоже на «кху-кху», хотя он в последнее время очень старается.

Вингарцам хорошо. У них есть город Муллу-Муллунг…

Аминга быстро выводит: Укус. Уксус. Мускус. Пурпур.

Таррига: Бурундук. Сундук. Сургуч. Шуруп. Тулуп.

Заглядывают друг к другу, но, похоже, набор у каждого свой, много выкидывать не приходится. И еще видно: пока Ячи сидел и мечтал, а потом отвечал, они оба готовились. Причём к самому сложному.

Аминга: Кунтуш. И вслух поясняет — Тарриге, не словеснику:

— Одежда такая старинная.

Тарри: Чугун. Бурун.

— А какая?

Амингер оглядывается на стену с росписью:

— Вот вроде как у боярина Мичирина, только рукава широкие. Отвлекаешь, да?

Супруг. Чубук.

Тарри кивает:

Уступ.

— Извини, я не нарочно. И вот еще:

Нубук.

А «сюртук» не годится…

— И «бурдюк» тоже. Зато вот это есть:

Фундук.

Всё равно Аминге одного слова не хватает. Нет, вспомнил:

Бутуз!

— А это кто?

— Тот, кто маленький и толстый.

И ждут, хотя время вроде бы еще есть.

— Садитесь. — Велит словесник.

Игру не поддержали. Вернее, наоборот: играли между собой, но к равному счёту пришли. И «правым» не в пользу, и «левым».

 

После урока, уже не при учителе, Илонго переспрашивает:

— Ты, Байнобар, чего насчёт нас хотел-то?

Решил ответить за Дакко. Только не сердито, а с этакой ленцой.

Сумеет? У Райачи вот руки уже опускаются. Непонятно, как Амингера убедить, чтобы он поосторожнее был со сторонними людьми. Не трогал бы их, когда не с ними ругается…

— Хотеть — ничего не хотел. — Аминга злится, заталкивает в сумку книги. — А только Айтаму твоему всяко на «посредственно» натянут. Это всем понятно. Потому что твой батюшка попросит. Чтоб было кому за тобой горшок носить.

Илонго задирать бесполезно. Он пожимает плечами:

— А тебе кто мешает? Напиши своему отцу, пусть за Лани вступится. Он профессор, ему виднее…

И тут Аминга подбоченивается:

— А Лани и так сдаст. На что спорим?

— Все и так сдадут. Кому оно надо — второгодников плодить…

Тарри смотрит будто бы куда-то вдаль. Выговаривает:

— Кунжут.

Еще одно слово забыли.

— Сам ты кунжут! — огрызается на него Аминга.

 

 

Благородный Ландарри Дайтан

 

Эх, как я раньше лето любил! И жарко, и одежек много не надо надевать. И речка, и по деревьям лазить. А сейчас… Кому оно нужно, это лето, ежели тебя со света сживают?

Все из-за словесности этой гадской. Словесник ко мне придирается всё время — каждый урок спрашивает. Будто других в отряде нет. Как к доске — так сразу Дайтан. И всякий раз еще добавляет: «Вы не способны учиться в Коронной школе!».

Чего это я не способен? У меня по мохноножскому «превосходно», и по военке, и по гимнастике, и по пению. И даже по арифметике «изрядно». Чем я хуже других?

Арифметика хоть наука честная. Там только понять нужно один раз — и дальше всё по правилам будет. А со словесностью… Долбишь эти правила, долбишь, а потом — раз! — и половина слов вообще не по ним пишется, а ещё как-то. Это что же? Все правила зазубрить, да еще и каждое слово запомнить? Тут же всей жизни не хватит! А мне той жизни и всего-то осталось, что до Плясуньи, до переводных испытаний.

Ну и пусть только попробуют меня со всеми не перевести. Я, ежели опять в младшем отряде останусь, — там всех-всех позабиваю. Они сами не рады будут! Только мелюзга-то не виновата, эх!.. А тогда я по второму разу все уроки пройду и буду превосходником. А словесник пущай тогда жалеет, что мне со своими учиться не дал!

Как же, пожалеет он, жди! Ему же нравится «дуры» ставить — сразу видно. Я ему все-все правила заучил, мне Амингер сказал, что это поможет. А эта сука плешивая все равно говорит, что я неправильно пишу. Аминга с ним сразу заспорил: Вы же сами говорили, что понимать — не наша задача.

А он:

— Ваша задача — применять правила! Как вы собираетесь служить? Устав, дескать, знаю назубок, а служу всё равно не по уставу, а как попало?

Сразу ясно, что никогда он в войске не бывал. Какой же это дурак по уставу служит? А служить нужно не «как попало», а «как надо»!

Я тогда и сказал:

— Я всё равно не понимаю. Вот Вы сами скажите, чего мне надо сделать. Команду отдайте. Только по-честному, а не «учись хорошо!».

А он, змея, чего удумал:

— Возьмите, — говорит, — учебник за второй, а потом и за третий год. И делайте оттуда все упражнения подряд. Самостоятельно, без этих ваших списываний! Без благородного Винначи! И приносите мне на проверку. Не исключено, что придется потом их пройти еще раз.

Это ж мы целых два года писали-писали, а теперь за три месяца — всё наново писать?

— Что ж Вы мне тогда еще не сказали! Я бы сразу их по два раза написал, чтоб теперь не мучиться.

В общем, нарочно заваливает.

И кому она только нужна, эта словесность? Мы ж на других уроках почти и не пишем ничего.

Господин Камакко вообще здоровские уроки придумал. Повел нас на огороды и велел карту местности рисовать. И указывать, где какое расстояние. На глаз. А потом с землемерной одной фигней будем проверять. А фигня эта на букву «чарр» похожа по виду. Только с перекладиной  посередке. Сотник говорит, у нее между лапами расстояние точно в один аршин — так легче мерить.

Ага! От меня до грядки с тыквами… саженей двадцать, не больше. От них влево — забор в пяти, наверное, саженях. А вправо — домик покосившийся. Сарай, короче.

— Тарри, слышь, ну ты кунжут! Не пиши «сарай». Это не военное слово. Пиши — ветхие постройки!

Кунжутом его Аминга назвал. Надо будет спросить, что такое кунжут. Но, небось, что-то неплохое, раз Тарри совсем не обиделся.

Вообще, плевое задание, хотя и интересное. Чего ребята копаются?

— Не, Ячи, ты как хошь, а тут тридцати саженей никак не будет. Двадцать пять… даже двадцать три — спорим?

Камакко ходит между нами, глядит, чего мы делаем. Но сам не вмешивается. И вдруг говорит:

— Пифанитария! Через четверть часа напомнишь мне, чтоб я у тебя кое-что важное спросил.

— Слушаюсь, кхоспотин сотник!

Такие задания Камакко тоже любит. Чтоб мы знали, сколько времени прошло. Без часов. И память развивали. А через четверть часа он его, небось, спросит, какого цвета возок был, что в ворота въезжал, когда мы на огороды пошли. Или еще что-то. Я эту штуку давно уже просёк.

Теперь проверяем. Камакко сам с рогулькой этой ходит, а мы за ним. И считаем. А затем сотник говорит:

— Ты молодец, Ландарри. Самая лучшая работа — и быстро, и правильно.

Наклоняется — и тише:

— И даже «ветхие постройки» без ошибок написал. Что ж у тебя со словесностью-то, а?

Знает уже. Всем-всем словесник наябедничал.

— Кранты у меня с нею, господин сотник.

— За двенадцать лет, что я здесь, из младшей школы никого еще не выгоняли. Не с тебя же начинать, Ландарри…

А вот ежели взаправду с меня начнут, Камакко за меня будет или за крысу эту словесную?

 

В л…су на ветках с…дят птицы и п…ют. Вставить пропущенные буквы. Тупое упражнение. И предложение тупое! И занятие тупое — такое, что даже я сам себя тупым чувствую. И главное, те буквы, которые понятны, они ведь не пропускают.

В лесу. Проверочное слово «лес». Потому что ежели «лис», то другой смысл получится. Вообще никакого смысла не получится. Разве что лиса эта тех птиц слопала. Но тогда откуда ветки? Ладно, здесь ясно. А дальше? Каким словом проверять: «сел» или «сядь»? наверное, «сядь» — там хоть «д» есть. Значит:  в лесу на ветках сядят птицы и пьют.

А чего они на ветках-то пьют, а не из лужи? Дурак какой-то сочинял.

Аминга сказал: пошли в книгохранилище заниматься. Там всяких болванов меньше — мешать не станут. Но это он не только из-за других. Это еще чтоб Тарри мне не подсказывал — в книгохранилище-то разговаривать нельзя.

Вот мы и сидим вчетвером. Ячи какую-то книжку читает. Тарри — с другой стороны от меня. Он бы мне давно уж подсказал, но ему Амингер не дает — кулак показывает. И они, чтоб не отвлекаться, какую-то игру придумали. Точнее, не придумали, Аминга ее и раньше знал. Она тоже по словесности. Загадывает какое-нибудь слово, а вместо букв только прочерки ставит. И сбоку пишет, что оно значит. А Тарри угадывает. По буквам.

У них сейчас на листочке целых два слова. Букв общим счетом аж восемнадцать. Когда Тарри неправильно букву угадывает, Аминга рисует могилку. Не сразу — а по палочке. Десять раз ошибешься — и похоронят. Как и меня на испытаниях по словесности будущей зимой.

В…сна — ч…десная п…ра. Л…ства уже з…леная. На п…ляне п…стреют цв…ты.

Какая же весна, когда лето уже давно! И главное — зачем мне цветы, ежели я пушкарем быть хочу? Будто для девчонок придумывали. Вот Мирра, бедная, растёт и не знает, что её тоже в школу отдадут. И будет она тоже всякую дурь переписывать про пьющих птиц.

А что всё-таки Аминга Тарри загадал? Сбоку написано: «Она влипла и тем прославилась». Первая буква уже угадана — «п». Куда можно влипнуть? В историю. В неприятности. В болото, наверное, можно. И что здесь славного?

Тарри закусывает карандаш и улыбается. Он часто так, когда думает. А я слыхал, что от этого глисты бывают. Хорошо ребятам — играют себе, а я тут со скуки дохну. И была бы хоть польза с того. Хоть на вот столечко, на мизинчик. Словесность же — не гимнастика. Если кто плохо бегает, можно каждый день бегать — и научишься. А от того, что я упражнения переписываю — все равно лучше не становится. И яснее. Безнадёга!

И вообще — всё у нас в школе не по-честному. Меня обещают за словесность выгнать. Дакко — за то, что у него по гильдейскому строю «дура». Эйчена — за гимнастику. И даже Талдина. Его вообще ни за что — за поведение. Он там кого-то из третьего отряда стукнул.

Чего они все на наш отряд взъелись? Ежели всех повыгонять — кто учиться-то останется? А Эйчену, может, гимнастика сроду не нужна. Мне Аминга сказал: Мамулли в суде собирается служить, а вовсе не в войске.

И вообще — странно это всё. Будто нарочно нас уменьшить хотят. Может, в средние отряды очень много новеньких прийти должно? Вот для них места и расчищают. А откуда им знать, что эти новые лучше нас будут? Или там кто-то зашибись какой важный ждётся. Какой-нибудь княжич. Вот князь Умбинский к нам приезжал — чего вдруг? Может, у него внук. Или сын там младший какой. Значит, словесник для него старается. Есть у князя внук или сын? У Амингера надо спросить.

— Аминга, слышь? У твоего князя дети есть?

— Начнем с того, что у меня и князя-то нет.

— А дети? Ну, или внуки? Чтоб парни.

— Чьи дети или внуки?

— Ну князя же. Что с тобой в одном городе живет. Он еще приезжал.

— Умбина-то? А кто его знает. Есть, наверное. Тебе зачем?

Объяснить я не успел. На нас книгохранитель цыкнул. Чтоб не шумели. А Тарри уже много букв отгадал: и «А», и «К», и «Р». Там теперь какая-то

ПЕР——————А—  ——КА—КА

Б? — спрашивает Тарри на бумажке.

Аминга делает вид, будто злится. Но я-то знаю, что он доволен. Значит, Тарри верно попал.

ПЕР——Б———А—  Б—КА—КА

Аминга доставляет буквы. А после на меня как зашипит:

— Не отвлекайся давай! Пиши.

Вы-то веселитесь, а я — «пиши»! Да я тут такое дело понял.

Подлюка ты, светлый князь. Что я твоему внуку — помешаю, что ли? Да я ему и слова не скажу — пусть только придёт. Или это словесник перед ним выслуживается так. Чтоб всяких неприятных детей не было. Особливо тех, что писать правильно не умеют. И выговаривают по-приморски. И вообще не из потомственных дворян. Но тогда это же и Пифу надо гнать. И всех вингарцев. Хотя Варри — он тоже почти что княжич.

— Первобытная букашка! — вдруг говорит Тарри прям вслух. Это он слово отгадал. А ведь и верно. В смолу влипла, подохла и сохранилась. У нас в зале по природоведению есть такая.

А что, если всё не так. Ежели много народу выгнать не князь приказал, а какой-нибудь большой школьный начальник. Не наш господин Нарагго, он всё ж таки неплохой мужик, а тот, кто над ним старший. А ему это зачем? Зачем — зачем? Ежели он врагами к нам послан, чтобы всем вредить. Из Биаррийского Союза, допустим. Или он сам — наш, но им продался. Часто такое бывает, я слыхал. А господин Нарагго не знает, и слушается!

Точно, тут другого и быть не может. Либо — княжич, либо — вредитель. Ежели княжич — то это, конечно, плохо. С этим ничего уже не сделаешь. А ежели вредитель — надо его выследить. И письмо написать самому главному начальнику — который над всеми школами. Пусть он его уволит и судит.

А еще можно ему предложить: пусть все слова по правилам пишутся. А исключений чтоб вовсе не было. А то это ж не словесность, а горе какое-то!

 

 

Благородный Таррига Винначи

 

Мама пишет, чтобы я не боялся — она за мною через месяц приедет. Когда у нас отпуск начнется. И мы вместе поедем, только не домой, а сначала в Ларбар — к тамошним дедушке и бабушке. А потом еще в Лабирран — в гости к мастеру Инайялли. Он там получил работу и жилье.

Я вообще-то не очень боялся, но если бы меня не забрали, я бы тут совсем один остался в отпуску. Потому что на этот раз все разъедутся. И Лани, и Ячи. И Аминга у Ячи будет жить весь месяц. Их папы об этом уже сговорились.

А если мы будем жить в Ларбаре какое-то время, то можно будет к Ячи и Аминге в гости приходить. Наверное, можно? Мама, конечно, по своим родителям тоже скучает. Но если мы от них уйдем совсем ненадолго, только в гости, они же не обидятся?

Ларбарские дедушка и бабушка тоже хорошие очень, только я их не знаю почти. Потому что они за всю жизнь два раза всего к нам домой приезжали. И мы еще один раз у них были. Когда меня в школу везли.

А еще дедушку, что в Ларбаре, странно очень дедушкой называть. Потому что я к своему дедушке привык. А когда кого-то еще так зовешь, получается, будто бы врешь. Или предаешь. Того дедушку, который настоящий.

Я знаю, что так нельзя думать. Потому что дедушек и должно быть двое. И тот дедушка не виноват, что я его знаю мало. И что у меня его любить хуже получается. И это плохо очень, что я такой.

И я об этом всю ночь думал, и всё утро. Даже за завтраком. И когда на уроки пошли — тоже. И когда господин чистописатель пришел уже. Он всегда строгий и не любит, если кто-нибудь что-нибудь забывает. И я каждый раз проверяю, чтобы чернильницу взять и учебник и перья запасные. Потому что если одно вдруг сломается, он скажет, что мы не готовы к уроку.

В зале чистописания столы стоят в два ряда, только далеко друг от друга. Так, чтобы господин учитель между рядами свободно мог проходить и смотреть, если мы не так пишем.

Сейчас он на доске повесил большой-пребольшой лист с объявлением.

— Задание: переписать уставным почерком. Соблюдая деление на строки. Обратить внимание на прописные буквы… Благородный Винначи!

Господин чистописатель на меня сердится. А я еще не знаю, за что. Потому что у меня на столе всё есть, что для урока нужно.

— Извольте выйти. Вернётесь, когда будете готовы к уроку.

Только я всё равно не понимаю, чем я не готов. А господин учитель не объясняет. Может быть, он видит, что я не о занятии думал? Или у меня сапоги плохо блестят? Хотя я их вчера вечером чистил. Потому что к нему на урок в нечищеных сапогах ходить нельзя.

— А чего не так-то? — спрашивает сзади Лани.

Но лучше бы он не спрашивал. А то господин чистописатель сейчас еще больше рассердится. И он, конечно, так и сделал:

— Благородный Дайтан, и Вы также извольте выйти.

Лани очень громко встает. Он, наверное, тоже рассердился и поэтому нарочно по лавке стукнул.

И Аминга встал:

— Господин четвертьсотник!

Господин чистописатель ему не отвечает. Хотя по уставу — надо, когда к кому-нибудь по званию обращаются. А он будто бы сам с собой разговаривает, но вслух:

— «Усвоить навыки ученья»… Какое там! К концу младшей школы — разговаривать не умеют. Одеваться самостоятельно не научились. Я уж не говорю о том, чтобы причёсываться!

Это он про Амингу и про Чаварру, наверное. Потому что у Аминги волосы короткие и в хвостик плохо собираются. А у Чаварры — наоборот, длинные. Но тоже не собираются. Точнее, собираются, но уже не все.

— Дозвольте выйти привести себя в порядок! — заявляет Амингер.

Он по уставу всё правильно говорит. А по голосу слышно: «Вы, господин четвертьсотник, вредничаете — и я буду вредничать!».

— Сделайте одолжение, благородный Байнобар.

И мы уже все втроём вышли.

— Вот же болван пайрунанский! — ворчит Аминга.

Лани смотрит на дверь, как будто бы ему на неё плюнуть хочется. Но он пока сдерживается, только переспрашивает:

— А чего — пайрунанский? Он, может, и не оттуда вовсе?

— Пайрунанский болван — это махина такая. Её заведут, она и работает, — объясняет Аминга.

Вот бы и нам в школу такую же. Ведь можно же её сделать в виде учителя, наверное? Чтобы она всё рассказывала, уроки задавала и потом проверяла. И чтобы не сердилась и не расстраивалась, когда мы что-то не так делаем. Потому что учителя же огорчаются. И обижаются, если мы их предмет плохо учим.

Хотя, наверное, махине тоже будет грустно, если мы её предмет не усвоим. Ведь она-то свои занятия будет любить. Если её нарочно настроить на чистописание или, например, на словесность. Зато тогда господа учителя смогут заняться тем, что им нравится. И всем будет лучше.

Это я не про всех учителей, конечно, так думаю. Потому что сотнику Камакко или мастеру Мики — видно, что им и так учить хочется. А некоторым, кажется, не хочется. Только они пока другого места не смогли найти. А когда каждый день делаешь то, что не очень хочется, то ведь будешь же немножко злиться?

А к махине нужно будет особого механика приставить, чтобы он за ней ухаживал и не давал из неё винтики выкручивать. А то кому-нибудь обязательно захочется узнать — а что там внутри. Мне бы, наверное, тоже захотелось. И надо будет маму ещё попросить, чтобы мы в Ларбаре на махины сходили посмотреть. Там их целая выставка есть, мне Ячи рассказывал.

— Благородный Винначи, очнитесь!

Это Аминга меня зовёт. Мы так и стоим под дверью залы чистописания.

— А что мы теперь будем делать?

— Ну-у, я так думаю: либо совсем прогуливать, либо возвращаться.

— Мы же раньше никогда не прогуливали, — говорю я.

И сейчас, наверное, не надо бы начинать, а то «дурно» будет.

— Да, — кивает Лани, — мы же ещё ни разу не прогуливали…

Только у него это по другому выходит. Как будто бы: мы ещё ни разу так не делали — давайте попробуем! А то как дураки: всю младшую школу проучились, а прогуливать не умеем.

Аминга пока думает. Потому что раз он спрашивает — значит, он и решит. И тогда я сказал:

— А прогуливать без Ячи — нечестно!

— И пусть благородный Арнери ценит наше великодушие! — смеётся Аминга. — Ты только пуговицу перестегни.

А у меня и правда кафтан не на ту пуговицу застегнут. Это я когда перед уроком одевался, задумался и не заметил. Сейчас летом, когда жарко, на некоторые занятия разрешают только в рубашке приходить. Но господин чистописатель сказал, что к нему без кафтана — нельзя. Он меня потому и выгнал, наверное, что я оделся неправильно. Хорошо, что Аминга это заметил. А то я бы так и стоял тут в коридоре.

 

Сегодня такой день нехороший. После чистописания ещё словесность и гильдейский строй. Это, наверное, нарочно так расписание придумали. Чтобы другие дни не портить. Хотя словесность и так через день идёт.

А господин словесник ещё больше начал ругаться. Будто бы он не видит, что Лани лучше стал писать — уже намного. Есть же всё-таки разница: сорок ошибок или двадцать.

Лани сдал ему работу — что за прошлый год надо было переделать. Господин словесник начал её проверять, а после велел, чтобы я встал. И сказал, что мне должно быть очень стыдно, что мой товарищ до сих пор пишет «сядят». А я Ланину работу не смотрел. Потому что господин полсотник сам запретил мне.

Я, конечно, понимаю, что просто подсказывать или списывать давать — это нехорошо. Только я не знаю, как Лани объяснить, чтобы он в правописании не ошибался. По арифметике — знаю, а по словесности — нет. А если бы меня спросили, почему я так пишу, я бы тоже не смог объяснить, наверное. Оно само как-то так пишется. Только непонятно, почему у Лани так же не пишется.

Ведь мы же почти всё вместе делаем. И думаем. И говорим об одном. А потом получается, что Лани как-то совсем по-другому ещё может думать. Это, конечно, в других случаях хорошо. А со словесностью — плохо.

И вот однажды произведут Лани в тысячники. И он напишет приказ, а там что-нибудь неграмотное будет. И его тогда опять в полтысячники вернут? А господин словесник вызовет меня и скажет: «Это Вы, Винначи, виноваты! Потому что сами правильно пишете, а другу не объяснили». И дедушка тоже считал, что я Лани помочь должен. А у меня ничего не получается.

И Лани расстраивается. Это видно уже, что ему обидно. А господин словесник не хочет замечать. И из-за этого уже злится Аминга. А из-за того, что Аминга злится, господин учитель ещё больше сердится. И уже из-за всего этого Ячи переживает очень. Что он не может удержать Амингера, когда тот спорит с господином полсотником. И я уже совсем не понимаю, что с этим делать.

И вот мы сейчас сидим на гильдейском строе, а всё равно все вчетвером о словесности думаем, я знаю. Гильдия, химия, станция, если ударение в начале слова — то в конце пишется ия. Если ударение в конце — шлея, змея, колея — тогда ея… Надо будет Лани это правило рассказать.

— Проверочная, скажем так, работа, — господин правовед кидает на стол наши тетрадки. Как будто бы там что-то очень гадкое внутри. А на самом деле там наше последнее задание. — Дала плачевные итоги. Даже прямо неутешительные. Большинству я поставил «посредственно», но такое «посредственно», скажем так, с дурным душком. Три «изрядно»: Байнобар, Арнери, Нумбабам. И то с натяжкой. Дважды мы имеем «дурно»: Айтам и Гагадуни. Вот скажите мне, что значит «охотники»? Это коронная служба такая? Или гильдия? Может, прямо-таки община храмовая?

Надо было распознать знаки различия. А они все разные — и коронных служб, и гильдий, и даже храмов. «Охотники» — это, по-моему, «союз звероловов и звероводов», входит в сельскохозяйственную гильдию. У них соболь на значке с хвостом на жёлтом поле. Я, кажется, так написал. Жалко, что на «изрядно» не получилось. Зато хотя бы не «дурно». Господин правовед тоже очень строго всегда спрашивает.

Эйчен встаёт:

— Господин сотник! «Охотниками» в быту могут называться: первое — ловческие отряды в Коронном Войске, второе — охотничьи промысловые хозяйства под началом Сельхозгильдии, и третье — прихожане храма Старца Звериного у орков Дибулы.

Господин правовед отмахивается, как от мух:

— Да садитесь Вы, благородный Мамулли. У Вас и без того, скажем так, всё «превосходно». Далее… Благородный Винначи, прошу сюда.

Почему господин правовед меня перед всем отрядом вызвал? Ой, ведь есть же ещё и «отвратительно». Это даже хуже, чем «дурно». Но ведь тогда надо было вообще, наверное, пустой листок сдать. А я же написал. И по учебнику потом посмотрел — там много что совпало. А если у меня строчки сбились? Так, что ответ на первый вопрос на вторую строку съехал. И все остальные тоже. Я один раз так уже запутался на природоведении. Но это совсем давно было, ещё зимой.

— Вот что значит, когда благородный отрок старается. Пришёл недавно. Дома начала гильдейского строя не изучал. Учебник здесь в первый раз увидел меньше года назад. И пожалуйте вам: «превосходно»! Не то что некоторые.

Стыдно очень, когда тебя перед всем отрядом ругают. Я-то думал, что господин сотник будет ругать. Он ведь ещё так начал, что я уже заранее испугался. А оказывается, когда хвалят, тоже стыдно почему-то. Как будто бы хвастаешься.

 

А после обеда нас повели на речку. Только не купаться, а плавать. И даже не просто плавать, а показывать, как мы не умеем плавать. Потому что господин Валло узнал, что перед отпуском к нам приедут проверяющие из морской школы. Нарочно — на наши испытания. По гимнастике их летом устраивают, а не осенью. И всё из-за того, что плавание считается самым главным умением. А осенью вода уже холодная будет.

И тогда преподаватель гимнастики из средних отрядов сказал, что он на нас посмотрит. Только у него с утра свои занятия, поэтому наш урок перенесли.

А господин Валло, кажется, очень волнуется. Но ведь ему, наверное, попадет, если мы плохо себя покажем перед моряками. И ещё, по-моему, заметно, что господин Валло господину гимнасту из средних отрядов не очень рад. Как будто бы тот в его дело вмешивается. Но всё равно — пусть лучше посмотрит. Потому что тогда и отвечать, наверное, вдвоем придется. А это уже не так страшно.

Господин гимнаст из средней школы уже не очень молодой. И маленький по росту. А ещё он почти совсем не загорел, хотя лето давно идёт. Но это потому что он родом с востока. Господин Валло ему сказал, что на нас — на меня с Лани, Чаварру и Илонго — смотреть нечего. Потому что мы «и так ничего». Но господин гимнаст не согласился и возразил, что он всех хотел бы видеть. А господин Валло пожал плечами и ответил: «Ну, тогда сами и командуйте». И кажется, снова обиделся.

Мы проплавали, и господин гимнаст начал с каждым говорить. А когда очередь дошла до меня, он сказал:

— Вы, благородный Таррига, плаваете очень изящно.

И я не понял — это он меня хвалит или ругает. Как это — изящно? Изящной может быть ваза. Это когда она хоть красивая, но ее разбить страшно. Или — изящный зверь. Про кошек часто так говорят. Только кошки, кажется, плавают совсем плохо.

Он, наверное, заметил, что я не понял. И стал объяснять:

— Красиво и легко. А это значит — правильно. Вы на море учились? Это видно. Ничего: на море мы со всеми вами еще выберемся.

После этого господин гимнаст позвал Амингу, а я отошел к Лани и Ячи. И Лани спросил:

— А ты чего такой перепуганный?

А я и не знал, что я со стороны перепуганный. Просто, наверное, вид такой.

— Здесь почти все господа учителя нас на «Вы» называют. А мне мама так говорит, только если сердится. Я из-за этого сначала всё время сбиваюсь.

А если я почти что за год не привык к этому «Вы» — это и значит, что я учиться не научился.

— А ты сам себя как зовёшь? — спросил вдруг Ячи.

— Никак. Я же сам с собой не разговариваю.

— Вслух, понятное дело, не разговариваешь. Но в уме ты как-то к себе обращаешься же?

— Допустим, «Ну, ты даёшь, Дайтан!» — Лани объясняет и размахивает руками. — Когда чего-нибудь здоровско вышло.

А я замечал: Лани, когда с кем-нибудь из нас говорит, часто очень то локтём подденет, то в плечо ткнёт. И себя он тоже иногда по колену может стукнуть. Или по лбу. Наверное, он в это время как раз сам с собой и разговаривает?

— Я тоже не сразу выучил, что «благородный Райачи» — это я. У нас-то дома по имени не называли. И стал про себя так думать, и привык.

А я и этого не умею. Мама рассказывала, что сами с собой только безумные говорят. У неё одна подруга была, которая так делала. Она потом с ума и сошла. Или когда я думаю: «Я этого не умею» — я тоже сам с собою говорю? Только называю себя на «я». И это как-то глупо, по-моему.

— Может, если себя на «Вы» звать, оно и не страшно будет. Ты-то про себя точно знаешь, что не сердишься сам на себя.

А если как раз сержусь, если виноват? А как же я тогда сержусь, если виноват. Ведь сердиться-то должен только невиноватый. И всё это — я? Совсем какая-то путаница получается.

 

Здесь на чердаке пахнет сырым бельём и влажно очень. Потому что под нами прачечная. Аминга сказал господину Байлеми, что мы здесь будем словесностью заниматься. А другие, если хотят, пускай гуляют. Лани теперь уже всюду можно заниматься. Когда бы он захотел — мог бы даже в столовую с учебником ходить, наверное.

На самом деле это неправда, конечно. Тетради-то мы с собою взяли. Но Лани сказал, что его от словесности сейчас стошнит. Так что лучше в плашки играть. Но ведь это же, наверное, не очень плохо? Ведь надо же человеку и отдыхать, хотя бы иногда? Мы только договорились, чтобы Лани, когда на раздаче, всё-таки учебник читал.

— Ну Ячи! Ты же Аминге взятку наиграл.

Ячи смотрит на плашки. Он понимает, что ошибся, но не видит, где.

— Смотри: мы бы на твой храм его жреца могли забрать. И тогда бы мой князь тоже играл. Но для этого Аминга должен был разыгрывать. А так он мелочь скинул, видишь?

— А мне чем надо было ходить? — спрашивает Ячи.

— Не с козырей. Лучше всего с той масти, которой у Амингера точно нет.

— Так я ж не знаю, какой у него нет!

— Скорее всего, той, что у тебя длинная. А так мы ему взятку подарили.

Мне вообще-то не жалко, у нас всё равно свои будут. Просто так неправильно играть. А Аминга тоже слушает. И запоминает. Он уже не в первый раз назначает козырями не лучшие свои плашки. И из-за того, что Ячи глупости делает, думает, что это работает. А на самом деле оно не работает. Если только не с новичками играть.

Я думал, ребята быстрее научатся. Потому что ведь ничего сложного — просто запоминай и считай. А они как-то всё по-другому пытаются. Аминга хочет сыграть любой ценой — и почти всё время недобирает. А Лани чаще перезакладывается. «А если б четыре козыря на одной руке?» Но от них хотя бы понятно, чего ждать, а от Ячи — нет. Он или вообще пропускает, или что-нибудь такое выкидывает… Но с другой стороны: не похоже, что ему скучно. Он с удовольствием, кажется, играет. И пропускает с удовольствием. А я не понимаю, в чем же тут радость.

Теперь Ячи сдает. Аминга с нетерпением поднимает по одной свои плашки. Он всякий раз по-разному: то по одной, то ждет до половины. И поднимает — то правой рукой, то левой. Говорит: «На удачу».

Я смотрю свои плашки. Ой! Это же можно «Ни одной» сыграть. Если прикуп удачный. Дедушка говорил, чтобы я не боялся «Ни одной» играть. Потому что чем больше сыграешь, тем быстрее научишься. Только жалко, что ребята поймать меня, наверное, не смогут. Потому что не умеют еще.

Не повезло на этот раз — ловится. Дедушка или мастер Инайялли поймали бы — вот здесь, на белую четвёрку. А Лани и Аминге придется объяснять. Потому что иначе — нечестно. Только до чего же это обидно — ловить самого себя…

Мы сидим не за столом, а за деревянным ящиком. И с моей стороны на ящике виден длинный номер из букв и чисел. Сидим мы тоже на ящиках, только низких. Если опустить руку — можно достать до пола. На полу кружка с чаем: налили горячий, поставили остывать и забыли. Чего только не забудешь за плашками.

Играем втроем: я, седой дядька в рабочем переднике  и еще один человек. Он чем-то похож на дедушку, только моложе и волосы светлее. Он перемешивает, и значит — мне сдавать. Нас трое, тот, кто на раздаче — тоже играет. Плашки старые, вытерлись на углах.

Седой оживляется:

— Чтобы никого не томить, скажу сразу — «девять».

Мастер — тот человек видно, что мастер, — виновато качает головой:

— Простите, но… «Ни одной».

— Э-эх, — вздыхает седой. — Хорошая игра танцевалась.

А мне очень понятно, почему мастер чувствовал себя виноватым. Мне теперь тоже неловко. Может быть, даже больше, чем ему. Потому что:

— Простите… «Ни одной», без прикупа.

Раскрываемся. Мои: вся желтая масть, белые единичка и двойка. Его — вся красная с зелеными двойкой и единицей.

— Вот же зараза! — Седой озадаченно трет подбородок. — Как близнецы…

 

 

Благородный Амингер Байнобар

 

Благородный Байнобар, оказывается, не умеет писать изложения. Что ж, по-своему это даже приятно. Словесник показал-таки зубы. По-глупому, конечно, но кто бы чего другого от него ждал.

Излагать я умею. И рассказ этот ещё раньше читал. И не тот кусок урезанный, что он нам дал, а полностью. «Дрянное ружье» — из «Мелкопоместных повестей» мастера Оникко.

Ведь так же весь смысл теряется. Подумаешь, осенний лес! А в рассказе герой в каждой сломанной ветке, в каждой кочке знак ищет. Мучается, сомневается: убивать — не убивать. Соседа своего, счастливчика.

«За грамотность — превосходно, за изложение — посредственно, — сказал словесник. — Навертели Вы, благородный Байнобар. Извольте понять: не сочинение пишем. Я в Вашем пересказе отрывок еле узнал»

«А я после Вашей правки, — отвечаю, — рассказ-то с трудом узнал»

Ну и понеслось. Вы, стало быть, читали? — Читал! — Неужто понравилось? — Понравилось. — И чем же, позвольте узнать? — Люди там интересные. — Вот как? Интересные? — Интересные — потому что настоящие и живые.

Он так говорит, будто правило спрашивает. И ждет, что я собьюсь. А я не собьюсь.

Ладно, так и быть, объясню. Взять хоть нашу книгу для чтения. Не верю я в людей, что с утра до ночи только о Короне и Отечестве думают. Так, чтобы совсем ничего личного. Ни чтобы в чине кого-то обойти, ни чтобы рощу у соседа оттяпать, ни чтоб жену у приятеля увести.

«То есть Вы не поверите, пока не узнаете о дворянине какой-нибудь низости?»

«А Вы считаете, что все–все дворяне из одного только высокого и хорошего слеплены? Да и почему сразу низости? Обычные желания.»

«Садитесь, благородный Байнобар. Долг и присяга могут быть глубоко личным, кровным делом… Но до такого понимания надобно еще дорасти.»

А еще лучше — с ним родиться. Как, например, наш благородный Илонго. По-Вашему ведь, господин словесник, — так? Высокие помыслы — по наследству передаются? И чем древнее род, тем чище и достойнее всё, что человек делает. Даже если он изложение сдает. Или на уроке отвечает — и то хреновенько.

А Дайтану, недавнему дворянину, тогда и вовсе ничего не светит. Что ни сотвори — всё дурно будет.

Нынче же у нас диктовка намечалась. Она бы и была, если бы господин словесник дверь сумел отпереть. А тут вот какая штука: не получается. Ключик не лезет. А прежде всегда подходил. Уже и Леми помочь пытается. Тоже не выходит. Точнее, не входит. А ведь мы этак еще немножко постоим — и на диктовку времени не останется.

Это хорошо, что господин учитель с господином надзирателем на замочке сосредоточились. На наши лица не смотрят. Взгляни они — вот был бы удар. Злорадные у нас рожи, прямо скажем. Ну что, может, не будет всё-таки урока?

— Там кто-то саперся, — шепчет Нумбабам.

Леми вновь сменяет словесника у замка. Давит на ключ — настойчиво и безуспешно.

— Зачем? — спрашивает Малуви.

— Чтоп састрелиться!

С большим чувством это сказано. Господин надзиратель начинает тревожно прислушиваться. Пересчитывает нас глазами. Эй, Леми, не меня ищешь? Я — здесь.

У словесника морда — красными пятнами. Любопытно, а лысины краснеют? Мне снизу не видно.

— Слесаря надобно звать. Сходить?

Ай, Леми, молодец! Сообразил-таки. Ничего-ничего, четверть часа уже пропала. Пока-то его найдут, приведут…

Можно, конечно, и в другой зале расположиться. Но дурак я буду, если это подскажу. Вы же не любите, когда подсказывают, господин полсотник?

Приходит слесарь. Лезет в замок какой-то проволокой.

— Щепка. Щепка туда попала, — успокоительно приговаривает он.

Ай-яй-яй! Как же она так?

Ну вот, открыли, заходим.

— Свиньи! — бормочет сквозь зубы господин словесник.

Свиньи-то — свиньи, а диктовки — не будет.

 

Читал я как-то про одного ваятеля, что в детстве на картошке упражнялся — морды разные вырезал. Жаль, у меня к этому дарований нет. А то картошки — вон ее сколько. Вечерний наряд по кухне.

Вот разве что стихи высечь. Как карлы — по камню.

Поверг меня словесник в изумленье,

Я б обижался — был бы он умней;

Он чуть не занемог от огорченья,

Что не провел диктовки у свиней.

— Лани! — говорит Ячи. — А ты чего самого плохого хочешь?

Лани картошку чистить не хочется. А вот очистками в ведро кидаться — это да, весело. Особенно, если от ведра сесть подальше.

— А на кой плохого-то желать? Что его — и без того мало, что ль?

— Я про то, что человек — не настоящий, когда только правильного всякого хочет. Про что Аминга говорил.

Аминга говорил два дня назад, а Ячи — до сих пор думает. Ну-ка, ну-ка, послушаем.

— Да не знаю я. А ты?

Ячи откладывает недочищенную картошину:

— Помереть и посмотреть, что потом будет. Только не там, не в державе Владыкиной, а здесь, на земле. Не как хоронить будут и плакать, это — нет. А вот другое… Как будет всё то же самое, обычное, смотреться, когда без меня. А это плохо, по-моему.

— А мне бы, — говорю, — без меня неинтересно было.

Тарри свою картоху дочистил. Опускает в котелок.

— А это хорошо, наверное.

— Что? — поворачиваюсь к нему.

— Когда ты себя главным чувствуешь. Хоть и говорят иногда, что это плохо. Но мне кажется, всё-таки и хорошо. Потому что тогда на самом деле знаешь, как правильно. И не надо, чтобы это другие говорили. Или хвалили бы тебя…

Замолчит. Вздохнет. Продолжит с убийственной честностью:

— А мне все время хочется, чтобы меня хвалили. Или хотя бы не ругали. Это так по-дурацки получается. Будто бы учишься ради отметок, а не для того, чтобы знать. И вообще…

— Да будто бы тебя уж не хвалят!

— Нет. Это же не как поел — и сыт какое-то время. Этого же всё время хочется. А ещё мне в Ларбар ехать не хочется. Там бабушка с дедушкой. А я их немножко только знаю. Вот значит и надо поехать, чтобы лучше узнать. А мне не хочется. Тоже это плохо.

Мне бы тоже хотелось, чтоб меня хвалили. Только вот так сказать об этом в открытую я бы не смог. Прикидывался бы, врал, выманивал бы похвалы — это да. И это еще вопрос — что действенней. Посчитать, что ли, как-нибудь: кого из нас чаще хвалят.

С Тарригой, впрочем, всё ясно. Для него плохого — вон сколько, только выбирай. Тут, пожалуй, даже другое интереснее:

— Тарри, а ты вообще о хорошем думаешь? Хоть иногда?

Я-то полагал, он сейчас надолго задумается. Нет, улыбается. Только осторожно как-то.

— Думаю. Его же много очень. Вот хорошо, что нас в наряд всех вместе ставят, а не порознь. Мы же все равно бы ходили друг другу помогать — и вышло бы, что тогда каждый картошку в четыре раза чаще бы чистил. Это, конечно, полезно, только скучно немножко. А еще хорошо, что мы не девчонки и не в Крестьянском училище учимся. А то сейчас жарко, и у них огурцы сохнут, наверное. А приедет проверка, посмотрит и скажет: «Огурцы засохли, всем — “дурно”!».

Ну да! А еще хорошо, что мы не сидим в тюрьме, не лечимся от чесотки и вообще — родились людьми, а не тапирами, например. Или это ты так шутишь, Таррига?

— И этот рассказ, «Дрянное ружье», он мне тоже нравится. Мы его с мастером Инайялли читали. Этот помещик… он ведь хороший не потому, что у него плохие мысли есть, а потому что он в них запутался.

— А вот этого я не говорил. Что он хороший. Настоящий — да.

— А по-моему, хороший. Вот он едет и думает, что сейчас соседа убьёт. И ему страшно очень. И очень не хочется. Но он считает, что надо, потому что так уже решил. И как будто бы приметы за это тоже говорят. И он так ужасно обрадовался, когда  выстрелил и не убил. И ружье потом всю жизнь хранил — за то, что оно дрянное, что не убило и его душегубцем не сделало.

— Это да, — говорит Ячи. — Есть чему радоваться, правда. Только я не пойму: а чего он соседа просто так убить решил, а не на поединке?

Значит, Ячи не читал. Ничего. Когда-нибудь у нас будет книжка, которую мы все прочтем. И каждый поймет по-своему. А сейчас я объясню:

— Ему его обвинить не в чем. Сосед ему не нравится, потому что он удачливее и живет не так, как этот помещик. А это не повод для поединка.

Нет, Тарри не прав — здесь, в наряде, совсем не скучно. Можно сидеть и спорить. О себе, о тех, кто жил когда-то давно. И о тех, кого вовсе не было. Это тоже получается как о себе. Ведь кроме тебя всё равно никто не знает, что они там думали. Мы уже и о картошке забыли.

— А ты, Аминга, — спрашивает Райачи, — чего такого хочешь?

— Такого — это какого? Плохого, в смысле?

— Угу.

Сказать им, что ли? Я вроде решил молчать. А с другой стороны — не хочется на того помещика походить. Который уж если решил, так это и сделает. Что я, уже и перерешить не могу?

— А я свои дурные мысли долго не ращу. А то они во что-нибудь совсем огромное вырастут. Захотелось чего-нибудь — так и сотворю. Вот щепку в замок — это я сегодня.

— Ты?!

— Ну да, а что?

Мы не только о картошке, мы, похоже, и о Лани забыли. А картофельные шкурки давно-давно уже никто никуда не бросает. Не слышно, как они о стенку ведра стучат. И Лани молчит — с самого начала разговора.

— Ты — молоток, Аминга.

Никогда я прежде не видел благородного Дайтана таким. Потерянным. Нет, ну в самом деле: умел бы Таррига завидовать — умер бы от зависти.

— Понимаешь, я же ведь тоже мог бы. Я уже давно о чем-то таком думаю. Замок. Ну, или доску воском натереть. Или селедку скрасть и к его столу привязать.

Про селедку, кстати, надо будет запомнить. Лани отворачивается от нас, но продолжает:

— Забоялся я. Крыса эта сразу бы на меня подумала. И тогда — всё, полная печень! Выгнали бы. И получилось бы, Ячи, как ты говоришь. Будто я помер, и теперь лишь глядеть могу — как здесь без меня. Только я-то этого совсем не хочу!

И еще говорит, будто добивает:

— А я на Датту всё думал — он…

Ну да, сотворить пакость. Как раз такую, чтобы подумали на благородного Дайтана. Вполне во вкусе Гагадуни. И, оказывается, в моем?

Хорошо, что Лани спиною к нам стоит. Можно на него не смотреть, отвернуться. И наткнуться на взгляд благородного Арнери: «Я же тебе говорил! А если бы словесник и вправду шум поднял?». Но тут же он перемигивает: сообразил что-то. «Так ведь не поднял же! Может, оно и хорошо? Словесный полсотник сам готов уже сдаться? Или почти готов.» к раз такую, чтобы подумали на благородного Дайтанаменя. от зависти.щик.  них запутался.

Вслух Ячи говорит:

— С ним, с господином этим, наверно, только так и надо держаться, как Тарри держится. То есть не замечать его выкрутасов, насколько можно. Учитель и учитель, а на прочее наплевать.

— Будь он хороший учитель, но дрянной человек — да, так можно было бы. Но он еще и как учитель — хреновый.

— А не важно, какой он. Будто бы учителя вовсе там в зале нет. А просто истукан на его месте стоит.

— Махина, — кивает Тарри.

Махина! С махинами куда как проще — их нарочно для людей делают.

Тарри задумывается:

— Только он, по-моему, на махину не похож совсем.

— Вообще-то да. Есть у него свои слабости. Вот, устаёт — так что даже не ругался. И вздорность эта его — тоже ведь слабость…

— И обидеться может…

Так, и как это я проглядел, когда эти двое сговорились? Против меня — моим же оружием. Вот тебе, благородный Байнобар, господин словесник. Со своими плохими мыслями, уязвимыми местами. Всё, как положено живому человеку. Не хуже тех, книжных. И чем он тебе не нравится?

Лани возвращается на табуретку. Тыкает ножом в следующую картошку.

— Всё равно я в войско пойду. Даже если из школы выгонят. Хоть солдатом. И ещё я знаю, что батю точно перегоню. Только если б после школы — не так обидно. Я, может, и тысячником буду. А ему — старше сотника не стать. Хотя он и лучше всё равно. И это — самое нечестное.

 


Благородный Таррига Винначи

 

А мама из всех — самая-самая красивая. И совсем не важно, что у нее платье не такое яркое, как у госпожи Нумбабам. Так даже лучше, когда просто голубое. И ещё кажется, что она всех младше: и господина Байлеми, и господина Валло. Хотя мама косу на затылке заколола, как уже совсем немолодые дамы закалывают. И то, что она моложе всех, — нисколько не обидно, а наоборот.

А еще от неё духами пахнет. Только не такими, как я помню, а какими-то новыми, цветочными. Прежние были лимонными, и я к ним привык сильно очень. И когда где-нибудь лимоном пахло, я всегда о маме думал. Хотя я и так о ней думал. Почти всё время. А сегодня она приехала.

Мама с ячиным папой о чем-то разговаривают на гостевой палубе. А мы на них сверху смотрим, с крыши. Нам один матрос разрешил сюда забраться. Чтобы мы в махинное отделение не совались. И мама, наверное, чувствует, что я здесь. И оборачивается. Смотри, мама, как я могу…

— Таррига! Слезай оттуда! Ещё упадёшь!

Но ведь Ячи можно! И остальным. Ланиных и амингиных родителей тут нет, но господин Арнери-то видит, где сейчас Ячи. И не боится, что он свалится. Или просто мама знает, что я неловкий?

— Не бойся, мама, я не упаду!

Никто же не падает. А у меня даже по гимнастике уже «изрядно».

— Спускайтесь немедленно!

Аминга пожимает плечами и начинает спускаться. А я не успел Амингеру объяснить, что ему-то можно остаться. Потому что «спускайтесь» — это не нам всем, а только мне. Просто мама сердится немножко. Потому что не знает, что я уже и прыгать умею, и подтягиваться, и по канату лазить.

Но это ничего, я ей потом расскажу обязательно. И мама ещё мой листочек не посмотрела по успеваемости. Их перед этим отпуском всем родителям раздали. Нарочно, чтобы можно было видеть, с какими отметками мы к испытаниям подходим. Только мама не стала его пока вскрывать, оставила до дома.  А господин Арнери ячин листок раскрыл. Но у нас-то всё в порядке. А для ланиных папы и мамы, наверное, самый толстый пакет передали. И Лани сказал, что его дома ничего хорошего не ждёт точно.

Грустно, что Лани уезжает, а мы остаемся. Аминга будет жить у Ячи. А мы — у бабушки с дедушкой. Может быть, до самого преполовения. Потому что мама сказала, что у нее в городе важные дела.

А господин Арнери — очень хороший. Видно, что он никогда не ругается. Только немножко кажется, будто бы он всё время о керосинке думает: погасил — или не погасил. И если погасил — то домой бежать глупо. А если не погасил — то, наверное, поздно.

Пароход причалил, господин Арнери подозвал извозчика и предложил маме нас подвезти. Только он сказал, что на нашу улицу проехать будет нельзя, потому что там новые дома строятся. А мама попросила, чтобы нас высадили на улице Баллуской, а оттуда мы уже и сами дойдем.

Такой большой город — неужели можно запомнить, как все улицы называются?

 

Мама сказала: если я буду себя хорошо вести, то вечером мы сходим в гости к Ячи и Амингеру. А то мы здесь уже два дня, а у Райачи ни разу не были. Даже два с половиной.

Хорошо себя вести — это значит не выходить на улицу, сидеть тихо и не мешать. На улицу нельзя, потому что там большая стройка, и бабушка говорит, что на меня ломовой может наехать. Или я в яму свалюсь и шею себе сломаю. Или на меня из лебедки упадёт. Я спросил: «А что упадет?». И мне ответили: «Всё, что хочешь!». Я хотел сказать, что пусть тогда на меня мороженое упадёт. Но решил, что лучше не надо. Потому что бабушка начнет сердится и скажет, что от мороженого я простужусь. И снова будет дедушку ругать за то, что он меня на ледник водил. Хотя дедушка сейчас на службе. Но бабушка всё равно ругается на него.

Здесь вообще часто ругаются, не только бабушка с дедушкой. Мы, когда на ледник ходили, застали там одну тётеньку. Она из своего ящика что-то доставала и ругалась на банку с огурцами. И на лестнице, и во дворе кто-то ругается. И рабочие на строительстве. А бабушка не велела мне их слушать, чтобы я не нахватался. Но это же, наверное, глупо очень будет, если я стану выходить на улицу и уши зажимать? А по-другому их не слушать не получается. А они обидеться могут.

Там на стройке один дяденька пообещал мне подшипник подарить. Он бы и подарил, но бабушка из окна увидела, и закричала дедушке, чтобы он вёл меня домой. И дедушке снова досталось за то, что он за мной не смотрит.

Бабушка вообще-то не злая, просто беспокоится за всех очень. И еще всё время засовывает руку мне за шиворот и проверяет, не взмок ли я. А как же я взмокну, если на месте сижу? Потому что бабушка сама сказала, чтобы я не бегал. А то взмокну, а тут сквозняки. А без сквозняков нельзя, потому что дедушка всё прокурил.

Правда, табаком тут совсем не пахнет. Потому что дедушка на лестницу курить выходит. Зато пахнет чем-то кислым, горьким и сладким — всем сразу. И еще каким-то слизистым. Это оттого, что у дедушки коленки болят, и бабушка ему лекарства варит из семи трав. А потом их настаивает, процеживает, добавляет тертый чеснок и снова настаивает. И тогда запах еще сильнее становится. И за ним уже даже мамины духи не всегда можно почувствовать.

Я, наверное, привык все-таки дома жить. Потому что мне кажется, что здесь места мало очень. А бабушка говорит, что у них большая квартира — целых две комнаты и прихожая с ванной. Только ванна не в прихожей, а в отдельном закутке.

Места, наверное, мало из-за того, что у бабушки с дедушкой вещей много. Конечно, ведь они долго живут и много всякого уже накопили. Особенно шкафов. Они в каждой комнате почти в каждом углу стоят — и из-за этого тоже бегать нельзя. Потому что можно наткнуться.

Вообще-то шкафы красивые, даже, может быть, старинные, только немножко страшные. Тёмные и тяжёлые на вид. А ещё у одного шкафа дверцы стеклянные, но когда в него смотришься, видишь не лицо, а рожу. Дедушка объяснил: это оттого, что стекло кривое. А если ночью проснуться и в это стекло случайно заглянуть, то кажется, будто к тебе кто-то уродливый и недобрый идет. И я, если по ночам встаю, стараюсь всегда в другую сторону глядеть.

Зато сейчас бабушка ругаться перестала. К ней и к маме пришли гости. Какая-то женщина, уже старенькая, и девочка. Мама заказала себя новое платье, а эта женщина должна его расшить. Точнее, вышить. Платье я уже видел, оно в маминой и бабушкиной комнате на столе лежало. Нарядное очень, а с вышивкой, наверное, ещё наряднее будет. Но то голубое, в котором мама приехала, по-моему, всё равно немножко лучше.

Женщина — это бабушкина подруга. Она не мастерша, а благородная дама, а вышивкой просто зарабатывает. Но маме обещала всё бесплатно сделать. Она сказала, что «по дружбе и ради такого случая». Только я не понял — какого.

Девочка — её внучка. Бабушка мне говорила, что девочку зовут Нанчи, и что ей столько же лет, сколько и мне. Только Нанчи выше меня и, кажется, сильнее.

А ещё бабушка велела, чтобы я рассказал Нанчи про школу. Потому что ей этой зимой тоже придется в школу идти. Правда, в свою, в девчачью. А как же я ей что-нибудь могу рассказать, когда они сейчас все вчетвером заперлись в бабушкиной комнате, а меня не пускают?

Я так очень долго сидел, может быть, даже целый час. А потом дверь открылась, и оттуда вышла Нанчи. Дверь снова закрыли, и я подумал, что Нанчи, наверное, сейчас тоже будет ругаться. Такое у нее лицо было. Но она только сказала:

— Ну и что! А у меня на свадьбу — еще лучше будет.

— Что? — спросил я.

Она подошла к столу, за которым я сидел, посмотрела на меня и вдруг тоже спросила:

— Вы — Таррига?

— Да. А что у те… у Вас на свадьбу лучше будет?

Я хотел сначала сказать «у тебя», но решил: раз она со мной на «Вы», то и мне так же надо. Хотя барышне Ирричи дома я «ты» всегда говорил.

— Платье. А я — Бирнанчи Гаун.

— А у Вас и так хорошее платье.

Правда, хорошее. Как на картинках из старинной жизни. И две ленты в косичках — справа и слева.

— Это не платье. Это — вообще сарафан. А давайте, чтоб красного не брать?

Девочка тоже села за стол напротив меня.

— Давайте. А куда не брать?

— Вот же чудной! Это игра такая.

— В плашки?

Нанчи вздохнула:

— В плашки маленьким — нельзя. В самих себя.

Очень нехорошо будет, если я ее научу в плашки играть? А то, по-моему, Нанчи бы хотелось, но ей не разрешают, наверное. Но может быть, «в самих себя» — тоже интересно? Нужно сначала спросить.

— А это как?

На пять тысяч серебра набери себе добра. Орки начали орать: чтобы красного не брать!

А как же орки узнают: взял я что-нибудь красное или нет? Они цветов-то вовсе не различают. И вообще, почему надо орков слушаться? А я знаю, почему. Это, наверное, старинная игра. И орки собрали денег, чтобы своих друзей из рабства выкупить. И говорят: «Не берите красного, а то на Вас еще пламенная милость сойдёт!».

— А оружие можно брать — или тоже нельзя?

— По цвету — красного, а не по вере. Как Вы государю представляться будете?

— Как я. Под своим именем.

— Да ну понятно. А в чем?

Королю надо представляться в уставной одежде. А у нас в школе кафтаны красные. И в коннице, как у дедушки и у папы, — тоже красные. А в пехоту я не хочу. А что, если зимой представляться? Когда холодно совсем.

— В тулупе!

— А шапка?

— Да. И в шапке, и в сапогах, и в штанах.

Она же не думает, что только в тулупе — и больше ничего?

— Цвета, цвета какого?

— Шапка овчинная, белая. А штаны и сапоги — черные.

— Ну, хорошо. Государь Вам жалует имение. А в имении — что?

— Не знаю, это же он жалует. Снег, наверное.

— А дом?

Нанчи, кажется, часто в эту игру играет. И красного она не любит. У неё ничего красного нет. Сарафан — желтый, рубашка — белая с вышивкой. И серёжки. Она, когда сидит, косички за спину откидывает. И видны серёжки с голубым камушком.

— Я ещё не знаю, какой дом. Только не кирпичный.

Нанчи кивает: правильно, мол. А я не потому так сказал, что кирпич — красный. А потому что деревянный дом лучше. У нас в Мадатте — деревянный. Скорее бы мы уж туда поехали, а то весь отпуск пройдет. А то пока здесь, пока в Лабирран…

— А в саду что?

— Петрушка! Скажите, Нанчи, а это до скольких вопросов играется?

— Пока не собьётесь. Значит, проиграли.

— А выиграть — как?

Она задумывается. Складывает руки на коленках.

— А никак. Можно только проиграть.

— А зачем тогда в эту игру играют?

Я вдруг представил: она и в школе будет так же сидеть. Ладони на коленках, голова набок немножко. Видно, что сидит человек и думает. Их учительницам, наверное, понравится.

— Просто так. Чтобы интересно было.

А мне немножко неинтересно. Но об этом, наверное, лучше не надо говорить. А то Нанчи обидится. А она, если обидится, — станет драться или не станет? Мне почему-то кажется, что, может быть, и не станет. Но с девочками это всегда непонятно очень.

— А Вы в своей школе во что играете?

Про плашки говорить нельзя.

— В повстанцев. А еще в древленей и дибульцев.

— Давайте! Я была княжной. А Вы — моим суженым. И Вы ко мне сватались…

Теперь она на меня смотрит как-то сбоку. Будто бы ждёт. А я что должен делать? Что говорить?

— А Вы мне отказали или согласились?

— Так Вы посватайтесь сначала.

— Хорошо. Выходите за меня. Замуж.

И чего же она на меня с таким укором смотрит? Она же сама попросила: сватайтесь! А теперь обижена.

— Я что-то неправильно сказал?

Нанчи кивает, но молчит. Не хочет подсказывать. А как играть в игру, когда не знаешь, как правильно? И зачем вообще играть, если от этого так расстраиваешься? А то она, по-моему, расстроилась.

— Вы ещё должны были сказать, почему я Вам нравлюсь.

Ну, это-то просто совсем. Жалко, что я сразу не знал, как надо.

— Потому что Вы — красивая. И добрая. И грустная…

— Ах, я грущу оттого, что меня отдают не за Вас, а за постылого.

Вот и хорошо, сдвинулось. Ой, то есть, плохо, что за постылого, наверное, но хорошо, что игра всё же наладилась.

—… и он увозит меня в Корротанган.

Это где-то в Камбурране, в горах. А мне теперь за ними гнаться надо?

— А я вас тогда догоню.

— Вызовете и убьёте!

— Кого?

— Его!

— А за что? Может быть, он Вас тоже любит?

— Нет! Он — постылый. Кривой и горбатый!

— Так это то, за что Вы его не любите. А он Вас — любит. Он на войне ранен, потому и горбатый. И я же не могу с ним драться, раз он увечный.

— Не драться! А наперегонки!

— Что — наперегонки?

— Поединок. И Вы — победили.

— Что было наперегонки? Бегать? Скакать? По горам лазить?

Это какая-то неправильная игра. Потому что мы оба злимся. Только я злюсь оттого, что не понимаю, о чем она говорит. А Нанчи злится… А я и не знаю, отчего она злится.

— Всё равно! А потом досточтимый говорит: «Нет! Ибо Старцу неугодно». А они нас догнали и…

— Нанчи! Я Вас уже совсем-совсем не понимаю. Какой досточтимый? Что неугодно? И кто догнал? Вы можете говорить всё подряд, а не кусочками какими-то?

Мне кажется, она сейчас заплачет. Достает из-за спины косичку, начинает ленту переплетать. Чтобы на меня не смотреть. Но я же ничего обидного не сказал? Я ей сейчас объясню.

— Вот нас в школе за это ругают всегда. Когда мы неполным ответом говорим. Особенно на природоведении. И у Вас в школе, наверное, так же будет.

— Да я же и говорю! Досточтимый, который венчать отказался! А нас догнали и убили обоих! А Вы переспрашиваете, как этот…

— Как кто?

— Как дурак!

И заплакала. Очень громко, но всё равно по-настоящему.

А бабушка с подругой и мамой стали меня ругать. За то, что я обидел гостью. И вообще — девочку. А я ее ведь не обижал. Во всяком случае, не хотел обижать вовсе. И «дураком» не я обзывался! И мама сказала, что я сегодня дома буду сидеть и никуда не пойду.

А Бирнанчи пообещала никогда сюда больше не ходить.

 

 

Благородный Амингер Байнобар

 

Арки, множество арок. Арки-подворотни, арки-окна, арки — гостиные дворы. Все разные. Надежные, как хоботари, или посмотришь — того гляди взлетят, будто птица. Весь город — это сплошные арки, и люди под арками, и каштаны, что в эту пору зацвели во второй раз. Господин Арнери сказал: так бывает, хотя и не каждый год. Ну что ж, значит, в этом году — нарочно для меня.

Совсем рядом с ячиным домом — древний водовод. Тоже арки из выщербленного кирпича. Если коснуться — он шершавый и теплый от солнца. Государь Воррембара Мудрый, княжич Нарек, королевский советник, безумец Леми Батаманте — тоже когда-то стояли вот так. Могли и тронуть этот же самый камень.

Это уже сейчас какой-то придурок выцарапал на нем: «Ричи и Лана». Увидел бы я, кто — по рукам бы дал, чтоб стену не поганили. Можно подумать, есть кому-то дело до этих Ричи и Ланы. А еще под водоводом — как ни пройдешь — всё время целуются. Но это — ладно, на парочки я не злюсь. Пусть, лишь бы не гадили.

Почтовый двор на углу Пестрой и Диневанской. Мы туда ходили папе телеграмму дать. Перед входом бронзовые статуи Вестников. Птица, Собака, Всадник и Бегун. Собака подняла переднюю лапу, чтобы привлечь внимание человека. Того, кому она письмо принесла. Сама Собака темная, а лапа — светлая и блестит. Ее пожимать принято, вот и захватали. Примета — чтобы только добрые вести всегда получать. Я тоже пожал.

…Просто где-то война, закончилась большая битва — далеко-далеко отсюда. В Ларбаре еще ничего не знают. И те, кто выжил, уцелел, должны сообщить своим: жив, не ранен, ждите, вернусь.

Господин Арнери нарочно для нас взял отпуск. Чтобы побольше нам показать. Госпожа Арнери составила длинный список — куда следует сходить. Нам с Ячи осталось лишь построчно его утвердить. Или отвергнуть. Из всего предложенного мы отклонили только «Топтыгина» и верховую прогулку за город. Зато — единодушно.

Вечером отправились в Собрание Искусств — все вчетвером. Мы с Ячи и господа Арнери. Неплохие они люди, в сущности. Хотя госпожа Арнери мужа переигрывает. Когда болтать начинает, например.

А в Собрании выставка новомодных художников. Не знаю, кому как, Ячи — понравилось. А на мой вкус — странно. Лиц нарисованных почти не различишь, какого цвета глаза — не скажешь. А у изваяний — вообще не всегда поймёшь: где голова, где ноги.

Я как раз такое чудо и изучал — под названием «Рыбак». Нет, то что он — рыбак, а не, скажем, рыбачка, это-то несомненно. И сеть тоже видно. Но позвольте — остальные-то части где?

Вдруг позади себя слышу голос:

— Это непременно нужно купить.

Оборачиваюсь. Дамочка. Молоденькая совсем. Платье со множеством складок, в волосах — живые златоцветки. Но хоть не на «Рыбака» позарилась, а на какую-то картину. Хорошую ли — отсюда не видно.

Впрочем, все они тут одинаковые. Так что я сомнения ее спутника разделяю. А он спрашивает:

— Это?!

Дядька с нашивками Королевского Почетного Караула. Не шиш с маслом, между прочим. Топает к стене поближе и на картину смотрит, как… Ну, в общем, как на конское яблоко.

— Нет-нет, не приближайтесь, — хватает его за локоть барышня. — Смотреть нужно только издалека.

Тут и мне любопытно сделалось. Подошел. Издалека — позже посмотрю.

Хм-м… Самое понятное в картине — это название. «Досточтимый Гамарри с птицами». Ну, не быть же ему с рыбами, в конце концов[1]. Так, птиц вижу. Двух. Или даже трёх. Если это желто-белое пятно на столе — на самом деле птица, а не яичница. С нарядом у Гамарри тоже не всё в порядке. Ему бы полагалось быть в белом. Или, поскольку он служитель Плясуньи, то балахончик у пёстрого собрата спёр, не погнушался?

Не мне одному, кажется, непонятно. Этот, караульщик, тоже не въехал. Может, мы, и вправду, близко стоим? Отхожу. К госпоже Арнери и Ячи. Снова оборачиваюсь. Надо же…

И вполне себе досточтимый. И даже белый. Это только вблизи он разноцветным казался. По столу скачет воробей, просто его солнышком освещает. У досточтимого на руке перчатка, а на перчатке — сокол. Всё как положено. Сокол глядит на человека искоса. Человек на него — точно так же, только косит в другую сторону. Совсем по-птичьи у Гамарри это выходит. И будто говорит: «Ну не ссорься ты с ним в самом-то деле!».

С ним — это с вингарским петухом. Этот стоит внизу у стола, к нам задом.

— И ведь правда жрец кивает на петуха, — рассказывает госпожа Арнери, — Не головой, не взглядом, а всем вот этим…

— Ветерком в воздухе, — отвечает Ячи.

— Вот именно! Нарисовать воздух. И световые пятна, и тени разноцветные. От дерева, от неба, от облаков. И чтобы не вихрь, а такое медленное… Раскачиванье.

Если бы госпожа Арнери эту картину хотела купить, было бы понятно, отчего она ее так нахваливает. Только ей, похоже, и покупать ничего не надо. Видит картину, нравится она ей — и будто бы уже ее.

— Расхожий ведь образ, затасканный даже: «Подвижник Матери Небесной увещевает птиц». А как по-своему он тут это делает! И еще — петух. Раньше бы он от досточтимого отвернулся. Потому что обиделся. А тут он нам выражает всё свое презрение.

— Просто он на месте вертится, от злости. Видишь?

— Может, и так. А вон тот, маленький, прыгает: «Я вообще ни при чём! Ни с кем не ссорюсь, клюю пока Ваш серо-голубой хлебушек…»

— Ну, да, голубой. Досточтимый-то сумасшедший.

Чувствую неодолимое желание вступиться:

— Тогда я тоже сумасшедший. Потому что я его тоже серо-голубым вижу!

— Да все мы так всегда видим! — Спорит госпожа. — Когда мы где в жизни что видели белое? Или — хлебного цвета? Цвета хлеба будет скатерть под хлебом разве что.

— Все мы — малость того…

— Конечно! Потому что смотрим — через воздух. А воздух — Матушкин…

На том и договорились. Проходим в другую залу. Тут картины поменьше. Портреты в основном. Госпожа Арнери присматривается:

— А вот это очень поучительно. Прежде чем садиться перед зеленым ковром, подумайте, какой у вас цвет лица.

— И что на вас надето, — добавляю я. — А то в розовом платье это может получиться, как мороженое с мятой.

Мы его ели не так давно. Когда из Политехнического возвращались. Госпожа Винначи Тарри с нами отпустила. Обещала его на обратном пути забрать. А мы вернулись раньше — осталось время в кофейне посидеть.

Тут в Ларбаре по теплому времени столы и стулья выносят прямо на набережную. И мы отличное место выбрали — прямо у нового моста. Так что и мост видно, и недостроенный Дом Печати, и Юин. И слышно, как трамваи звенят на подъёме. Одним словом, красота!

Странно, что кому-то может не нравится в Ларбаре. А Тарриге, похоже, не нравится. Хотя Политех, да еще и мороженое, его с городом вполне примирили. А мороженое как раз такое — зелёное с розовым, жирное и приторное.

Мы сидим, на речку смотрим. А за соседним столиком — девицы какие-то. Так себе, лет по семнадцать. На меня глазеют и перешептываются. А я себе на ярмарке наряд новый купил. Вингарско-степнячий. Штаны со шнурками, безрукавку и шляпу. Знатная шляпа, на завязочках, с широкими полями. Под ней не жарко.

И вот господин Арнери куда-то отлучился. А девицы в голос принялись:

— Какая хорошая шляпа!

— Мне бы такая пошла!

— Может, попросить у молодых людей примерить?

— А может, и подарить?

А вот, думаю, шиш вам с пёрышком!

Встаю. Очень вежливо. И даже шляпу приподнимаю. И кланяюсь. Девицы уже и рты разинули, ждут.

— Нет, — говорю, — я пока не в том возрасте, когда желание дамы — закон. Так что перебьётесь, барышни!

Как они давай хохотать. Так и смеялись, пока мы не ушли.

 

Из Собрания Искусств возвращались поздно. Уже и фонари кругом горят. За каждым окошком — жители, ларбарцы… Госпожа Арнери увлеклась, споря о чем-то с Райачи. Оба ушли вперед, а мы с господином Арнери отстали. Тогда я и спросил. У него, потому что ясно, что он — хозяин.

— Скажите, почему Вы меня к себе пригласили?

— По-моему, это правильно, когда люди гостят друг у друга. Чтобы не замыкаться в себе.

— А я, по-Вашему, замкнутый?

— Не знаю еще. Зато про себя знаю, что если без гостей, только с домашними и на службе общаться — я бы точно одичал. Говорить бы разучился…

Надо будет с ним почаще беседовать. Совершенно городской господин, сразу видно. Если такой одичает — то не так, как Талдин на раскопках. По-другому. Он и меня диким не считает, как некоторые.

— Когда-нибудь, — сказал я ему, — я тоже здесь поселюсь. Буду рад видеть Вас у себя в гостях.

Посмотрел на меня очень внимательно. Понял, что я не шучу.

— А ты в каком доме хотел бы жить?

— Это я в конце отпуска скажу. Я пока выбираю. Не знаю, может быть, он еще строится. Хотя нет, он, скорее всего, уже давно стоит.

— Это правильно. Хорошо, когда дом и человек друг другу подходят. Если нет — тут-то и начинается: то трубы протекают, то крыша падает, подвал проседает. И нет такой службы, чтобы заранее проверяла: сойдутся нравами жилец с жильём или как.

Господин Арнери смотрит вперед. Туда, куда ушли Ячи с матушкой. Их уже и не видно, только слышен голос госпожи.

С домом Арнери, как я видел, пока всё благополучно. Стены, крыша, подпол, водопровод — всё, вроде, прочное. Оттого, что дом и господин Арнери подходят друг другу? Правильно, ведь и дом, и господин — оба Арнери. Райачи — тоже Арнери, но его отец, кажется, всё равно опасается: а вдруг не поладят? Вдруг Ячи не полюбит этот дом так же сильно, как он? Вдруг не сможет в нём жить?

А я бы смог? Нет, пожалуй. Слишком велик для меня. Сад за столбчатым забором. Крыло, где сдают жильцам. Два этажа в основном здании. Когда поднимаешься в спальню, лестница — нет, не скрипит, — покряхтывает. Вполне себе дружелюбно. Как старая нянька ворчала бы без злости: «Ходють и ходють».

А как не ходить? Батюшка всегда говорил, чтобы книги лежали на полках, на своем месте. У Арнери книг много, только не сосчитаешь их. Потому что куда ни пойдешь, куда ни полезешь — всюду книги. В шкафу с посудой, на сундуках с платьем, на столике с цветами. Захочешь что-нибудь почитать — по всему дому искать придется.

А еще — солдатики. Деревянные, Ячи раскрашенные. Я их даже в саду видел, а уж в доме…

Нашел одного такого под лестницей. Хотел было у Ячи спросить: «Ты солдатика в зелёном кафтане не терял?». Потом понял: не надо спрашивать. Этот вояка тут нарочно оставлен, для игры. На своем он месте.

А еще под лестницей лежал стеклянный цветной шарик. Если внутрь него заглянуть — там картинка с людоглавцем. Тоже непонятно: забыли его тут, потеряли или спрятали.

Может быть, с моей стороны невежливо ячины игрушки рассматривать? Те, что он напоказ не выставляет. Зато интересно. А про друзей — надо знать. Да и Ячи — если бы ему это не нравилось — мог бы сказать. А может, он их для того и прячет, чтобы я отыскивал.

Я и отыскиваю. Солдатики, тетрадки с рисунками рыцарей, краски, карандаши, картонные рамочки для картинок. Ячи любит рисовать. А ни одной ячиной картины в доме не висит. Почему? Батюшка, когда я в детстве стишки складывал, их всегда записывал и знакомым читал. Жалкие были стишата, глупые и детские: про мишек, пчёлок и зайчиков. Если ребенок играет на сазе, допустим, или шпинете, то родители его музыкальные упражнения тоже гостям с охотой показывают. Как не гордится — даровитое дитя.

Ячи, стало быть, дома не гордятся? Не предъявляют, как учёную собачку. Зато не могу представить себе господина или госпожу Арнери, которые вдруг сказали бы Ячи : «Мне стыдно за тебя!». Так, конечно, куда легче жить. Но нет, мне бы хотелось, чтобы мною гордились. Вот Тарри говорит, что ему нравится, когда хвалят. И мне нравится. А Ячи?

Или Арнери считают, что стыдно или славно может быть лишь перед богами? Прилежно учишься — радуешь Премудрую, отважно дерешься — Воителя. Родители — не жрецы, чтобы спрашивать за это? А есть ли Премудрой дело до того, как я учусь? Хорошо тебе, Ячи, ты-то, верно, веришь, что — есть.

В доме Арнери отведено место для молитв. Не храм, не молельня, просто комната с фигурками Семерых. Ячи и господин Арнери туда довольно часто заходят. Госпожа — реже. Не потому, что нужно, а потому — что тянет?

Есть еще одно место в доме, куда Ячи, кажется, тянет. Комната, что снимает один из жильцов. Лекарь. Тот еще корнеплод! Райачи меня с ним чуть ли не в первый день познакомил.

— Это мой друг, — сказал тогда Ячи.

Хитро сказал, не сразу и разберешь: кого он сейчас кому называет. Меня — своему соседу или — наоборот.

— Погоди, Райю, угадаю. — Дядька поднялся с дивана, прокрался, именно прокрался, а не прошел к двери. Закрыл, даже запер. — Неужто Амингер?

Значит, Райачи с ним обо мне говорил. Может быть, и писал. И по всему видно, что отношения тут — давние, болезненно близкие. Если уж не «Ячи», а «Райю», и если уж угадал.

Надеюсь, он хоть не считает, что раз я — ячин друг, то буду таким же хорошим, как Ячи?

— Но сейчас Вы хотя бы не скрываетесь? — спросил он.

— Нет, как видите.

— Тогда хорошо, — и отпер дверь.

Когда мы пришли, он что-то писал. Не за столом — прямо на кровати, и не чернилами, а карандашом. Надо спросить у него что-нибудь этакое. Чтобы он сразу не зазнался, а то такой — может. Такой — это как воробей летом: маленький, круглый и нахальный. И прическа торчком.

— А вот Вы, доктор, грамотно пишете?

Он крутит головой: точно, воробей. Ячи кивает мрачно: да, мол, на сегодня это наш самый больной вопрос. А я добавляю:

— А то у нас друга из школы выгнать грозят. За ошибки.

А ты, доктор, знай: у нас с Ячи много друзей. Зачем нам ещё лишние?

— На котором языке? — переспрашивает.

Ну да, конечно, как не похвалиться: я, видите ли, еще много разных знаю.

— На мэйанском.

Он протягивает нам свои бумаги:

— Вот, обычно — примерно так.

«По-моему, одно из двух. Или ты держишься этаким гостем, вольным странником. Валите, дескать, на меня всю работу как на новенького, но переделывать меня не надо: вы всяко не сможете. Не по вашей слабости и не по моему упрямству, а просто времени не хватит, потому как помимо вашей бронхоточицы у меня впереди еще много разных задач. Или — ты собираешься вживаться в эту артель. Но тогда, опять же на мой предвзятый взгляд, гораздо важнее, что ты им собираешься предложить от себя. Какими из твоих дарований ты их хотел бы порадовать. Это важно, а не то, насколько ты готов подстроиться под них. Неписаные правила? Стало быть, и нечитаные.» 

Личное какое-то письмо. И что самое обидное — ни одной ошибки.

— Много ляпов? — спрашивает сосед.

Только если придраться:

— Вот здесь — неудачно слово подобрано. Вживаться можно в образ, а не в круг людей. Лучше бы заменить.

— А чем?

Прижиться или врасти. Как больше нравится.

— Врасти — хорошо. Прямо корнями.

Ячи спрашивает:

— А вот как можно человека грамоте научить? Мэйанской. За три месяца. Он вообще-то пишет, но ошибок — очень много. Уже не в каждом слове, где-то в каждом третьем, и всё равно…

Опять — воробьиный взгляд. Головой — к Ячи, глазами — куда-то вбок.

— А через три месяца уже испытания?

— Угу…

— Тут я не знаю: как извернуться, чтоб сразу на «превосходно». Один способ, по-моему, работает: научиться править ляпы. В том числе и в своей писанине. Это труднее, чем в чужой, но возможно. А то «пиши правильно» — это очень общо. Вроде как «живи честно»…

Ага, так! Это сейчас, пожалуй, некстати, но как-нибудь мы-таки побеседуем. Не про то, как что-то написанное потом правильно выглядело. А про то, как что-то сделанное после смотрелось бы честно. Вы, похоже, мастер в искусстве самооправдания.

Хотелось бы ещё понять, а что именно нравится Ячи в этом «господине Ординаторе». Ну, молодой, лет тридцати, по-пёстрому круглый. Волосы — тонкие, одет — как дурак: парусиновые штаны и бабья кофта в цветочек. И ничего рыцарского, как, кажется, любит Райачи. И кривляется ещё, всё время кривляется.

А главное — смотришь на него, слушаешь и вдруг соображаешь: блеск! Это кто там говорил, что в людях располагает простота и искренность? Болван это говорил, который и людей-то не знает. Нет, с простыми и честными — с ними, конечно, проще. Особенно, когда сам обдурить хочешь. А вот такого — поди обдури, поди разозли! Красота какая!

И вид еще такой: да, мол, я рожи строю, но — как вы думаете, почему? Да потому, что иначе бы все увидели, как я вас всех люблю. И тогда бы я сразу весь рассыпался от счастья. Разлетелся бы сахарным горошком. Так я пока держу лицо, вот и выходит дурацкая гримаса.

И я решил для себя: когда-нибудь я его обязательно доведу. Непременно. А потом оправдаюсь. Только присмотрюсь сперва — что к чему…

Благородный Ландарри Дайтан

 

Значится так, Мирра: не реви, а лучше послушай. Самое время тебе слушать, что старшие говорят. А то знаю я вас, мелких. Чуть подрастёте — только и будете, что носиться. Тогда уже не до советов станет. Знаю, знаю, сам таким был.

Что для войскового человека главное — это взаимовыручка. Вот у четвертьсотника Нукко жена на сносях, а дел на огороде — полно. Так тетки сговорились ей помочь — и наша мамка тоже пошла. А как иначе? Что такое «на сносях» — я тебе потом объясню.

Значит, мать на огороды ушла, батя — на службе, ну а мы с тобой должны за домом смотреть. Так что не реви, я говорю. А то ты глаза-то закрываешь, когда ревёшь. И ни хрена же не видно. А ты лучше смотри.

А Дарри к делам не припряжёшь — у него, понимаешь, любовь. С той самой Лунчи сотниковой. Он, конечно, всё врёт, говорит: дружба. Она ему, мол, в первую голову — друг, а потом уж девчонка и всё такое. Только он чуть что — сразу к ней. «Да Лунчи со мной посоветоваться надо», «Ох, Лунчи из школы собралась уходить», «Ой, у Лунчи дома неладно».

Вообще-то он прав: «неладно» и «ой». Потому что ее батя угля для крепости выписал. На зиму. И побольше — чтоб часть поселковым сдать. В обмен на кирпич. Кирпич — чтоб склад поднять. Угольный. Ты думаешь, раз дом поставили, он так и стоит? А вот фига он стоит. Проседает он, его поднимать надо.

А ежели кирпич у войскового начальства выписывать, то во-первых не допросишься, а во-вторых — когда его ещё привезут. Да неизвестно какой. А у нас в поселке — завод кирпичный. Чего пароход-то зря гонять?

А тут проверка приехала. Ну, и его… зажучили, короче. Велели прекратить самоуправство и междусобойщину. А не то — в шею. Из войска в смысле. А поселок на тот уголь уже заложился. И себе меньше из Гильдии заказал. Потому что они топливо берегут, чтоб им награду дали. Ситцем обещали дать. А они бы с нами поделились. Я-то без ситца переживу, но тебе-то — надо, и мамке тоже. Такая вот хрень.

Ты теперь спросишь: а чего Лунчи из школы-то собралась уходить? Так ясно же! Лучше, говорит, я сама уйду, чем меня потом выпрут. Может, оно и правильно.

А меня, знаешь, тоже, похоже, выпрут. Учиться-то, ясно дело, везде можно. Ребят только жалко. Трудно им будет без меня на первых порах… Слушай, а может, всё же не выпрут? Я ж на последней проверочной уже почти уложился. Понимаешь, на «посредственно» надо двадцать ошибок. А у меня — двадцать одна. Только на одну больше.

В этих диктовках — знаешь, что важно? Чтоб как в «Заказе» — своя игра получилась. Но — наоборот. В «Заказе» — больше взять можно, а меньше — нельзя. А в диктовке — двадцать, и не больше. «Заказ» — это игра такая, я ж уже говорил. Сложная, ты ещё не поймешь. Меня Тарри выучил. Это мой друг. Как Ячи и Аминга. Ты их всех потом узнаешь. Обязательно. Потому что лучше их никого нет. И здоровско было бы тебе за кого-нибудь из них замуж потом пойти. И незачем мекать, ничего они не старые. Они — как я!

Эх, только вот не знаю, за кого тебя отдать, чтоб остальные-то не обиделись. Родилась бы ты, что ль, тройняшкой!

Ну сама подумай — тройняшкой лучше быть. Ты этот кисель в три раза быстрее бы ела. А ежели орать в три горла — то можно так и не надрываться. Всё равно громко будет. А ещё вырастешь, устроишь какую-нибудь бучу, а тебе и не влетит. Потому что на кого-нибудь из сестриц подумают. Правда, наоборот — тоже может случится. Но со своими — это не обидно. Вот у нас даже с Дарри такой уговор был. Ежели один чего учинил, а второму вдули — друг друга не выдавать.

Это так, знаешь, у орков бывает. Они почти все какие-нибудь родичи. Я в книжке одной прочел. Лежала на корабле книжка, когда мы домой ехали. Прямо на палубе. И даже совсем целая, не порванная. Я только из нескольких листочков голубей свернул, а то, думаю, пропадет. А потом меня лунчина бабка спрашивает: «Ты чего тут делаешь?». А я ей: «Читаю!». Ну, и пришлось читать, а то она смотрит и не уходит.

Ничего, она для чтения тоже неплохой оказалась, книжка-то. Вот представляешь: один парень приезжает на Мунгаи. Он туда в охрану нанялся. В охрану, а не в Охранку, имение стеречь. Я вообще-то сначала решил, что этот Ча — дурачок какой-то. Потому что ему всё по фигу: ну, закончилась война, ну, побили людоедов — подумаешь! Не сразу понял, что это он врёт, притворяется.

Ему, если по-честному, на самом деле вспоминать страшно. У него же там друзья погибли, и сам он чуть не потонул. Это когда на корабле служил.

Ну, там еще орки в этом имении оказались. Пастухи. А потом к ним контрабандисты приплыли, груз привезли. А другие контрабандисты, которые не наши, эти ящики хотели спереть. А Ча с орками оборонялись.

У него один орк спрашивает: что, так и будешь — стрелять? А Ча: буду! Я сюда ловчим нанимался, чтоб медведи не лазили. Сказано: медведь — значит, медведь! И вот они в засаду засели, и те уже должны появиться, и тут — землетрясение. И в доме — как рванёт! Это там порох был, Ча понял. Сидит и думает: хоть бы кто сказал, а то я по дому ходил, курил… Ты, Мирра, тоже себе на носу заруби — чтоб на оружейном складе не курить!

А дальше я не знаю, чего было, не дочитал ещё. И чего там с контрабандистами. Но Ча — здоровский все-таки парень. Потому что он всё как надо делает. И с орками, и вообще. Вот понимаешь: не трепется почем зря — вы хорошие, да я вас так люблю. А делает. Я, кстати, тоже не люблю, когда кто-нибудь мне как наш словесный полсотник говорит: «Это для твоей же пользы!». А то я своей пользы не знаю!

Ведь если кто тебя на самом деле любит — совсем и не надо об этом говорить. Видно же, что ты приходишь, а он тебе радуется. И с ним тогда вместе можно много всякого разного устроить. Ты, Мирра, на будущее запомни: если тебе с человеком вместе хочется подвиг какой-нибудь совершить — значит, он тебя любит. Ну, и ты его, само собой.

Эх, вот я бы с Амингой, и с Ячи, и с Тарри…

 

 

Благородный Таррига Винначи

 

Мама сказала, что теперь мы плывем домой, и я обрадовался. Но потом оказалось, что это не к нам, а в Лабирран, к мастеру Инайялли. А мама ответила, что это она оговорилась случайно.

Я Лабиррана почти не видел. Мы там в прошлый раз с дедушкой пересаживались на лошадей. Только было уже совсем темно, и я ничего не разглядел. А вообще — это старинный очень город, там даже боярство когда-то было. Правда, от него уже ничего не сохранилось.

А здесь на пароходе жарко и пахнет гнилыми персиками. Потому что многие везут их с собой, а они портятся от жары и от спелости. Я спросил у одной старушки, почему она их не выбросит, а она ответила, что всё равно. Я снова спросил: «А что — всё равно?». И тогда она сказала, что всё равно повидло сварит.

Мама мне велела на палубе долго не торчать, а не то меня удар схватит. Точнее, хватит. Оттого что душно и солнце печет. И я подумал, что если бы у меня был водяной самострел, то можно было бы из него поливаться. И всех поливать. И тогда удар уже не хватит, наверное.

А когда я так подумал, то понял, что я еще и жадина. Потому что всё-таки жалею немножко о самостреле, который барышне Бирнанчи отдал. Мы перед отъездом пошли с ларбарским дедушкой на ярмарку выбрать Лани подарок. Потому что у Лани на преполовенье день рождения. И купили два самострела, что водою могут стрелять.

Один — для Лани, а другой — нам всем. Ведь Лани же иначе будет неинтересно: когда он может поливаться, а в него — нет. И там на ярмарке встретили Бирнанчи со своей бабушкой. Они тетради к школе пришли купить. И тогда дедушка сказал, что раз я барышню обидел, то должен перед ней извиниться и что-нибудь подарить. А у меня больше ничего не было, кроме второго самострела.

Я, конечно, отдал, только все равно жалко было. Хотя дедушка меня потом хвалил, и говорил, что я молодец и не жадный. Но я-то знал, что я на самом деле жадный, и поэтому тоже расстроился. А еще дедушка сказал, что бабушка этот самострел все равно бы отобрала. Чтобы цветы опрыскивать и чтобы я мокрым не бегал.

Я даже не успел посмотреть, как он устроен. А первый самострел разбирать нельзя. Потому что обратно можно и не собрать. И тогда подарок для Лани испортится.

Мастер Инайялли встречал нас на пристани. Мама рассказывала, что он работу получил новую в Механической гильдии. Он, наверное, поэтому такой веселый, и бороду подстриг. А еще у него картуз на голове желтый, служебный. Мы в школе проходили, что у механиков цвет — желтый.

И мне опять стало стыдно. Потому что я, конечно, хотел мастера Инайялли повидать, но на самом деле мне домой больше хотелось. А он нам обрадовался очень. И маму поцеловал. А мне руку пожал, как будто совсем уже большому.

Мастер Инайялли повел нас к себе, а по дороге стал рассказывать, как он тут устроился. И как интересно работать в механических мастерских. Потому что когда какая-нибудь махина ломается, ее нужно всю разобрать и починить. А мастерские у мастера хоть и при железной дороге, но туда разные махины приносят. И даже привозят. И из сельскохозяйственной гильдии, и из тепловой, и от пожарных.

Только когда мы пришли, оказалось, что у мастера Инайялли дом совсем маленький. Точнее, сам дом — большой, на много семей, а мастеру выделили одну комнату и кухню. Зато с отдельным входом.

Кухня — тоже маленькая очень. На ней всего только стол, лавка и половина печки помещаются. И пахнет приятно — как будто тут дерево пилили и картошку жарили. А в комнате стоит большая кровать, большой сундук и вторая половинка от печки. Только ее топить с этой стороны нельзя. А еще через всю комнату натянут парус и делит ее на две неравные части. Будто бы даже две комнаты получается: одна — с кроватью и печью, а вторая — с окном и сундуком.

К парусу сверху и снизу приделаны рейки, а по бокам висят две веревки. Если за них потянуть, парус поднимается к потолку, и комната снова становится целой, неподеленной. Мастер Инайялли увидел, как я за них дергаю, и сказал, что это он сам сделал. К нашему приезду.

Это хорошо, что у мастера есть работа и свое жилье. Только плохо, что он из Мадатты, наверное, навсегда уехал. И мы теперь совсем редко будем встречаться.

Мы сели обедать картошкой, чаем и сливами. А потом мастер Инайялли позвал меня во двор, чтобы всё там показать. Колонку с водой, уборную, баню, сарай с дровами. И еще один сарай, где стоит верстак и токарный станок. Мастер сказал, что станок уже списанный и сейчас на таких не работают, но вообще он — исправный. И завтра можно будет его получше рассмотреть и опробовать. А сейчас он хочет со мною поговорить.

И мы пошли в середину двора. Там под бобовником — стол и две скамьи. Их, наверное, уже давно очень врыли. Потому что краска с досок облупилась, а у одной скамейки ножки мхом заросли. А еще тут трава кругом вытоптана. Я подумал, это оттого, что сюда часто приходят посидеть. И шелухи от семечек на земле много.

Мастер Инайялли сел, снял картуз и положил его на стол. А потом переложил его на лавку, а затем — на колено. Видно, что мастер его испачкать боится, ведь картуз совсем новый, а скамейка, наверное, грязная. А на коленках держать — тоже неудобно, потому что можно уронить. И тогда я сказал:

— Давайте, я подержу.

Мастер посмотрел на меня странно очень. Как будто бы ему передо мной совестно. И мне тоже стало совестно. Потому что он же ничего плохого не сделал.

— Да Семеро с ним, — махнул он рукой. — Ты вот что, Тарри… Ты для меня — из пятерых самых главных людей в жизни.

Амингер, если бы нас слышал, сказал бы: «Всё! Сейчас просить будут о чем-нибудь». Мастер так и говорит:

— Я попросить хочу. Скажешь мне одну вещь по-честному? Чтоб не подстраиваться под меня, а как ты сам думаешь.

— О чем?

— Я твою матушку очень люблю.

— Да. Я тоже. Разве это плохо? Мама же хорошая очень. Её, наверное, все любят.

— А я — больше всех.

Мастер это сказал, и видно, что он про всё сразу говорит. И про то, что любит — больше, чем все остальные. И про то — что он сам никого другого так не любит, как ее.

— Я к ней сватаюсь. Ты что на это скажешь?

— А как же…

Я начал говорить и остановился. Потому что не знал, как продолжить. «А как же папа?» «А как же дедушка?» «А как же я?». А еще потому, что хоть мастер и просил по-честному, но ведь так же отвечать — совсем плохо и неправильно. А как правильно — я не знаю. Поэтому я спросил — тоже, наверное, глупо — но по-другому:

— А Вас больше никуда не сошлют?

Потому что Лабирран — он хотя бы близко. А остров Мунгаи, или Дибула, или Ингуд — это совсем уже далеко.

Мастер кивнул:

— Нет. С крамолой у меня — всё. С рабочими — не всё. А эти книжки, листки… В общем, как оказалось, толку от них и не было. Еще три года высылки, потом смогу всюду ездить.

— Это хорошо…

Я посмотрел на двор. Там в дальнем конце две женщины вешали сушиться одежду. А от них к нам наискосок шла рыжая кошка с белыми лапами. Значит, это теперь тоже будет мой дом? Есть один, самый лучший, в Мадатте. И здесь. Но я его еще плохо знаю. А еще дедушка в Ларбаре, когда мы гуляли, всегда говорил: «Пойдем домой». Получается, что и там тоже. И в школе. А ведь есть такие люди, у которых совсем ни одного дома нет. А у меня целых четыре. Только почему-то все равно — грустно…

— И еще, Тарри… Никого не надо забывать. Отказываться ни от кого не надо. Ни от господина Винначи, ни от сотника Винначи, Семерыми да примется. Просто есть они — а буду еще и я.

Длинный-длинный дом. Восемь крылец. Семнадцать окон. Шесть труб. Надо еще что-нибудь сосчитать. Иначе мастер Инайялли увидит, что я расстроился. А я же не из-за него расстроился. Просто жалко очень: столько любимых людей — и все они совсем в разных местах…

Мастер Инайялли молчит, всё ждет, что я ему отвечу. Амингер бы, наверное, знал, что нужно сказать. И Нанчи тоже. Я еще немножко подумал.

— А мама для свадьбы красивое платье сшила. Очень. Мне понравилось.

 

 

Благородные Райачи Арнери и Амингер Байнобар

 

Живем, как знатные господа в замке. Завтракаем вдвоем у себя в комнате и за кофеем просматриваем письма. Их вообще-то немного, в основном разная чепуха, но смешная. Благородный Амингер, ты не хочешь заказать себе обстановку? Теплую, дружескую… Зачем? Дружеская и так есть. Мне бы такую — бодрую, чтоб не расслабляться… Ан нет: обстановку из сосны. Всю из одной сосны. Ага: одинокая росла на скале над морем… А пардвянский язык изучать не хочешь? Всего три месяца — и сможешь делово общаться. Или совсем непонятное: «Ставим мосты, совершенно незаметно, без боли, с наименьшими неудобствами». Давай тайно наведем мост где-нибудь?

А сегодня от Лани письмо пришло. Ячи читает вслух:

— «Привет, Ячи! Привет, Аминга! Вы чего мне не сказали — вы обижаетесь, что я вам одно письмо на двоих пишу, или нет? Я же ничего тайного не пишу, а одно и то же по два раза переписывать — это уже не письмо, а словесность»… Ох.

И замолчал. Смотрит на письмо — и пальцами по столу что-то отстукивает. Амингер его окликает:

— Вот! Не пропали даром труды господина полсотника. Для благородного Ландарри «словесность» теперь — ругательство.

— Не то слово, — озабоченным голосом отзывается Ячи. — Нет, ты знаешь, это надо глазами читать.

И пересаживается к Аминге.

«…это уже не письмо а словестность. Мы вчира за маслом ходили и я Мирру взвесил. А она аж 18 гээр с половиной. А потом еще рулеткой померял. Три пяди с половиной вышло. Вот бы мне так расти!

А у нас с ребятами вышил спор как по науки. Жопа капался в огороде и бляху отрыл. Стал чистить она вся медная и на ней “мулл”[2] набит. А Лунчи говорит, что тут 40 лет назад пожар был и ее пожарный потирял. Как самая умная. А я думаю, что ниобязательно. Ее мог и рыцарь какой-нибуть обронить. Давно. Или пушкарь. Потому что “мулл” для них тоже “мулл” ни тока пожарным. А бляха древняя это сразу видать.

Вот ты Аминга знаишь у кого такая могла быть? Я у Жопы выпросил ее на день. Положил лист сверху и карандашом закрасил. Поглянь потом на лист, что скажешь?..»

Листок с прорисовкой приложен к письму. Амингер смотрит:

— Известная штука. Видишь: «мулл» в середине и змеистый ободок? Знак марбунганского ополчения в Чаморрскую войну. Таких много находят. Можно даже сдать в Ученую гильдию. Только за нее мало денег дадут — ланг семьдесят, не больше.

— Понятно. Но — ты видишь? Не похоже, что Лани кто-то проверял. То есть это он сам так пишет теперь?

Аминга еще раз проглядывает письмо:

— Да. Ошибок-то явно меньше. И даже запятые встречаются.

— Чудеса Премудрой!

— А я что говорил? Лани рано или поздно запишет!

— Читаем дальше?

«Я еще книжку одну нашел. “Ча Ловчий” на параходе лежала. Там первых страниц не хватаит но она такая здоровская. Ты Ячи ее читал или нет? Про одного парня, что после войны на Мунгаи служил. Я тока не буду писать чем она кончаится. Потому, что если не читал то ты прочти. А так вам неинтиресно будет. Зато я начало придумал. Вот какое.

У морского полсотника болел зуб поэтому он злился и мерзко чмокал.

— Хочишь остатся служить на корабле Ча?

Ча кивнул. Он же уже всё сказал зачем повторять?

— И куда я тебя дену? У меня тут одних благородных тыща человек. И всем жрать надо. А ты парень простой итак бы прокормился.

А Ча всё равно малчал. Пусть полсотник и дальше чмокает.

— Ну оставайся. Тока запомни год пройдет и даже десять лет а ты всё рядовым будиш. У меня тут благородных

— Тыща человек я помню — ответил Ча.

И ушел. Больно надо на этих благородных еще десять лет глядеть. Нагляделся уже.

А вазращатся ему было некуда. Родня в войну перемёрла и друзья тоже. Те, что настоящие погибли а к ненастоящим зачем?

А, что — думал Ча — можно еще на Диерри к контрабандистам. И когда к нему подвалил дядька чернявый и остроносый Ча так и подумал — Диерри или даже Аранда.

Оказалось дальше. За границей в Мунгаи. (Ведь тогда Мунгаи это еще заграница)

— Ловчим будиш? — спросил дядька не таясь громко — Поместье от медведей стиреч?

— После людоедов медведи тьфу — ответил Ча — от медведей так от медведей.»

Сознайся, благородный Амингер: уел тебя благородный Ландарри! Сколько раз бывало: читаешь что-нибудь, думаешь — этакий слог следует запомнить. Больно хорош. Даже сочинения пытался писать — то во вкусе того же Оникко, то Ингарры Багуи. Пробовал — не выходило, сбивался.

И вот Лани. И ошибок-то, что бы ни говорил Райачи, полно, и смысл-то не то что глубок. А речь уловил. Самая что ни на есть подлинная речь мастера Хариддо. Будто взял он сам да и переписал начало собственной повести о Че Ловчем. Издание сокращенное и дополненное.

И ладно бы, окажись это какой-нибудь грамотей с ученым разрядом. Так нет — Лани со своей «дурой» по словесности.

— Какой же всё-таки дундук, — говорит Ячи, — наш господин полсотник. Ну, видно же: Лани нравится писать. И хочется, и нравится. И читает он! Надо ж было его довести на уроках, чтоб это всё опротивело…

— Откуда ты знаешь? — Ячи, вообще-то прав, но я огрызаюсь, — Может, это Лани со злости как раз? И даже жаль, что там только первая глава отсутствует. Если бы полкниги — наш Ландарри создал бы великую повесть. Точнее, воссоздал бы.

Райачи отвечает мимо вопроса:

— Может быть. Только это очень удобно: давить, давить на человека, а потом все его успехи себе приписывать. Вот, мол, пока на тебя не наорёшь, ты ничего и не сделаешь… Ненавижу таких.

А ведь не сделают. С иными только так и возможно. А то будешь его уговаривать: «Ну пожалуйста, ну яви нам, какой ты хороший и славный!». А он-то тебе на все уговоры — хрен! А как наорешь — просто прелесть, а не люди… Ладно, не будем спорить.

— Ты, Ячи, Хариддо вообще читал?

— Я пробовал, но не «Ловчего». Рассказы: «Где ж тебе тут угол?» и другие. Это хорошо. Иногда — очень смешно. Правда, там такой язык у многих героев… Мне некоторые места сосед просто переводил, хотя вроде и по-мэйански написано. «Ээ, доктор, перебрал я занеможивать…» Но у Лани в переводе, по-моему, отлично получается. А ты?

Ну да, сосед. Господин Ординатор, конечно, объяснит. И Хариддо он, конечно, должен любить. Тоже ведь доктор.

— Я рассказов мало читал. А «Чу Ловчего» — да. Ты прочти, кстати. У вас есть, на кухне лежит, я видел. Мне кажется, тебе понравится.

— Да, надо будет. Вот в следующий раз дома осядем…

О, это ты, Ячи, дело сказал. У меня сегодня по замыслу Старая Гавань!

С господином Арнери у нас договор: по городу нас с Ячи выпускают гулять одних. А мы возвращаемся не позже пяти. Если опоздаем — на следующий день либо сидим дома, либо ходим под присмотром господина Арнери.

Опаздываем мы нечасто, но всё же случается. И дело вовсе не в том, что часов нет. В городе время узнать — раз плюнуть. Можно в часовую лавку зайти. Можно по работягам равняться: если печатников много по улице идет — значит, на смену или со смены. То есть, это мы уже опоздали. Но опаздывать тоже иногда надобно. Чтоб и господина Арнери на законных основаниях на следующее утро в город вывести. Не то совсем одичает, как он сказал.

— Так чего мы сидим? Пошли!

 

Море от Ларбара не отступало, просто корабли стали больше. Потому и гавань морская сдвинулась к югу, ближе к выходу из залива, к глубокой воде. А раньше приставали вот здесь, в самом устье реки. Оттого вся эта часть города и изрезана каналами: чтобы грузы на лодках подгонять прямо к складам. И все названия такие: Табачная набережная, Шелковая, Кисейная — от южных товаров, которыми Ларбар торговал.

 Тут меньше кирпичных мостовых и больше брусчатки. Сам город ниже: тут почти не ломали старые дома, даже двухсотлетние. Или перестраивали, но не наращивали на большую высоту, иначе основание может поползти.

Выгнутые мостики над каналами: идёшь и не видишь, кто с той стороны поднимается. Можно загадать:

— Человек, дядька немолодой, с собакой.

Почти: человек, но не старик, а старушка. Собачка, правда, при ней. Маленькая, белая, шерсть в разные стороны торчит.

— Скажить-пожа-алста, — спрашивает Амингер, — какая это порода?

— Выблюдок, — хмуро отвечает старушка.

— За что ж вы его так? Он хоро-оший!

«Хороший» между тем примеряется пометить амингеров сапог.

— Да кто ж говорит, что плохой. Но выблюдок.

Аминга то и дело к прохожим пристаёт с вопросами. Чтобы научиться говорить по-ларбарски. И держаться, как местный. 

Растягивать слова там, где надо, у него уже получается. Ведь это и есть — выговор нашего благородного Гагадуни, просто не доведенный до крайности. 

На углу Каменной дороги продают арбузы. Девушка-торговка в широкополой шляпе, почти как у Аминги, окликает:

— Ребят, а ребят! Взяли бы гостинчик!

— Почём черныши?

Это про мелкие арбузы, которые темные, без полосок.

— Полтинник штука.

— Спелые хоть?

— Не то слово!

И вытаскивает ножом треугольник из арбуза, с виду совсем целого. Правда: красный.

Берем, решил Амингер. Неси, Ячи, доверяю!

Набережная, мы идем почти вплотную к окнам. Нижний уровень окон как раз на высоте нашего роста: дома в улицу вросли, первый этаж стал как полуподвал. Многие окна открыты: жарко. Кружевные занавески, у кого-то цветочные горшки на подоконнике, у кого-то — бутылки с разноцветной мутью: это домашнее вино отстаивается на солнышке. 

За одним из окон то появляется, то исчезает чья-то усатая голова. Видно, как мелькают нижняя рубаха без рукавов и черные гири в руках.

Аминга остановится, дождется, чтобы усач снова возник над подоконником:

— Вы не подскажь-те, когда-а будет Гусятников переулок?

Всё правильно: улица в Ларбаре — это не место, а состояние среды. Поэтому она «когда» бывает, а не «где».

— Тю-у! Это за мост тебе, — сочувствует дядька. И приседает.

— За который мост?

— За любой. На ту сторону.

— Спасибо, — отвечает Амингер в пустое окно.

Поворот в переулок, крайний дом — полукруглый, и балкон на нём тоже полукругом, с узорной решеткой. Внутри не жильё, а учреждение какое-то. А в переулке еще занятней здание: окна только на верхнем уровне, а внизу глухая стена. Кирпичная, темно-красная. И проезд во двор. Можно заглянуть: это в восточном вкусе дом, во дворе там лестницы деревянные снаружи и галереи на столбах. Садик, цветы, посреди цветов стоит сундук с выдвижными ящиками. Прямо так, под вольным небом. Пойти заглянуть, что в ящиках?

— Вам кого? — кричат с галереи.

— Нам Бролго! — отзывается Амингер.

Первое попавшееся имя. И чем удобно — «Бролго» может зваться и девочка, и мальчик.

— Нет таких. А вам она зачем?

В сундуке — смотанная проволока и какое-то тряпье.

Аминга отвечает на голос, хотя откуда кричат, нам не видно:

— Бролго, вообще-то, — он. Скрипач. Адрес написал, ничего не разберешь. Это Гусятников, шесть?

— Нет, это Скобяной. Гусятников — дальше.

— Тьфу ты, пропасть…

Райачи отчасти уже привык. Это еще одно искусство, которое оттачивает Аминга. С серьезным видом расспрашивать про каких-то только что выдуманных людей. И на ходу сочинять, кто они такие и чем занимаются.

— Эй, малый! Так тебе скрипача надо? У нас есть. Ранда. Пройди в тот двор. Только… Он сейчас на работе, это на Змейском подворье. Спроси там, где музыке учат.

— Как Вы сказали, Ранда?

— Да. Ранда Хауни.

— Благодарствуйте.

Выходим в другой переулок. Тут временный забор, за ним — дом без ставней и даже без оконных рам. Сносить будут или переоборудовать. Жильцов, понятное дело, нет, но и строителей не слышно.

— Зайдем?

О пустых домах господин Арнери даже не предупреждал. Такое скопище опасностей, что и в голову не должно бы прийти лезть их проверять. Почему это здание расселили, какие перекрытия проваливаются, да кто из бродяг и преступников там пока обосновался.

Старый-старый. Кирпичный низ, деревянный верх. Раскрошившиеся ступени на лестнице. Прутья перил отломаны и загнуты, а местами выломаны совсем. И снова изрисованные стены. Углем, мелом и кирпичом — все об одном и том же: кто кого и как. И потому так неожиданно выглядит эта надпись на втором этаже. По серой доске красные неровные буквы: «Щастье есть!».

Будто бы тайно приехал в город благородный Ландарри, пришел — не куда-нибудь, а именно в этот дом, — и написал. Знал ведь: рано или поздно мы с Райачи тут объявимся. Так не забывайте, ребята: счастье — есть!

Интересно: Ячи думает о том же?

— Как тебе?

Тихо. Ни дыхания, ни шума шагов. Ячи нет. Только что был рядом, арбуз держал, скрипел башмаками по каменной крошке. В этих старых домах, что под снос, невозможно ходить бесшумно — обязательно что-нибудь треснет или захрустит.

А Ячи нет. И окликать его почему-то страшно. Дикая, дурацкая мысль: а вдруг не ответит? Ведь вот же — череда комнат без дверей, одни лишь стены. Всё просматривается — никого. В одном замке в подвале был чародейский проход. Хозяин всегда предупреждал гостей: «Ни в коем случае не открывайте эту дверь! Но не объяснял, почему». Болван! Мог бы и догадаться, что гости в первую же ночь ломанутся как раз туда.

А может, этот дом потому и закрыли, что в нем тоже… Ну да, а Охранное Отделение куда смотрит? А туда и смотрит. Выставили постовых, а им тоже любопытно. Глянем, решили они, только одним глазком…

Заглянуть в одну комнату, вторую, третью. А если проход все же есть, он не иначе в каком-нибудь пустом дверном проеме, а не в стене. Страшно так ходить: а вдруг и я тоже попаду? А стоять и ничего не делать — еще страшнее. Хотелось бы только знать: меня перенесет вслед за Ячи или в другое место? А этот умник, что на стене про счастье писал, лучше бы указал, куда проход ведет. Где оно, его счастье, — в каком-нибудь другом мире?

А потом стена справа от меня вдруг треснула и открылась. И появился в стене сначала арбуз, а за ним и Ячи. Совсем не оттуда, откуда я его ждал. И ничего, не сильно изменился в других мирах, даже башмаки не запылились. Оказывается, не все двери еще сняли, некоторые обоями заклеены.

— Ты куда делся-то?

— Я думал, тут две квартиры было. А она, получается, одна. С двух сторон выходит на одну и ту же лестницу.

— А-а. Давай, я, что ли, теперь арбуз поношу?

— Давай. А чего?

— А если ты в другой мир провалишься, так я хоть с арбузом останусь.

— А других миров не бывает. Либо их нет, либо, если есть, они не другие, а часть этого же.

— А демоны, по-твоему, откуда тогда берутся?

— Из дальних уголков вселенной, — отвечает Ячи глубокомысленно.

Арбуз не тяжелый, но неудобный — ухватить не за что. И как это Ячи его так долго протаскал? Я бы уронил. Если бы носить надоело — точно бы уронил. И сказал бы: «Ой, упал!». Но на самом деле — нарочно.

Когда-нибудь наши ученые определят: демоны берутся оттуда-то и отсюда-то, вызываются так-то и сяк-то. Ведь не знали же раньше про микробов, а потом нашли. А то что это за место — «дальние уголки»?

— А знаешь, жалко, что Таррига уже уехал. Можно было бы сказать твоим, что мы идем ночевать к Тарри, а прийти сюда. Тут ночью, должно быть, стра-ашно. Страшные истории рассказывать хорошо.

Ячи обводит глазами ободранные стены:

— Да здесь и сейчас ничего… По-моему, когда вот так светло — еще страшнее.

В жилом доме — занавески или цветы на окнах, так светло, как здесь, не бывает. По мне — не страшно, скорее — неприятно. Светло, потому что пусто. Как в пустыне или в вечных льдах. А страшно на самом деле в сундуке. Когда ни повернуться нельзя, ни руку поднять.

А мог бы я об этом сказать — как Ячи сказал? «Мне страшно, когда тесно.» Наверное, нет. Круто, конечно, когда кто-то в своей слабости может признаться. И все-таки — будто поблажки просишь. Не обращайте, мол, внимания, я — такой. Нет уж, обойдусь я как-нибудь без поблажек.

— Ага, мне как раз одна история вспомнилась. Рассказать?

— Расскажи!

— Так вот. Одна пара переехала в новый дом. Дом-то, вообще-то, был не новый, а старый и с дурной славой. Вроде бы сколько бы там народу ни жило, все исчезали при странных обстоятельствах. Но это были молодожены, и им очень хотелось иметь отдельное жилье. Опять же — недорого. Ну, так. Въехали, даже кровать завезли. Говорю же — молодые супруги, для них кровать — самое главное из мебели. А на остальное еще не скопили. Приятель их пришел, чтобы помочь обустраиваться. А дом стоял где-то на отшибе, и ему обратно возвращаться — и далеко, и неохота. Завтра-то — снова сюда. Короче, решил он у них переночевать. А спать — негде, кровать только одна. И на полу нельзя: холодно, крысы бегают. Слишком долго дом пустым простоял. Тогда постелили ему в стенном шкафу, на полке. Ночь. Супруги спят. И вдруг слышат жуткий крик. Это их приятель кричит. Они, конечно, перепугались, сразу всё вспомнили, что им понарассказывали. Но всё же пошли проверить — что? Выглядывают из комнаты, видят: сидит их друг на полу в одних подштанниках. Но, вроде, живой. «Что с тобой, — говорят. — Что случилось?» А он: «Понимаете, мне приснилось, что меня заживо похоронили. В гроб положили, крышку забили — а я живой. Сплю и понимаю — вздор, это мне только снится, нет никакой крышки, и гроба нет. Вот сейчас подниму руку — и всё пройдет. Поднимаю. А там — крышка!».

 

Выбрались из дома, пошли дальше. Уже скоро, где-то через час, надо будет поворачивать обратно, на запад.

Гусятникова переулка так и нет. Есть зато Ржавильщиков. По соседству с Железными рядами.

Аминга вдруг кивает на одну из подворотен:

— Так.

Высокое новое здание боком пристроено к небольшому домику, арка между ними. Над аркой тоже чья-то квартира. А в подворотню с улицы ведут три ступеньки вниз. Амингер шагает туда.

Вход в маленький дом — не со двора, а прямо из-под арки. Пять ступенек вверх до крыльца, точнее, прямо до двери с небольшой площадкой перед нею.

— Что там? — спрашивает Ячи.

Аминга кивает на дверь:

— Мой дом. Будущий.

Нашёлся всё-таки. В Старой Гавани, не на Райачином берегу. Ржавильщиков переулок, дом 7, строение «Рэй»[3].

Вокруг всё серо-кирпичное, а тут стены крашеные, желтоватые. Оконные рамы темно-коричневые. Всего два этажа, по улице два окна на каждом. И примерно такой же он в ширину, то есть вглубь двора. Даже меньше, чем те крылья дома Арнери, где жильцы обитают.

Звонка электрического нет, колокольчика тоже нет. Амингер стучит просто в дверь.

Отворяет девочка чуть постарше нас. Изнутри дома тянет стиркой, кипяченым бельем. И каким-то еще варевом вроде каши творожной. В сенях темно, видно только у самого порога — башня примерно из полдюжины разноцветных вёдер, вставленных друг в друга.

— Вам кого? — спрашивает девочка.

Без запинки, будто вправду по делу, Аминга говорит:

— А Бролго здесь живет?

Девочка с сомнением глядит на него.

— Уже да, — отвечает она, подумав. — Но к ней нельзя.

— Почему же?

Как понять: «уже»? Недавно переехала? Только что родилась?

Объяснять девочка не собирается. Спрашивает опять:

— А вы, вообще-то, от кого?

— Я — благородный Байнобар.

— Мм… Мы вас не знаем. А лекарь сказал, к новорожденным  нельзя кого попало водить: заразу нанесете.

— А я поздравить хочу. Вот! — и вручает арбуз.

— Спасибо.

Очень серьезно она старается улыбнуться, хоть ей и неохота. Представляется:

— А я сестра. То есть Бролгина тётка. Так от кого вы?

— Ни от кого. Я сам. Благородный Байнобар!

— А сестре-то что сказать?

— Всем им скажи: я еще вернусь. Лет через десять — точно.

И развернулся, пошел прочь.

А потом сказал Ячи:

— Через десять лет мы уже школу кончим. И в этот самый день, двадцатого числа месяца Старца, я сюда приду и спрошу: Бролго здесь всё еще живет? И сниму у них комнату.

Это если они за десять лет еще не расплодятся — так, что приткнуться будет некуда…

 

 

Благородный Ландарри Дайтан

 

Всё началось с Эйчена. Только он из отпуска приехал, только на стены школьные глянул — и здорово дело! На следующее утро говорит: кранты, плохо, мол. Жрать не хочется, от учебников воротит. Я еще подумал: а чегой-то мне ни разу в голову не пришло сказать, что я болею? Сказал бы — и никакой тебе словесности!

К вечеру я понял: ни фига он не притворяется, правда болен — совсем кислый и красный. И Байлеми тоже смекнул, повел его в лечебницу школьную. А вернулся один, без Эйчена, зато какой-то весь сдавленный. Подавленный, точнее. И объявил: всё!

Если бы взаправду всё — это бы хорошо, но тут же не так. «Всё» — это значит гулять не ходить, из нашей залы не высовываться, чтобы заразу не разносить. И гимнастики не будет. А испытания никто не отменял, и уроков тоже. Только учителя сами к нам теперь приходят. И словесник с ними. Вот, говорит, теперь вам ничего другого не остается, как учиться. Нашел тоже радость!

И всё из-за чего? Из-за хомячьей болезни. Самое нечестное, что я ею уже болел. Ее Дарри в отпуск привез, когда я еще в школу не ходил. Тогда тоже ничего было нельзя — только лежать и суп пить. И вот теперь — всё по новой, да? А ведь хомячьей болезнью второй раз не болеют — я еще с тех пор знаю.

В столовку нам тоже нельзя, еду сюда приносят. Ладно, ребят не выпускают — боятся, что они уже заразные, хоть пока и не больные. Но я-то мог бы сходить. И в книгохранилище — книжек притащить, и вкусности какой-нибудь раздобыть. А мне тоже — сидеть.

Я у Леми спрашиваю:

— А ежели мы не заболеем? Ежели не успел еще Эйчен на всех начхать? Выходит, нас зазря под арест посадили?

— Это вас-то зазря?

— А что мы сделали? — говорю. — Мы ж только приехали. Еще недели не прошло.

— За прошлые заслуги. Четыре года кровь всем тут пили почем зря — не вы, что ли?

Аминга тотчас вскидывается:

— Четыре года? Точно — не мы!

— А Вас, благородный Байнобар, мне за месяц хватило. За прошлый отпуск. Да и не арест это, а меры предосторожности. Хомячья болезнь — недуг серьезный.

— Сильно серьезный? — спрашивает Чарри. — Помереть можно?

Теперь все слушают. Заниматься-то уже обрыдло. А тут — хоть какое, но развлечение. Некоторые, вроде Чаварры, только вид делают, что пишут, но тоже уши навострили. Да от Леми правды дождешься — как же!

— Фигня это всё! — отвечаю. — Я уже болел. Помереть нельзя. Только осложниться.

— Это ка-ак? — подозрительно тянет Датта.

— Как — «как»? Или дураком станешь, чтоб ничего не помнить и своих не узнавать. Или медовая болезнь начнется. Или стоять не будет.

— Чего?!

— Ни-че-го! Детей не будет, в смысле.

— Да, тяжело тебе, Ландарри. — Чаварра так тихо-тихо бормочет, но чтоб все услышали.

— Почему это? — поворачиваюсь к нему.

— Ну, сам же говоришь: переболел. Так что или дураком, или…

Зря ты, Варри, это сказал. И сел со мной рядом — тоже зря. Что — раньше всех в лечебницу захотелось?

Прежде чем Леми меня поймал, я Чаварре вмазал. Как следует — по лбу.

— Дайтан!!!

— Да он первый же начал, господин Байлеми!

Ладно, пересядем. Я с Тарри местами поменялся, а Чаварра — с Фалантой. Чтоб подальше. Даже подраться — и то толком не получилось.

— Медовая болезнь — тоже плохо, — продолжает вдруг Санчи. — Бессильному хоть служить можно, а с медовой в службу не берут. У них раны не заживают совсем, и даже царапины. Только поранишься, да — и весь сгниешь.

— Отставить пораженческие разговоры! — не выдерживает Леми.

Байлеми, похоже, тоже хреново. Он теперь домой вовсе не ходит, чтоб своих детей в случае чего не заразить. И потому здесь зверствует. Самострел, что мне Тарри подарил, чуть не отобрал. Я ему говорю: он водяной, не опасный. А он: всё равно, только чтоб на улице из него поливались. Издевается! Во двор-то нас он же и не пускает. А может, подговорить ребят — сбечь ночью в окошко? Ночью-то — самое оно: никого не встретим, вот и не заразим. Зато постреляемся!

А Чарри опять всё про то же:

— А что, Мамулли хомяков, что ли, держал?

— Да чего ты его хоронишь? Может, еще попра-авится… — Датта, кажись, уже перетрусил.

— Он фсекхта претчуфстфофал. Кхофорил: стохну я ф этой шкхоле…

— Отставить, Нумбабам! Ну, пожалуйста!

Аминга чему-то улыбается. Ну, я вижу, что улыбается, а на самом деле — старается не смеяться:

— Ну что Вы, господин Байлеми! Такой исключительно замечательный разговор.

— Познавательный… — соглашается Леми.

— Так, может, и не держал, — бубнит пока Дакко. — Может, их по вокзалу везли? Хомяков-то.

— Зачем? Кому они в Ларбаре нужны? — Чарри, хоть и меньше ростом, а на Дакко глядит, будто сверху вниз.

Аминга тут же объясняет:

— Зверинцу. Удава кормить!

— Больными хомяками? Значит, удав тоже подохнет?

— Что значит «тоже»?

Байлеми вздыхает:

— Господа! Может, послушаете? Хомячья болезнь так называется, потому что при ней воспаляются слюнные железы. И из-за этого щеки опухают.

Леми стоит возле Тарри. На нем и объясняет:

— Вот здесь и вот здесь надувается. Выглядит, будто хомяк с набитыми мешками.

— Да не показывайте Вы на живых! — Талдин вскакивает. Весь вечер тихо сидел, а тут вскочил. — Господин четвертьсотник.

«Будет Вам добыча, г-господин тысячник!» — Ча Ловчий в книжке говорил. Я себе так и представлял, что это обидно звучит. Пусть — по званию, а обидно. Талдин, конечно, не Ча, но и у него похоже получилось.

— Так мертвых-то еще нет! — ухмыляется Амингер.

Вот тут Талле и взбесился. Выпрыгнул из-за лавки — и бежать. Не куда-нибудь, не в спальню, а за дверь. Совсем, в смысле, из-под ареста.

— Сидеть на месте! — рявкает Леми.

И тоже убежал. Догонять. Увидят, что парень из четвертого младшего по школе бегает, — ох, и вломят!

— Ну что, — спрашиваю я у ребят. — Тоже, может, пойдем? Всё равно всем достанется.

 

 

Благородный Райачи Арнери

 

Преполовенье Воителя, до испытаний ровно месяц. Уже и расписание составили. Восемнадцатого Плясуньи — арифметика, двадцатого — право, двадцать второго — чистописание, двадцать четвертого — военное дело, двадцать шестого — мохноножский. Словесность — последняя, двадцать восьмого. Аминга говорит: это хорошо. А то если ее завалить, так уже и смысла нет сдавать всё, что после нее.

Дома, в отпуску, Лани целый месяц сидел с сестренкой. Мало ли что может устроить дитя, почти годовалое? Что угодно на себя уронит, само упадет, проглотит какую-нибудь железяку — а отвечать будет Лани. Тут уж школьные «дуры» счастьем покажутся. А он читал и письма писал.

Тарри ездил к будущему отчиму. На самом деле — ездил решать, выходить ли госпоже Винначи за этого Тарриного домашнего учителя или не надо. Заодно вопрос был, а хочет ли Тарри оставаться благородным — или пусть мастер его усыновит и переведет в Народную школу. Это Тарри должен был выбрать. Он выбирал, а между делом токарный станок осваивал. И змеев строил, воздушных. Чтобы отчиму было интересно.

Плохо, конечно, когда тобой распоряжаются. Но вот так, отвечать за всё… И за то, как тобой распорядятся, тоже ты будешь отвечать. В любом случае: и что матушка вдоветь осталась «ради ребенка» — и что вышла за чудовище и негодяя ради ребенка же.

«Детей не будет» от хомячьей хвори… А это — что, «дети» называется? Тарри у своих — дитя, да? Или Лани у своих. Или Аминга: на нём вообще судьба всей нашей отечественной истории… Про целых сколько-то там веков никто ничего не узнает, если Аминга Байнобар чего не то выкинет. С господами Арнери — еще далеко не худший случай!

А до присяги еще шесть лет. До настоящей службы, с жалованьем — и того больше. Амингер, будь такая нужда, уже и сейчас на себя бы заработал, может быть. Мы трое — вряд ли.     

Но ладно — родные. Там ничего не остается, как отвечать. Но здесь-то, в школе — с какой стати?

Полгода уже как идёт эта пакость. Благородный Байлеми ничего не может поделать. Кровь из него пьют, вишь ли… Словесный полсотник ничего не может. И чистописатель. И правовед. Нашли себе, с кем не справляться. Это занятие такое: «не справляемся». День за днём.

И плюнуть бы на них. Вот да: нехорошо живется четвертьсотнику Байлеми. И он не прочь был бы, чтобы я, Райачи, допустим, за это отвечал. В целом за всё, что ему в жизни не нравится, был бы виноват. Или лучше не я, а Амингер, или «Дайтан!», к кому он в основном цепляется. Или любой из нашего отряда, один, или несколько, или все скопом. Он не прочь — а я прочь. То есть не хочу. Нету слова, чтобы кого-то — не «усыновить», а наоборот, записать к себе во взрослые родичи. «Уматерить» разве что. Ну, а я ни для себя такой родни, ни для ребят — не хочу. И Байлеми вообще-то, скорее всего, сам это понимает. Только продолжает всё ту же игру.

Можно было бы придумать что-то, как жить и не мешать друг другу. Но тогда «не справляться» не получится. А цель-то в этом.

Аминга, похоже, всё еще думает, будто и Байлеми, и словесник его сломать хотят. Он грубит, они отыгрываются то на Лани, то на Тарриге. По мелочам, но мелочи — вот такие, как тогда, когда Талдин Доррачи сорвался.

Отыгрываются, а сами ждут, чтобы Аминга подчинился: друзей бы пожалел. А он не подчиняется, потому что иначе так и будут на него давить всякий раз — через друзей. Но по-настоящему никто из них, из взрослых, не пробует уже его укрощать. Он за другим нужен, как и мы все. Чтоб день за днем была безвыходная картина. Ученья не получается, житья приличного тоже, а всё из-за детей.

Ну, положим, выход нашелся. В лечебницу. Почти половина отряда уже там. Эйчен Мамулли, потом Талдин, потом Санчи и Тачарри. Видакко тут, совсем потерянный. Не ест, не пьет. Потому что не для кого чашки-тарелки носить, а для себя он не умеет.  «Учиться не научились», твою больную печень! А это вот не важно никому: что Дакко «в школе» вообще ни дня не жил. Он при Чарри живет. Все связи с жизнью — только через Чарри. Но это их дела, взрослым не важно.

Чаварра тоже там. Врач каждый день утром и вечером приходит сюда всех смотреть. Давит за ушами, спрашивает, не больно ли. И меряет, нет ли жара. Жар бывает, говорят, очень сильный.

А бывает — не от хвори, а как сейчас: будто весь воздух в мешке. Не надутом, а мягком, неплотно набитом. Лежит на голове, полностью накрывает, и дышать можно, и не тяжело, но зазора никакого нет. Повернуться негде. То есть можно, но — как в головоломке, где части двигаются только, а не вытаскиваются.

Оно бы ничего, только спать не выходит. Арифметика потому что восемнадцатого. Право двадцатого. Словесность двадцать восьмого.

Придите кто-нибудь. Пожалейте, как маленького. А я за это буду вам дитём. Буду отвечать за то, за что вы сами не хотите. Ага, и отщипну на это дело часть той отвечалки, которая для папы с мамой? Нет, вы знаете, лучше не приходите.   

 

 

Благородный Таррига Винначи

 

А Лани сейчас, наверное, хуже всех. Потому что мы-то вместе, хоть и болеем, а он — один. Точнее, с Пифой. И учатся они сейчас за всех. Это получается, их каждый день спрашивают? И даже по несколько раз — больше ведь некого.

Лани хомячьей хворью уже переболел когда-то. А за Пифу матушка молится. Он так сказал. За остальных, наверное, тоже молятся, но госпожа Нумбабам как-то по-особенному? А я даже не знаю, хорошо это или плохо. С одной стороны — хорошо, конечно, что молятся. А если подумать — то уже не очень. Переживают ведь и беспокоятся.

Разве Вы хотите, Таррига, причинять матушке беспокойство? Она ведь и так волнуется, у нее свадьба сейчас. Вообще-то всё равно немножко хотите. И это очень плохо, я понимаю. И мама права: Вы только о себе думаете.

Это когда мы домой ездили. В Мадатту. Мама сказала, чтобы я вещи собрал, какие мне будут нужны. Чтобы отвезти их в Лабирран. Мы тогда вечером приехали, а на следующий день надо было уже уезжать. А мне хотелось побыть там еще немножко, хотя бы еще день. И Певунью погулять вывести. Столько времени прошло, а она меня не забыла. Зафыркала, когда я пришел. Но мама торопилась очень, потому что ей надо было к свадьбе готовится, и сказала, что я только о себе и думаю. И мы уехали.

А потом в школе все заболели. И я теперь не знаю: писать маме, что мы в лечебнице лежим, или не надо. Потому что если написать, то она волноваться начнет. А если написать, что всё хорошо, то это будет неправдой.

Здесь в лечебнице вообще-то ничего, только скучно. И разговаривать больно. У всех щеки опухли и всё время во рту сухо. Поэтому нам дают только супы и каши — несоленые и несладкие. И лекарства — горькие очень. И рот велят полоскать после еды. Потому что иначе может заражение случиться. Только Вы не поняли, какое заражение. Мы же и так все уже заразные. Нас из-за этого в лечебнице и заперли.

А еще нам вставать не разрешают. Только в уборную можно. И мы уже целых четыре дня лежим и ничего не делаем. Точнее, это Вы ничего не делаете. Ячи подложил книжку и что-то рисует на листочке. И Аминга что-то пишет. И даже говорит иногда. Хотя и медленно, потому что больно. Аминга сочиняет историю про Ларбар. А Ячи к ней картинки придумывает. И они листочками то и дело меняются. Обещали потом показать, когда у них что-то путное получится. А я немножко видел эти листы. Там дом один нарисован. По-моему, хорошо очень, красиво.

А Вы себе занятие никак не найдете. Плитки на стенах уже сосчитаны — их двести сорок шесть на стене с дверью, двести двенадцать на стенке, где окна, и по триста на стенах, где окон нет. Это если не считать половинок, которые по углам, — там целая плитка полностью не поместилась. А если считать — то еще по пять.

А я знаю, как такую плитку режут — на особом станке. Мне мастер Инайялли показывал. Там колесо крутится острое-острое. Вжик! — и пожалуйста. И даже не обязательно плитку, доски тоже можно. По всей длине. Главное — направлять их ровно. Мне даже попробовать дали один раз. И у меня немножко получилось. Только не до конца. Мастер ее раньше забрал, потому что дальше — опасно.

А еще мы стекла резали для окошек. А потом их приколачивали тонкими планками. Но мне станок больше понравился. Я, когда вырасту, себе такой же заведу, наверное. Да Вам его и заводить не надо: в Лабирране-то уже есть, а Вы теперь там будете жить. А домой — только в гости ездить. К дедушке.

Дедушка мне письмо прислал вчера. Ему, наверное, сообщили, что у нас в школе зараза. И он пишет, чтобы я поправлялся, и чтобы за время болезни попробовал подтянуться по тем предметам, в которых не очень уверен. А еще он пишет, что я молодец, потому что остался в школе. Только я не очень понял: нас же из-за болезни всё равно по домам не распускали — как бы я не остался?

И с занятиями я тоже не знаю, как быть. Потому что я на самом деле в них во всех не уверен. Может быть, только кроме арифметики. Или дедушка говорит о тех предметах, по которым я отстаю. Но у меня по всем по ним «превосходно», кроме гимнастики, чистописания и пения. А получается, что именно этим заниматься и нельзя. Гимнастикой — потому что нам вставать запретили, чистописанию нужен стол для опоры. А петь как-то глупо, наверное. И еще щеки болят.

Зато к нам мастер Микки приходит. И читает стихи на мохноножском. Потому что боится, что мы язык забудем совсем. Стихи хорошие очень, только немножко грустные. Про то, как один мохноног своей собаке жалуется, что жить тяжело. И про то, как мохноног ждет весны и скучает по своему огороду.

А еще мастер Микки привез нам кураги и яблок. Но доктор сказал, что нам их свежими есть нельзя. И сварил из них морс. Без сахара. Потому что сладкого нам тоже нельзя. А пить — нужно.

Доктор тоже хороший, но строгий очень. И делает неприятные вещи. Каждое утро приходит и велит всем раздеться. А после начинает щупать. Сначала за ушами, потом живот, а потом и еще ниже. И это не больно, но как-то стыдно. Я понимаю, конечно, что это нужно. Для нас — чтобы мы еще больше не разболелись. Только всё время кажется, что он всё-всё про Вас знает.

Сегодня уже ничего, и жара с утра почти нет. Не то что два дня назад. Тогда еще голова болела. И было плохо и страшно немножко. Потому что могут уколы назначить, как Талдину.

Но Ячи сказал, что мы к испытаниям всё равно выздоровеем. Ему его сосед написал, что хомячья болезнь за двадцать дней должна пройти. Только нужно докторов слушаться: лежать. Ячин сосед тоже лекарь. Я его один раз видел, когда в гости приходил. Правда, он на здешнего доктора совсем не похож — веселый очень и какой-то легкий. Не в том смысле, что весит мало. Просто когда он чего-то спрашивает, перед ним притворяться не хочется. Но это, может быть, потому так кажется, что он меня мало спрашивал.

— Смотри, Тарри! — Аминга протягивает мне с кровати листок. Даже два листочка — свой и ячин.

На рисунке домик, хотя и не очень правильный. Потому что видно: там дверей нету и окон, одни пустые рамы и лестницы. А перед домиком какой-то дяденька или зверек. Только он ни на человечка, ни на зверька не похож. Скорее — шарик с глазами и шерстью во все стороны. А в руках у него две корзинки. А на амингином листочке — стихи.

Вам несказанно повезло —

Я никакое не умбло,

Я демон из иных миров,

Весьма упитан и здоров.

Я не несу с собой заразу

И не опасен вам ни разу.

Сегодня прибыл я в Ларбар,

Чтоб школьный посетить базар.

Мне положите в две корзины

Цветной стирательной резины.

Не надо спрашивать: зачем?

Я ем ее! Беру и ем.

— Ты чего смеешься? — спрашивает меня Аминга.

А Ячи ничего не спрашивает. Он от меня через кровать лежит, а шуметь тут не хочется. Но он тоже в мою сторону смотрит.

— Хорошо получилось. А еще хорошо, что мы не в отпуску разболелись. А то лежали бы сейчас каждый порознь. Чего же в этом хорошего?

 

Благородный Ландарри Дайтан

Всё, больше половины уже позади. Четыре предмета свалили, осталось два. Тут — тоже по-честному: простой и сложный. Мохноножского-то я не боюсь. Да я и словесности не боюсь, просто опасаюсь: не сдам!

Я из-за этого сегодняшней военки и ждал. Дарри мне одну вещь рассказал — самое верное средство. У нас за речкою есть овраг. Летом он сухой, а осенью и весной там вода стоит. Раньше когда-то мост был. Потом его порушили, только камни остались. И есть там один чудесный камень — третий, ежели с нашей стороны считать. Как сдашь какое-нибудь испытание лучше всего — надо на этот камень встать, три раза подпрыгнуть и кричать при этом: «Чтоб так всегда!». Тогда остальные тоже сдадутся. Как миленькие.

Я сперва хотел после арифметики сразу пойти. Все ж таки «изрядно» — не хрен собачий. Потом решил погодить. Наверняка ж, думаю, военное дело лучше сдам. К тому же — кто его знает? — может, эта примета, как запах, со временем выветривается. Сдам я право, сдам чистописание, а к словесности удача и кончится.

А с правом вообще здоровско вышло. Вопросы легкие — про законы. И писать ничего не надо, только вслух рассказывать. Ну, выхожу уже из зала, встрепанный малька, встал у стеночки, своих жду. А Датта мне и говорит:

— Лани, тебе ду-урно?

Вот же, думаю, каркун!

— Нет, — отвечаю. — Это тебе — дурно. А мне — изрядно!

Байлеми услышал и заржал.

А по военке у нас у всех четверых «превосходно». Так что сегодня надо к камню идти.

Я ребятам всё по-честному рассказал: что мне, приметы, что ли, жалко? Пусть тоже попробуют. А то Ячи и Тарри сперва отказывались. Зато как услышали — так сразу и согласились. Ага, значит, тоже боятся!

И время как раз удобное. Санчи с испытания вернулся, заревел и убёг. Леми обождал и пошел его искать. И мы тоже пошли. Только в другую сторону.

Ячи идёт и ворчит:

— Вообще-то я в эти приметы не верю.

Но это ему просто идти неохота. Снег вот падает, холодно — понятное дело.

— А в какие веришь? — спрашиваю.

— По мне — так о школьных испытаниях надо Премудрой молиться.

— Ну-у, молиться. Это молитвы надобно знать. Они ж для того и придуманы, чтоб всё правильно было. А то попросишь Премудрую: пусть все испытания поскорее закончатся. А она, как всегда, всё впрямую поймет. И меня после следующего сразу отчислят.

Аминга выходит слегка вперед и разворачивается. Он теперь задом наперед шлепает:

— Так ты ж не будь дураком! Просить надо правильно: Премудрую — об умудрении.

— А она меня и умудрит: буду я, допустим, всю химию знать. Или на древнедибульском заговорю. А мне-то словесность сдать надо!

— Да, — вздыхает Ячи. — Всяко тут жрец нужен. Чтобы правильно сказать. А где мы сейчас жреца Премудрой найдем? Храм далеко…

А снег падает и тает. Даже снежка не слепить. Тут мне за шиворот капнуло, и я сообразил:

— А что, ежели тот камень из древнего капища какого-нибудь? Вот он и чудесный.

Ячи чуть не завыл:

— Не для того пророк Халлу-Банги…

— … исходил всю Дибулу на одной ноге, — весело подхватывает Аминга.

—…чтоб мы теперь поклонялись древним капищам!

Эк они ладно спелись!

— Так я ж не поклоняться иду. А это… как оно?.. Попирать!

— Значит, ты его попрешь, а Премудрая за это…

— Не-а, в школу я его не попру!

Тарри вдруг оглядывается:

— А если оно и вправду было?

— Что?

— Капище. Только на холме, где школа теперь. Еще до замка Баллаи. И там осталось благословение? И всех там тянет кого-нибудь учить? Они бы и рады перестать, да не могут?

— Ага! А камень с горы скатился — и в овраг.

Ладно, пришли. Теперь до камня добраться — он почти в середине оврага стоит.

— Чур, я первый!

Нарочно так говорю. Потому что еще проверить надобно, как до него допрыгивать.

Легко. Тут и длины всего — аршин, аршин и аршин с пядью. Зря я, что ли, военное дело сдал?

— Чтоб так всегда! Чтоб так всегда! Чтоб… чтоб тебя!

Камень скользким оказался… Уй, а вода-то — холоднющая!

Можно вообще-то было и не спасать. Что ж я — не выплыву? А ребятам в воду после лечебницы лезть — совсем плохо. Простудятся еще! Просто я прежде в сапогах ни разу не плавал. И в грязюке — тоже не плавал, только в воде.

Да-а… Кафтаны были красными, рубашки — белыми. Бурый, конечно, тоже красивый цвет. Но в школе, небось, стирать заставят.

— Бежим, ребят, не то замерзнем вконец!

«Чвак-чвак-чвак». И непонятно: то ли под сапогами чавкает, то ли — в сапогах. Я так думаю: нам в прачечную лучше сразу бечь. Главное, чтобы по следам нас не сыскали. А то они уж больно приметные теперь.

Не, по следам не сыскали. Нас господин Байлеми за воротами встречал. Ясно, встречал — чего бы еще он сюда приперся?

Он даже и сказал совсем немного. Только:

— Ну, и?..

А я заранее придумал, чего отвечать:

— Мы Санчи искали!

— Нет, я не стану спрашивать, нашли ли вы благородного Гарчибонго. Я спрошу: где вы нашли такую грязь?

Я подумал и решил признаться:

— Внизу!

— В баню! Немедленно! — прошипел Байлеми. И больше ничего не выпытывал.

 

 

Благородный Амингер Байнобар

 

До чего же глупо всё получается. И ежу понятно: со всеми вместе диктовку проще написать. Даже если по одному рассадят. А теперь и этой возможности нет у благородного Ландарри.

Это уже невезение в чистом виде. В конце концов в луже мы все барахтались, а заболел — он один. Была еще надежда: простуда — не хомячья хворь, может, к двадцать восьмому и поправится. Нет, куда там. Сказали: благородный Дайтан диктовку в лечебнице будет писать. Один. Мы — с утра, он — после обеда.

До испытания — час с небольшим. Настрой по большей части — прекислый. Тарри просматривает старую тетрадь. Мы там пробные диктовки писали. Повторяет? Или просто сосредотачивается? Больно уж внимательно смотрит.

Ячи столь же усердно капает чернилами на промокашку. Разглядывает получившиеся узоры. Новый способ гадания изобрел? По чернильным пятнам. Он все свои промокашки на это изводит.

Оба такие мирные сидят, тихенькие. Один благородный Байнобар отчего-то злится.

— Ну! Что делать-то будем?

Тарри поднимает голову:

— Я сосчитал. «Е» в речи в два раза чаще попадается, чем «и». Только я не знаю, поможет ли это Лани.

— Всё-таки Лани болеет, — говорит Ячи. — Может, к нему не будут сильно придираться.

И снова к своей промокашке.

О! Такая нехитрая мысль. Раздобыть бы только побольше…

В спальню. Там сундук с новыми тетрадями для следующего года. Я его и не открывал — всё равно в новое здание переезжать со всем барахлом. И в каждой тетради — вот она! Новая, чистенькая промокашечка.

Если ее под лист подкладывать — буквы продавятся. А если под каждый лист — свежую? Будет готовая диктовка. Переписать ее — лучше Таррига пусть переписывает, у него почерк разборчивее, — и Лани передать. А уж он заучит, у Лани память, как у шпиона. Запомнит!

Каждому из нас — по четыре штуки. Должно хватить…

Верно мы предполагали. Столы в зале передвинуты — так, что только по одному можно сесть. Господин полсотник в отглаженном кафтане рассаживает нас лично. Ячи — у самых дверей, Тарри — в конце залы у окошка, меня — тоже в конец, но у стены. Место перед собой за первым столом он, небось, для Лани приберегал. И как просчитался!

А еще господин словесник может гадать: отчего это у благородного Байнобара нынче такая довольная рожа? Воистину: на словесность — как на праздник. И даже промокашек каждый из нас приберег по несколько штук. А как же! Чтоб испытательная работа выглядела опрятной.

Ну, поехали!

Взгляните на очертания Дибульских гор, — диктует словесник.

Еще год назад Лани бы написал: «Взглините на ачиртания». Проверочное слово — «глина». И хорошо, если не «Дебульских».

Каждую буковку приходится выводить весьма старательно, чтобы лучше оттиснулась. И разборчиво. То-то господин учитель порадуется. Я ж последние полгода нарочно писал уродским почерком. Чтоб его позлить. Если угодно — пусть сочтет это знаком примирения…

Никого не удивляет, что нам после диктовки хочется побыть втроем. Наши уже празднуют, затеяли в коридоре какую-то возню. Леми их не останавливает. Как-никак — последнее испытание скинули. Да и хочется побыть добреньким напоследок. Завтра объявят итоги. Послезавтра мы переедем в здание средней школы. У нас будет новая спальня. И новый надзиратель. Мы до сих пор не знаем, кто. Говорят, новый какой-то приедет.

А наша спальня сейчас пуста. Если нас троих не считать. Тарри переписывает диктовку, разложив перед собой промокашки. Спрашивает:

— А нас в лечебницу пустят?

— А почему — нет? Мы — друга навестить. Там же не зараза, а простуда.

Ячи волнуется:

— А вдруг словесник Лани что-нибудь другое диктовать будет? Хоть это и нечестно. Или уж всем одно и то же, или всем — разное.

А что? Вполне он способен на этакую подлость!

— Нет! Наши работы несколько лет еще храниться должны. Будет какая-нибудь проверка — и объясняй потом, отчего это все писали про Дибулу, а благородный Дайтан про мохноножские норы, допустим. Всё должно быть единообразно: и одежда, и работа, и лица, и помыслы…

Готово. Теперь можно в лечебницу.

 

Так бывало прежде, давно. Когда заканчивались раскопки, мы устраивали праздник. Утром все просыпались, зная, что работы уже не будет. Будет подготовка, шутки, дружеские подначки, а вечером — пир у костра и песни. И чувство, что праздник этот — для всех.

Нынче — тоже праздник. Видимо, так всегда бывает, когда что-то долгое кончается. И не важно, хорошее оно было или не очень. Что-то завершилось, значит, будет что-то новое. И этого всегда ждешь.

Праздник сегодня у всех, но наш — все-таки больше, гораздо больше. Всех — просто перевели, а нас — вместе с Лани. Все — просто сдали, а мы с Лани — хорошо, даже здоровско. И главное, они-то этого еще не знают, а я — уже.

Потому что вчера после полдника никто уже не мог вытерпеть. Когда не за себя трясешься — еще хуже. Писал ли Лани тоже про Дибульские горы? Заучил ли то, что мы ему передали? Не раскусил ли словесник мой замысел? Да пока завтра наступит, мы с ума все сойдем. И я сказал: «Пойду. Там в преподавательской ланина работа должна лежать, еще непроверенная. Наверняка. Может, удастся заглянуть? Может, хоть пару ошибок переправлю?».

Не знаю, отважился бы я в другой день. А вчера было ощущение: всё получится! Вот и в преподавательскую залу дверь не заперта. А все должны уже на ужине быть.

Захожу. Там смежные комнаты — три или четыре. Тихо. Никого. Столы стоят, на столах — учебники, книги, газета какая-то свернутая. Ладно бы ее читали, а похоже — мух били. Это когда ж было-то? Нынче уже снег два раза выпадал.

И поди еще догадайся, где в этом беспорядке стол господина словесника. Вот на одном тетрадки лежат. Наши? Нет, естествознание. Кому оно сейчас нужно? А если Ланина тетрадь в столе? Или по учебникам посмотреть? Где тут словесность? Нет, в этой комнате нет.

— Ну что ж, неплохо. Совсем неплохо.

Тьфу ты, напугал! Кто-то в дальней зале все-таки сидит. Это мне отсюда не видно. Голос незнакомый, густой. Таким в Мардийском театре петь хорошо — Героя или Праведника.

— Но по итогам года у него «дурно», господин четвертьтысячник.

А это наш словесник отвечает, только он так гадостно может блеять: «Дурно». И ведь они же про Лани говорят!

— Значит, подтянулся. Что уж Вы к нему так люто? Выучили!

И посмеивается — будто бы для себя и для меня, не для полсотника. Ваша, мол, заслуга, коллега, не скромничайте!

— Еще полмесяца назад у Дайтана было до тридцати ошибок в учебной диктовке.

Врешь, зараза! Не больше двадцати.

— Во-от! А тут — всего четыре. Я бы «изрядно» поставил.

А ты мне, пожалуй, нравишься, Господин Бас. Жаль, не ты у нас словесность ведешь. Мы бы сошлись.

— Никак не возможно, господин Баллаи! «Посредственно» и не больше! Мы же оцениваем общий уровень, а не случайную удачу.

Ну вот, Баллаи… Это я сошел с ума, и мне чудится невесть что? Переутомился во время испытаний. Дух и тело подорваны недавней хомячьей хворью.

Или спятил господин словесник. И вызывает по вечерам призрака Баллаи, чтобы поговорить? На наше нерадение пожаловаться.

— Любопытствуешь, благородный Амингер?

Ну нельзя же так! А если я правда с ума съеду?

Господин Лиабанни! Подкрался — я и не слышал как. Руку на плечо положил — теперь не сбежать и не вырваться. Да и не стану я вырываться!

— Раздумываю, господин Старший Надзиратель. — Он же теперь Старшим будет, уже с послезавтрашнего дня. — Думал извиниться перед господином словесником. Да он, кажется, занят.

— Ну, чего тут думать? Чем быстрее, тем лучше. Идем.

И подталкивает меня — прямо в следующую залу.

Нет, не призрак. Вполне себе во плоти. И даже осанистый. С красивой проседью, усами и бакенбардами. И ведь видел я этого дядьку раньше, он обычно по утрам верхом приезжает откуда-то. И так просто он по школе ходил.

Посмотрел на нас величаво и приветливо:

— Что, благородный Лиабанни?

— Да вот. Благородный Байнобар к господину полсотнику.

— В чем дело? — осторожно спрашивает словесник.

Вздохнуть и потупиться. Начать — запинаясь для пущей искренности. Господин полсотник не поймет, но этот, Баллаи, может и оценить.

— Вы знаете, господин полсотник… я был не прав… Очень во многом. И насчет светлого Чакурры, и вообще… Наверное, до этого надобно дорасти… Величие порой непросто оценить…

…Бесценное лежит в забвении веками, — бормочет господин Баллаи. Тихонько — но так, чтобы слышали и я, и полсотник.

Премудрая Бириун, если ты нас слышишь, — нет, я, конечно, понимаю, сколько тебе в этот вечер школяров и учащихся молится, но — пожалуйста! Я хочу такого учителя!

Полсотник надувается:

— Я ждал этого, благородный Байнобар. Ждал, когда Вам самому опротивеют Ваши выходки.

— Вот и дождались! — вслух радуется Баллаи.

За сим благородному Амингеру было дозволено удалиться.

 

Так что итоги, что нам сейчас объявлять будут, мне уже известны. Точнее, самый главный итог.

Последний раз собираемся в зале словесности младшей школы. Кроме нас, Леми и словесного полсотника, тут еще господин Камакко, мастер Мики, правовед, арифметик и — спешите видеть — господин Глава школы.

— Итоги испытания по словесности четвертого отряда младшей школы, — торжественно начинает словесник. — Благородный Байнобар — «превосходно», благородный Арнери — «изрядно», благородный Айтам — «посредственно», благородный Илонго — «превосходно», молодец.

Здесь господин полсотник улыбается, доволен.

— Благородный Мамулли — «изрядно», могли бы лучше. Благородный Малуви — «посредственно», благородный Винначи — «превосходно», благородный Нумбабам — «изрядно», благородный Доррачи — «посредственно», благородный Дайтан…

И нарочно замолкает.

— …«посредственно», благородный Лабри — «посредственно», благородный Гарчибонго — «изрядно», и благородный Гагадуни — «посредственно».

Айтам переспрашивает у Илонго шепотом:

— Это чего — все, что ли, сдали? И я?

Господин тысячник поправляет очки. У него в руках тоже какая-то бумага.

— По итогам испытаний в среднюю школу переведены, в порядке успеваемости: Таррига Винначи, Райачи Арнери, Санчи Гарчибонго, Эйчен Мамулли, Амингер Байнобар, Чаварра Лабри, Тачарри Илонго, Пифанитария Нумбабам, Ландарри Дайтан, Гайдатта Гагадуни, Видакко Айтам, Фаланто Малуви и Талдин Доррачи. С завтрашнего дня вы — первый средний отряд. И желаю вам…

Скажете, это не здорово? Тарри и Ячи — первые ученики. И Лани — далеко не последний. Я? Я же знаю, что тоже «мог бы и лучше», только на фига? Меня ведь никакие оценки ни лучше, ни хуже не сделают.

Ага, кажется, господин Глава уже оттрепался. Ему же еще к средним и к старшим надо успеть. Однако, это еще не всё. Господин словесник отчего-то тоже выражает желание нас поздравить. Не просто так, а в стихах.

— Не вотще на вашем поприще

Истощали вы усилия,

К службе будущей, успешнейшей,

Изготовившись сполна…

Нет, это нельзя забыть! Знал бы заранее, я бы записал. А то даже карандаша нет. Так придется запоминать. Это он что же — всё всерьез вчера принял? И про Чакурру — тоже? Слышу, как Айтам позади меня вновь переспрашивает Илонго:

— А почему — «не ваще»?

Поворачиваюсь к ним:

— А потому что — в частности!

 

 

Благородный Ландарри Дайтан

 

Вот подлая же штука — болезнь. Доктор мне сказал: «Еще два дня — и выпишу. К началу учебного года успеешь». Это значит, праздники проболел, а учиться — пожалуйста? Нечестно!

Наши вчера заходили, сразу после итогов. Сказали, что сдал, что перевели. И даже не худший я среди всех по учебе. Здоровско! Я так обрадовался, что Тарри забыл поздравить. А у него вчера день рождения был.

А с другой стороны — не так и плохо испытания в лечебнице проходить. Взять хоть мохноножский. Мастер Мики ко мне пришел, спрашивает:

— Как здоровеет ваше тело, удачно уродившийся защитник Дайтан?

По-своему, ясно, по-мохноножски.

Я уж было хотел ответить: «Хреново»! Только для мохноногов хрен — это ведь не ругательство, а овощ, ценный притом. Говорю:

— Как корнеплод, выдернутый из грядки до срока. Благодарствуйте, мастер.

А он стал меня утешать, что скоро, мол, я врасту в новую почву, и буду наливаться краше прежнего. Так и поговорили — на «превосходно».

А со словесностью ребята помогли. Как я ту фигню про горы заучивал — ввек не забуду. «Про-сти-ра-ю-щи-е-ся» — это ж надо!

Зачем мне теперь лежать? Жара нет, и горло почти не болит. Порошки мог бы и в отряде глотать, со всеми вместе. Ну, в смысле, я бы глотал, а они бы спрашивали: «Сильно горько?».

А то наших сегодня в новую спальню поведут — без меня. Я уж Амингу предупредил — чтоб койку мне у окна занял. Амингер — молоток, не подведет.

«Кр-ры-ы»… Здесь в лечебнице, говорят, двери нарочно не смазывают. Чтобы сбечь тайно никто не мог.

— С добрым утром, благородный Ландарри!

Семеро на помощь! Я думал — ребята, а это…

— Доброго утра, господин Лиабанни.

— Что, болеешь?

— Никак нет, поправляюсь!

— Хорошо. На тебе — для поправки.

Кадьярское яблоко, рыжее, в кожуре. А внутри — дольки. Не стану сейчас есть, до ребят донесу. Эти яблоки, говорят, хорошо хранятся. Только чего господину Лиабанни-то надо?

— Спасибо… Вы чай пить будете? У нас тут чай скоро.

— Благодарствуй, сейчас не могу. Отряд иду принимать.

— Какой отряд? Вы же, вроде, Старший надзиратель теперь?

— Да я решил погодить.

— А какой отряд?

— Первый средний.

Семеро, ну за что?!

 

 

Мало кто в коронной школе любит конец учебного года. Детям ненавистен он из-за переводных испытаний, учителям — из-за срочной проверки гор письменных работ. И в проверке этой никак нельзя допустить ошибку или дать волю собственным привязанностям либо неприязням. Ведь их же после может проверить Королевский Совет по Образованию. Не всякий раз, и не каждую работу, но затребовать могут. Особенно когда кто-нибудь из родителей, уязвленный невысокой оценкой одаренности своего дитяти, подаст жалобу в оный Совет, и так случится, что ее вдруг рассмотрят.

Хлопотна и суетлива эта пора для кладовщиков и дворского. Сколько всего нового надобно выдать к началу занятий, починить то, что еще поддается почину, или заменить негодное. А ведь каждую вещь, будь то пара сапог или перегонный куб, приходится добывать годами, многочисленными прошениями и нужными связями, а это потяжелее иной раз, чем делать их своими руками. И сердца честных хозяйственников обливаются кровью и слезами, когда требуется расстаться с дюжиной кафтанов или сотней кружек. А ничего не поделаешь — надо, новый учебный год!

Все эти неприятности, однако, ничтожны в сравнении с теми муками, кои испытывают в такие дни скромные служащие канцелярии. Мало того, что писарям приходится выправить кучу бумаг, так надлежит еще подойти к данной работе творчески, обдумывая чуть ли ни каждое слово. Это учителям хорошо: напишут то, что думают, в итоговой справке, а дальше спрос не с них.

А любому, даже младшему писарю, ясно: не годится посылать родителям заключение, где сказано, что мальчик их глуп, ленив и премерзок нравом. Вот, например, пишет господин словесник: «Благородный Байнобар имеет неплохой задел в родной словесности, однако самоуверен, нагл и склонен к пустым пререканиям». И как, позвольте спросить, отнесется к подобному заключению батюшка-профессор? А посему приходится писать: «Благородный Байнобар выказал примечательные успехи в словесности, а кроме того, задатки к ученой деятельности и дар вожака».

Составляя подобные письма, следует, безусловно, учитывать и личность их получателя. Положим, какая-нибудь трепетная дама в кружевах рада была бы прочитать, что ее мальчик учится превосходно, а ведет себя примерно. Но ведь господин полтысячник Винначи за голову схватится: «Что в этой школе сделали с моим внуком? Был мальчишка, как мальчишка, а у вас стал “примерным”!». Впрочем, вот ведь: сидел же благородный Таррига в кутузке? Сидел. Стало быть, с чистой совестью можно указать: блестящие успехи в учебе, но порой сверх меры шаловлив.

Чтобы не сказать худого слова про благородного Дайтана, напишем, что он отважен и изобретателен. И особенно преуспел в гимнастике и по военному делу, как и надлежит будущему войсковому.

С благородным Арнери несколько сложнее. «В учебе успевает, ничем себя не проявил» — пишут про него. Возможно, лучшего и желать было нельзя, готовься благородный Райачи для службы в разведке. Только вот входит ли это в замыслы советника Арнери? Едва ли. Такой отзыв порадовал бы, скорее, господина Гагадуни, полсотника Охранного отделения. К сожалению, благородный Гайдатта себя как раз проявил. И не чем-нибудь, а ябедничеством и подстрекательством. Нельзя, разумеется, сказать, что Охранное отделение не жалует эти качества. Но, как правило, все-таки в согражданах, а не в собственных детях. Но, может быть, господину Гагадуни согреет сердце то, что его сын «не проходит мимо недостойных поступков»?

Весьма нелестный отзыв, несмотря на достойную успеваемость, получил и благородный Мамулли. «Прилежен, однако сказывается природная скудость способностей.» Явный выпад против Мамулли-старшего, некогда отчисленного из нашей школы. Что ж, пусть будет: «На занятиях благородный Эйчен полностью выкладывается, что находит свое отражение в успешной учебе».

О, нет. Польстить родителям учащихся — вовсе не единственная цель нашей правки. Памятна до сих пор история, произошедшая в одной из Коронных школ области Меа-Меи. Где один из учеников, из года в год удостаивавшийся убийственных справок, через десять лет после окончания школы, вернулся в нее — и кем? Школьным Главою! А ведь многие его учителя еще служили там же, не говоря уж о писарях. Так что кто его знает — как оно в будущем сложится.

А некоторым, как ни пиши, всё будут недовольны. И возопит бабушка благородного Гарчибонго: «Ну как же так, Санчи? Почему ты не первый, да?». А стражничий сотник Доррачи скажет: «Экие сволочи!». Потому что ребенок должен верить: кругом враги. Иначе как, спрашивается, вырастет из него настоящий мужчина?

Таможенник Нумбабам может быть доволен уже тем, что сын превзошел его в знании мэйанского языка. Ибо письмо наше он одолеет разве что со словарем. Или с помощью самого благородного Пифанитарии. И незачем писать гадости — незачем лишний раз испытывать детскую честность.

Долго-долго будут храниться наши отзывы в заветных сундуках у родителей. Пройдут годы и некий важный служилый господин, разбирая хлам, обнаружит их и прочтет. И, может быть, улыбаясь в усы, подумает: «Как же они нас любили, эти школьные недотепы!».

 

 

Начало раздела

На Главную

 

 



[1] Гамарри — обычное имя для жреца Плясуньи Небесной, покровительствующей птицам.

[2] Буква мэйанской азбуки, этот знак посвящен Воителю Пламенному.

[3] Буква мэйанской азбуки.

Используются технологии uCoz