Божий суд

 

 

Йарр

Благородный Амингер Байнобар

 

Посмотришь на Ячи теперь — спокойный парень, без вывертов. Даже веселым он может быть. Особенно когда с Ординатором своим говорит. Или это оттого что дух далеко? Молиться не за кого. Это, между прочим, лучше всего доказывает: не жрец Вы, благородный Арнери. Были бы жрецом — так легко бы не угомонились.

В первый день по приезде мы пили чай. Семейство Арнери с чадами и домочадцами. Сами господа-домовладельцы, семья Курруни, их домоправители, и три семьи жильцов. Вестовой сотник в отставке с детьми, две бабки в старческом беспамятстве. Их все Тётушками называют. Я и мастер Каярра. Общий пир во славу Старца-Кормильца.

Забавно все-таки, как некоторые себя любят-то. Вообще-то это мы с Ячи приехали. Но за столом в основном доктор трепался. Как он в Кэраэнге разряд получал. И какие там лечебницы. И что он за эти месяцы совсем позмеился: приехал — и давай всем письма слать. Я, мол, золотые мои, вернулся.

В тот вечер Ячи ему только и успел сказать, что поговорить им надо. Если и когда у мастера Каярры время сыщется. А на следующий день стал ждать — с самого утра. Ничего не говорил — просто слонялся по дому и двору. Ну, думаю, если доктор сегодня не соберется, завтра я его сам потороплю.

Собрался-таки. Вернулся после обеда откуда-то, протопал к дверям. Крикнул Ячи:

— Я дома, Райю.

Ячи еще с четверть часа промаялся для приличия — и поплелся. До самой ординаторской комнаты мы вместе дошли. И тут мне заявили, что лучше бы им наедине. Если можно.

Можно. И даже под дверью подслушивать — ниже моего достоинства. Я и так знаю, что Ячи скажет. Я не знаю, что ему Каярра посоветует. Все что угодно, как мне кажется. Но если это дурацкий будет совет, то следовать ему я не позволю. А пока можно и во дворе подождать.

Златоцветки распустились. Лиловые, белые и красные. Желтых как раз нет в этом саду. И кто это додумался называть их златоцветками? Курруни таскает под цветы и кусты ведра с навозом. Какая, однако, жалость, что златоцветки не пахнут!

В кабак не суйся, чумазое рыло,

В рабочей робе не лезь на трамвай…

Кому это так весело? Девица какая-то посторонняя чешет по двору. Эту песенку нынче в Ларбаре кто только не поет. Вот и гостья мастера Каярры ее же насвистывает. Потому как девица не куда-нибудь — а тоже в его дверь ломится.

Напрасно Вы это, барышня. Нам там не рады. Вот видите — выгнали. Что я говорил? Будь Вы хотя бы недужной — можно еще было надеяться. Или того лучше — заразной. А так — совершенно здоровая незнакомая барышня.

Так, отчего же незнакомая? Видел я ее. Она, кстати, гораздо краше без вязаных шапочек. Уже не свистит. Идет обратно к калитке.

— Добрый день. Всякий раз за чаем я вспоминаю Вас, барышня.

— Что?

Взгляд удивленный и какой-то готовый к бою. Полно Вам, госпожа моя, это же не я Вас обидел. Ну, а Вы меня вспоминаете? Хотя бы сейчас.

— Да. Вы тот самый мальчик, у колонки.

— Позвольте Вас поправить. Я — благородный Амингер Байнобар.

— А-а… — тут она еще больше удивилась. — Понятно. Вы, значит, существуете? Благородный Амингер.

Так говорит, будто слышала уже что-то про Амингера. Странно, что не про Байнобара. Университетская же, судя по всему, барышня. Или это мастер Каярра и про меня рассказывал? Скажите пожалуйста, какая честь!

— Ты посоветовал мне не слушать докторов.

— Верно. А ты до сих пор слушаешь.

Тоже правильно — давай оставим это чопорное «Вы».

— Ничего не поделаешь. Некоторые из них — мои наставники.

Так-то оно так. Но ведь видно же, что сейчас она не к наставнику приходила. Скорее уж — к другу. А также видно, что уходить ей совсем не хочется. Потому-то и тянет время.

— Счастливы учителя мои, что теперь я живу не по их указке.

— Ты что же, школу бросил?

— Это не я. Это Байчи Ларбарский так говорил.

Барышня провожает глазами Курруни с пустым ведром. Замечает рассеянно:

— Байчи Ларбарский, да. Супостат мастера Таррилани.

Ну да, конечно! Ограниченные они, эти лекари. Таррилани Ларбаричи — светило отечественного врачевания. Для них даже Нарек Да-Диневан — всего лишь современник Таррилани. Жаль, что не тот, кого он пользовал. Хотя — кто его знает.

— С чего же ты взяла, что они враждовали?

Она объясняет, словно ребенку. Терпеливо втолковывает такие очевидные вещи:

— Мастер Таррилани в своем труде о падучей опровергает мнение, будто эта болезнь является следствием расстройства стихий. И упоминает Байчи Ларбарского. Тот ведь был устроителем?

Помолчала и добавила:

— Падучая — это такая болезнь.

Любопытно: это их учебники заставляют зубрить или она просто такая старательная? Слышно же, что по книжке говорит — слово в слово.

— Я знаю, — отвечаю я. — А устроение стихий — это такая наука. А шарлатанство — такое мошенничество с якобы чудесами. А изуверство — извращение веры. Семибожной в данном случае. Байчи Ларбарский был и устроителем, и шарлатаном, и изувером. Но Таррилани спорит с ним по поводу устроения, ты сама говоришь. То есть спорит, как с ученым. Не какому-нибудь другому устроителю возражает, не Винги Пау, например, а именно Байчи. Спрашивается: если они враги — зачем бы лекарь так ему льстил? Я думаю, они были друзьями.

— Интересное рассуждение, — девица наклоняет голову вбок. — Да-а…

Тут в голову мне пришла мысль еще более интересная. И я спросил:

— А ты, значит, лекарка?

— Пока школярка. На Премудрую уже на разряд сдаю.

— А к вам в лечебницу не привозили на днях дядьку одного, что сам в себя выстрелил? Господин Чачуни.

Барышня понимающе кивает:

— Это к мастеру Нираирри. У нас уж все говорят — гадкие дети, довели учителя до самоубийства.

— До самоубийства?

— Неудавшегося. Жив он, жив. Мастер Нираирри даже руку обещает сохранить. А раз Чамианг обещает — так и будет скорее всего.

Похоже, этот Нираирри Чамианг у них в большом почете.

— Тоже твой наставник?

— Нет, хирург.

— А ты кто?

— Я? Зараза.

— А прозвание есть?

Мы оба смеемся.

— Вайлири. Агалли Вайлири.

Мимо снова проходит Курруни с вонючими ведрами. С видом важным и добродетельным.

— Ладно, — передергивает плечами Агалли, — пойду я. Слишком много о себе понимает…

А ведь это она не про Курруни. Это про Каярру. И глаза такими же злющими сделались, как тогда зимой.

— А давай им отомстим? — предлагаю я вдогонку.

— Кому? — оборачивается она.

Будто сама не знает, кому. Подхожу:

— Давай их бросим!

— На произвол судьбы? — спрашивает Агалли с усмешкой.

Ага, значит, сообразила.

— Пойдем кофей пить.

Она оглядывается на дом Арнери. Что-то прикидывает про себя. А я киваю на ворота:

— Не туда. В кофейню. У Каменного — знаешь?

— Только я угощу, — тут же отзывается она.

— Ну уж нет, я же приглашаю! А ты угостишь меня завтра. Зайдешь — но не туда, а ко мне. И вместе пойдем?

Славно же я придумал? А мастер Каярра будет на нас в окошко любоваться. Или как-нибудь еще — уж это я обеспечу.

Агалли заглядывает мне в глаза. И зло, и весело, и с большим подозрением:

— Амингер, а, Амингер! А ты — кто?

Я тоже оглядываю дворик. Ярко-синее небо, окно Ординатора по-прежнему задернуто темными занавесками, и из дверей его никто не выходит. Курруни в дальнем углу садика что-то собирает с земли. Лиловая златоцветка рядом с нами едва заметно покачивается. Хорошо, что до нее Курруни пока не добрался. Срываю ее ближе к корешку, сдуваю мусор, протягиваю Агалли:

— А я — поэт!

 

На следующий день она пришла в белых холщевых шароварах и желтой рубашечке. Очень красиво. Мастер Каярра высунулся из своих дверей:

— Заходи. Сейчас чай будет.

Я ждал ее на крыльце, и Агалли улыбнулась — настоящей змеюкой:

— Спасибо, мастер. Только я не к тебе. Пойдем, Амингер?

Хорошую же он рожу скривил — удивленную до невозможности. И уже из калитки я не удержался и помахал Ординатору шляпой.

«У Каменного» мне нравится. Плетеные стулья, глиняные кофейники, вместе с заказом приносят дармовой горшочек с медом. Видно, как трамвай сначала замедляет ход, а потом собирается с силами — чтобы взобраться на мост.

— Ты знаешь, Амингер. Только ты не обижайся. Теперь-то я уже так не думаю.

— Как?

— Я вчера было решила, что ты не целиком человек.

— А кто?

— Полукровка. Вернее, где-нибудь на восьмую часть — древлень. И тебе на самом деле уже лет двадцать. Просто выглядишь, как мальчик.

— Двадцать? Что ты! На самом деле мне больше! И я гораздо старше тебя.

— Не исключено.

Агалли поливает мороженое медом из горшочка. Получается чья-то морда с длинными ушами. Но она слишком быстро расплывается. Мороженое с медом — на мой вкус слишком сладко.

Вчера Ячи поговорил с мастером Каяррой. И тот предложил штуку, до которой сами мы не додумались. Господин Ординатор вызвался поворошить городские больничные архивы. Отчего тринадцать лет назад на самом деле умер благородный Радатта Атубаго. Ведь он, выходит, где-то в одной из ларбарских больниц лечился. Каярра обещал просмотреть больничные тетради тех лет.

А я хочу еще одну вещь проверить. Для этого и пригодится Агалли. Точнее, не так. Я с ней не для того, конечно, знакомился. Но размышляя о ней, решил, что она бы могла мне помочь.

— Послушай, Агалли. Можно тебя попросить?

— Это смотря о чем.

— О дружеском одолжении.

Агалли кивает, облизывая ложку.

— Наверняка же у вас в Университете есть кто-нибудь, кто в нашей школе учился.

— Это короля Таннара? Наверняка!

— А кто-нибудь, кто ее еще и в девяносто первом году закончил, есть?

— Не знаю, — она морщится, высчитывая про себя. — Это кому сейчас двадцать два? Я младшие курсы хуже знаю. Как-то не было повода присматриваться. А что?

— Тут можно и не присматриваться — просто спросить. Кто окончил таннарову школу в девяносто первом году. У кого надзирателем был господин Лиабанни. Запомнишь?

Агалли достает карандаш и учебник мерзкого болотного цвета. Вот, оказывается, что современные барышни носят в своих сумочках — «Гильдейский строй». Записывает карандашом на развороте: 1091г. — гос. Таннар — госп. Лиабанни.

Самый первый отряд, что достался благородному Маэру. Те, кто знали погибшего надзирателя. Хотелось бы мне понять, что и как там тогда стряслось.

 

Каменное ограждение Кисейной набережной нагрелось от солнца. Горбатый мостик через канал, запах тины. Все так же, как и год назад. Ну вот разве что теперь по воде плывет арбуз. Темно-зеленый с желтоватым бочком. Был бы с нами Лани — непременно бы устроил состязания в меткости. Кто камушком попадет. Я, скорее всего, не попаду. Даже пробовать не стану. Да и Ячи, кажется, не до того.

— Агалли — хорошая девчонка, — продолжаю я, облокотившись на бортик. — Зря Каярра выдрючивается.

После разговора с Ординатором Ячи выглядел довольным. Где-то пару часов. А потом расстроился еще больше. Он не говорит, почему. Разучился общаться со старшим другом, пока тот был в отъезде? Сам Каярра изменился? Мне так не кажется, но кто его знает — вдруг? Не смог рассказать, что происходит? А точнее, не смог сказать, чего хотел от мастера? Можно попросить друга: помоги мне в комнате убраться. Но ведь не скажешь: наведи, пожалуйста, порядок в моей голове.

Во всяком случае, господин Ординатор побежал не в храм, и не в Охранное, а по больницам. Значит, во-первых, поверил. А во-вторых, тоже готов помогать.

— Была бы плохая, наверно, было бы проще. А так — непонятно, чем ей ответить-то. На хорошее отношение.

Чем-чем? Да тем же! Когда плохого человека не любят — никто не удивится и не осудит. А вы вот попробуйте хорошего не любить… А чего же в нем хорошего, если он своей любовью вынуждает окружающих насильно его любить? Непорядочно это, и в чем-то даже подло. А раз она такая — значит, плохая, значит, можно ее любить! По ячиному рассуждению.

Пробую это объяснить.

— Разные мерки у людей по части дружбы, — отвечает Ячи. — Пока о работе говорят, вообще о лекарских делах, всё отлично. Но когда по хозяйству человек вмешивается и за другого решает, что есть-пить, когда посуду мыть и всё такое… Ординатор считает, что это не по-дружески. А барышня — что вполне. Она же, ясное дело, не со зла, не то чтоб женить его на себе пыталась или что-то вроде.

Конечно, он потому и не терпит, чтобы за него кто-нибудь что-то решал, — потому что не любит. Того, кто пытается решать.

— Ну да. А ей следует быть довольной, что мастер видит в ней лекаря, а не какую-нибудь дуру-домохозяйку. То есть, значит, любит и уважает. Ты знаешь, Ячи, я на днях что-то подобное уже высказывал. Но сейчас мне кажется, что в моих рассуждениях есть какой-то изъян.

Арбуз скрылся из виду. Теперь, должно быть, плавает где-нибудь вдоль Морской набережной. К ночи, глядишь, и до моря доберется. А мимо нас проплывает бутылка.

— Про молитвы Ординатор говорит: чем йод без толку тратить, уж лучше молиться. И чем молиться за этого благородного Радатту, лучше бы за кого другого. Кто ближе и важнее.

— Вообще-то я с ним согласен, — говорю я, провожая взглядом бутылку. Будь с нами Лани, он предложил бы ее достать и проверить… — Слушай, а вдруг там письмо?

— Где?

— Бутылку зеленую видишь? Вон, плывет.

— Кстати, да. Она потому и не тонет, что бумагой заткнута. Про то, где клад зарыт? Только как бы её выловить…

Лани бы за ней уже плыл, но я в канал не полезу. Вода там — даже на вид противная.

— Доскою давай подцепим!

Ларбар тем и хорош, что где-нибудь рядом непременно идет строительство. Отодрали одну из мостков. Пробежали вперед, где лесенка подходит к самой воде. Тут уже не просто пахнет — воняет. Бутылка на ощупь жирная. Любопытно, тот рыболов, что выше с удочкой сидит, если рыбы наловит, сможет ее без масла жарить? Жарить, пожалуй, можно. Кто это есть станет, спрашивается.

Ячи достает бумажку из горлышка, читает.

— Тут близко, — говорит. — Свечная улица, одиннадцать.

— А что там?

— Пойдём посмотрим? Я не знаю. Сказано только, что четыреста пятьдесят и до пятнадцатого Старца. Сего года. А какого «сего», не написали.

— Пошли проверим. Вдруг там Народный банк? И нам по этой бумаге прибыль набежала лет за десять?

Нет, не банк, к сожалению. Дом в два этажа, первый уходит вниз. Над дверью вывеска омерзительно розового цвета с зелеными буквами: «Залог. Прокат». Колокольчика над дверью нет. Но дверные петли скрипят громко — и так будет слышно.

Дядька с намасленными усами стягивает с лица очки:

— Нет! От несовершеннолетних залогов не принимаем. И в прокат не даем. А то тащат из дома кто деньги, кто — вещи.

— Мне восемьдесят четыре, — поясняю я со вздохом. — Я древлень из Гандаблуи.

— Вы? — переспрашивает дядька и цепляет очки обратно. — А бумага-то есть?

— Что я — древлень из Гандаблуи? Вы что — издеваетесь? Лучше скажите: у вас махинки пишущие есть?

Дядька все-таки решил, что его надувают. Насупился:

— Без бумаг — нету!

— Да мне всего-то одну страничку напечатать. Даже полстранички. Я ее и забирать-то не стану.

Ячи смотрит на меня удивленно. А что? Я и сам не знал, что она мне понадобится.

— Махинку не стану, — уточняю я. — А страничку заберу.

— Сто ланг, — надувает усы приказчик.

— За такие деньги, — одергивает меня Ячи, — я Вам, мастер Ли, от руки все перепишу. Печатными буквами.

— А ведь, пожалуй, ты прав, голубчик, — обращаюсь я к нему с высоты своих лет.

— Восемьдесят, — сдается дядька.

В итоге поладили на шестидесяти. Не так много. Один раз кофею попить — «У Каменного», вдвоем.

Махинка уже не новая. Колесико от валика для бумаги слегка проворачивается. Тоненько позвякивает каретка. А на листе появляется:

Пусть наши встречи не имеют даты,

Вчера ль, сегодня ль ты была со мной?

Я много лет назад, давно, когда-то,

Однажды утром создал Столп Земной.

В нем зимы холодны и жарки лета,

Он чем-то мрачен — знаешь, отчего?

Мне не хватило твоего совета,

Когда я взялся создавать его.

Если уж назвался поэтом — следует дарить барышне стихи. Отпечатанными — раз уж барышня ученая, на переднем крае науки.

 

Парню и правда на вид лет двадцать. Не меньше двадцати одного на самом деле, я-то знаю. Серая рубашка с закатанными рукавами и без ворота. А зря — был бы ворот, закрывал бы родимое пятно на шее. А так — будто чумной бубон.

Еще не дойдя до меня, Галли что-то говорит ему. Тот быстро кивает.

— Благородный Амингер? — спрашивает он встревоженно. — Я — Леттери. Что-то с господином Лиабанни?

Первые капли дождя падают на мостовую. Это даже хорошо — после такой-то жары. Но народ перед Университетом почему-то ускоряет шаг, лезет в сумки за плащами.

— Да нет. С чего Вы взяли?

— Агалли сказала, что кто-то, то есть, Вы, разыскиваете тех, кто у благородного Маэру учился. И я подумал… Но Вы говорите, это не так?

— Господин Лиабанни жив-здоров. Был, во всяком случае, когда мы в отпуска разъезжались. Мне нужен кто-нибудь из его первого выпуска.

А что? Скажи кто-нибудь нечто подобное Лани — он бы тоже примчался, глаза вытаращив.

— Тогда я — да, — как-то глупо отвечает мне парень. Знать бы еще: Леттери — это имя или прозвание?

— Пойдемте под крышу, — предлагает Агалли и кивает на университетский подъезд.

Мы садимся прямо на лестнице. Дождь сюда не достает. Рядом с нами две девицы уминают хлеб с сыром. Есть в этом нечто особенное. Ступеньки не грязные и не холодные, но сидят на них только школяры. И я. Но мне-то со временем — тоже сюда. Хотя нет, не совсем. Не в это здание, Словесность — южнее.

— Господин Лиабанни к вам в конце месяца Владыки пришел, — начинаю я. — А до этого, говорят, другой был надзиратель?

— Да-а, — соглашается Леттери. — Господин Чади Челли. Он утонул как раз. То есть, как раз тогда утонул.

— Вот. А Вы не помните, как это было?

Парень искоса взглядывает на меня:

— А Вам зачем это? Я не потому спрашиваю, что рассказывать не хочу. Просто чтобы знать, что выбрать.

Агалли тоже прислушивается. И с большим интересом, кстати. Да, могу представить, о чем она думает: один учитель чуть не застрелился, другой надзиратель — вообще утонул. Хороша школа!

— Я бы, — говорю, — с Вашего позволения сам выбрал. Если бы Вы мне всё подряд рассказали. А то я не знаю, что сказать. Все говорят, что у нас спальня проклятая. И раз в шесть лет в ней всякие несчастья случаются. У нас вот господин военщик застрелился недавно.

— Это который? — хмурится Леттери.

— Полсотник Чачуни. Помните такого?

Он еще больше мрачнеет:

— Да. А что он вообще делал у вас в спальне?

— Ну-у, — необязательно же всю правду выкладывать? — Нам сказали, что мы плохо знаем «подъем по тревоге». Господину военщику велели заняться.

— А как при этом можно застрелиться?

— Он с ружьем ходил. Ударил прикладом об пол, а оно и выстрелило. Только я не знаю, зачем он ударил. А Вы, кстати, правовед?

Очень умный вопрос. Особенно, если вспомнить, что мы на ступеньках Права расположились. И сам Леттери отсюда вышел четверть часа назад.

— Я — правовед, — отвечает Леттери, подумав. — Только я правовых советов давать пока не могу.

— А я к Вам пока и не за советом. А за воспоминаниями.

Агалли тихонько фыркает в кулачок. Но тут же делается серьезной:

— Что-то мне не нравится, что ты рассказываешь, Амингер.

— Мне тоже, — добавляет Леттери. — Но сейчас попробую вспомнить… Сейчас… Тогда зима была холодная. У нас еще все болели, кашляли. Поэтому, что ли, мало кто по домам разъехался? Или нет, я не вспомню уже. Но да, точно. Еще говорили, что простуда заразная. И господин Челли тоже говорил. Не хватало, мол, мне тоже свалиться. Он нам еще чеснок раздавал каждый вечер. И сам ел. И выпивал — немного на ночь, чтобы не заболеть. Но это же не помогает, да? — поворачивается он к Агалли.

— Чеснок способствует, — отвечает она. — Доказано. Ну и запах у вас там был, небось!

— Да я не помню, — признается правовед. — Должно быть, сам тоже ел. Ведь самое главное, что нам-то не сразу сказали. Господин Челли как-то под вечер оделся и ушел. Сказал, досточтимого приведет из крестьянской школы. Нам доктора давали какие-то порошки, но они не помогали. Кашель по ночам, никто не спит… Ну вот. Ушел и больше мы его не видели. Потом узнали, что он с мостика упал. Вот и всё.

— А потом?

— Потом у нас ребята старшие заменяли. Мы им еще попались. Когда в шесть шестерок играли. Знаете, игра такая? Они у нас деньги и забрали, чтоб неповадно было. Они, по-моему, тоже часто прикладывались, чтоб не заболеть. Такое расхожее поверье.

— А потом?

— А потом уже благородный Маэру приехал. Сказал: хватит взаперти сидеть, идем дрова колоть!

— А кашель?

— А кашель тогда и прошел, кажется. Сам собой.

Агалли снова фыркает. На этот раз возмущенно:

— Просто все переболели. Развилась устойчивость. Стойкая.

Я уточняю:

— Так значит, господин Челли пьяным был, когда утонул?

— Ну, так, — пытается вспомнить Леттери. — Как обычно. Когда уходил.

— Ага, — привязываюсь я снова. — Мог и по дороге добавить. А чего он за жрецом пошел? Отряд был сильно верующим? Или он сам? Или кто-то помирал совсем? А лекари говорили, что притворяется.

Галли громко втягивает в себя воздух. Да, не надо бы при ней про лекарей — дурно.

— Да. Доктора как раз говорили, что ничего страшного. Жара нет. Воспаления тоже. Там кого-то в лечебницу забрали, но потом отпустили. Но я не помню точно. И почему жреца — тоже не пойму. Да мы ж и господина Челли-то толком узнать не успели. Чуть больше месяца он у нас был.

Леттери помолчал и добавил:

— Не лучшим образом это о нас говорит, я понимаю. Но мы даже не сильно жалели тогда. Ну, сами понимаете: мальчишки, почти все — первый год в школе. Страшно было, это да. И сны какие-то страшные. И ребят старших боялись. А уж господина Лиабанни! Вы ему привет передавайте, пожалуйста, от меня. Он помнит…

Леттери ушел.

— Погуляем? — спрашиваю я у Галли.

— Так дождь ведь, — выглядывает она из-под крыши.

— Так тепло же. Могу предложить свою шляпу.

— А давай, — соглашается она.

Кажется, мы единственные, кто сейчас не бежит, а неторопливо бредет по улице. Выходим на Обезьянью.

— Что у вас за школа такая? — говорит вдруг Агалли. — У меня и батюшка с мамой, и оба брата в школе работают. В Майанчи. Уж на что там безумный дом, но и то!

Это она еще про Атубаго не знает.

— Хорошая, — отвечаю, — школа. Старинная. С преданиями и привидениями.

 

На этот раз Каярра позвал нас обоих — меня и Ячи. Ромашковый чай. Вместо пряников — сухари с соленой рыбой. Радует хотя бы, что на востоке господин Ординатор не успел пристраститься к кэрибонго[1]. Или просто в Ларбаре истинных кэрибонго не продают?

Книг в комнате прибавилось. Исписанных и отпечатанных листов — тоже. Кружки тут моются перед употреблением, а не после. Пыль вытирается строго избирательно. Главным образом со стола, но ни в коем случае не с подоконников. И то — со стола, скорее всего, рукавом во время работы.

И напрасно Агалли пытается улучшать здешний быт. Его нельзя улучшить. Он именно такой, каким и должен быть. Для тутошнего хозяина — самый что ни на есть наилучший. Удобный.

— Четыре гражданские лечебницы в Ларбаре, одна войсковая, одна военно-моряцкая. Не значится у них Радатта Атубаго. Что остаётся? Или у него родня была стражники, охранщики, и лечили его у себя. В их больнице у меня знакомых пока нет, а с улицы туда не подберёшься. Туда он мог ещё попасть, если кроме недуга у него чудеса какие-то были. Или он лечился дома, частного врача приглашая. При таком раскладе грамоты хранятся в гильдии, надо подымать хранилище. Можно, но небыстро. Да и странно было бы, если он так серьезно болел, а его дома держали. Ну и наконец — может быть, ваше начальство врёт, не в обиду будь сказано.

— Да это вроде Леми говорил, — вспоминаю я. — Какое он начальство? Так, дурачок.

— Лучший рупор для распространения вранья?

На какой-то миг мне представилась совсем дурная картина. Для господина Гарругачи не остались незамеченными наши поиски. Полагая, что дети наверняка привязаны к прежнему надзирателю, он и выдает тому задание: сделать вид, будто ненароком проговорился. О том-то и сем-то. Да нет, бред!

— Ну если только рупор. Сам он не врал, по-моему.

Только не надо на меня так смотреть, мастер, — у меня тоже нету черных даров. Как и у Ячи. Это всё жизненный опыт.

Каярра спрашивает:

— А ты, Амингер, этого Радатту видел, слышал, как-то сам дело с ним имел?

— Видел. За два раза точно могу поручиться.

— Верно я понимаю, что тебе он не понравился?

— Верно. И неверно тоже. Смотря о чем Вы спрашиваете. Когда видел — скорее нравился. Теперь же — не нравится.

— Я вот о чём. Как на твой глаз: он старается нравиться?

Что значит «старается»? Да он Ячи вполне, кажется, нравится. Но то Ячи. А мне?

— Я думаю, что старается. В одном из тех случаев, когда я его видел, он оказал нам помощь. Толковую, надо признать. А это неплохой способ понравиться. Да и в другой раз. Когда подсказал Ячи, как в школу лучше залезть.

— Помогает, — Каярра отодвигает кружку от себя и будто размечает что-то рукой на столе, — и может быть, не только вам. Я не к тому, чтоб ещё и это расследовать, но… Не собирался случайно господин военщик кого-то из ребят без присяги оставить? Причём всерьёз, так что словами его уже не унять было, только разве что вывести из строя… Или что-то вроде этого, в общем: не может так быть, что Радатта не мстит, а выручает кого-то?

Теперь-то я представляю, как действует молитва об умудрении. Это как дубиной по голове! Может, и еще как может!

— И я даже предполагаю, кого. Что у нас есть? Глава школы, Охранщик и военщик. Лекаря пока не считаем. Не ребят он выручает, а кого-то постарше. Учителя, например. Кого-нибудь, кто с ним в одно время тогда учился. Пусть не в одном отряде. Мавирри или Анаричи. Или вроде того.

Ведь говорил же тогда Гагадуни, что математика уволить хотят? Говорил. А кто у нас увольняет? Нарагго или Гарругачи — кто же еще. А военщик наш… Мало ли. Может, он и с начальством, и с Чачуни не ладил. Анаричи, конечно, попробуй в открытую тронь — все-таки герой Объединения. Но подкапываться под него тоже могли.

— То есть получается дух-защитник, — соображает Ячи. — То есть злобы у него хватает, но цель не в том, чтоб отомстить. И кстати, тогда понятно, почему он на вопросы почти не отвечает. Может, мы его слышим, когда он себя накручивает: меня, мол, бросили, меня погубили… Он так сил набирается, а не на жалость давит. И тогда правда не обязательно прислушиваться, если это он сам с собой.

Ячи говорит, а Каярра кивает следом за ним. И рукой все также по столу пристукивает. С видом: продолжай, Райю, правильно.

— Так зачем люди себя жалеют-то? Или хают. Я, мол, ни на что не гожусь… Порой как раз за этим: заводятся так.

Так. А когда господин Ординатор говорит, что девица Агалли слишком хороша для него, это он себя на какой подвиг подбить пытается? Неужто на женитьбу?

Отпуск кончается. Через четыре дня нам уезжать. Чем ближе к отъезду, тем мрачнее делается Ячи. Может быть, новый взгляд на наши невзгоды придаст ему трезвомыслия? Ведь если дух на самом деле — защитник, то, может, и не стоит молиться о его упокоении? А то хрен его знает, как оно тогда обернется.

 

 

Лэй

Благородный Ландарри Дайтан

 

— … с мастером Инайялли самокат собрали, — рассказывает Тарри. — И все катались потом. Даже взрослые совсем. По набережной.

— И ты его не привез? — возмущаюсь я. — Ну и что, что набережной нету. Мы б нашли, где поездить.

— А я думал: нельзя.

— Э-эх! В другой раз привози. Вот я ж ваш самострел привез. Я из него вора застрелил. Прям в голову!

Ячи замирает, как стоял. Под липой. На ней уж и листьев мало, и все желтые, что остались. Но всё равно — это наше место.

— Он же шариками, — проговаривает Тарри удивленно. — Нарочно, чтобы не убивать.

— Так я ж и не убил! Но отметил. У нас повадилась одна сволочь картошку воровать. Они ее сажали? Они ее растили? Нет! А выкапывать — нате, пожалуйста. И ладно бы один куст, чтоб поесть. Фига — грядками целыми!

Со школьных огородов тоже почти все поубирали уже. Тыквы одни остались — лежат себе рыжие и пузатые, будто чьи-то бошки отрубанные. Это я книжку такую в отпуску читал. Про мятежных бояр. Они против Диневанского князя бунтовали, а он их побил. Головы порубил и велел на поля бросить — чтоб боялись. А на него за то Старец разгневался.

Ничего. На наше ворье Старец тоже разгневался, небось. Я в одного как шариком засветил — он и отмыться не смог. Так и ходил желтым. Пока батя не засек.

— Ну, мы с Дарри решили: погодь же! Вечером говорим матери, что на рыбалку идем. А сами — в поле. А я еще самострел взял. Сидим, ждем. Глядь: идут! С лопатой, ведром — все как надо. Только нам из засады не видать, кто. Вот я и стрельнул. А один как завопит, ведро бросил — и бежать. Они, конечно, сбегли. А наутро батя глянул — а у одного из рядовых морда и шея желтые. Хорошая краска — не сотрешь. Мы-то думали, это кирпичники прут, а вышло — свои. Вот же подлость!

Ячи осторожно выдыхает. Он-то уж, видать, решил, что я взаправду кого убил. Но с краскою — даже лучше.

— А у вас что? — спрашиваю.

В школе-то все неплохо. В этот отпуск из наших все поразъехались, тут никто не остался. Даже Ликко у своих был. Вроде не засудили его отца-то, служит. А к благородному Маэру родня озерная приезжала. Гостинцев навезли: рыбы, вареньев. Он довольным ходит, обещает: попотчую!

И господин Гарругачи цел. То ли мое письмо помогло, то ли призрак его побаивается. Все ж таки Охранщик, не кто-нибудь.

— Ну что, — начинает Аминга, — господин Чачуни жив. Его в Ларбарскую университетскую лечебницу привезли. Тамошняя знаменитость, профессор, им занимается. Никакого Радатты Атубаго в ларбарских больницах тринадцать лет назад не лежало. А еще я влюбился.

Ладно, мы с Тарри удивились, но Ячи как вытаращился. Он что же — тоже не знал?

Влюбился — это вообще-то плохо. Будет теперь еще, как Дарри, из школы сбегать. Аминга и без того сбегать-то горазд был. Да и на самом деле от этих любовей — сплошь неприятности. Я вот нипочем не влюблюсь.

— Ага, — говорю, — а в кого?

— В одну школярку, — отвечает Аминга гордо.

— Школярку? Так она ж старая!

Нашел тоже! Ладно бы хоть девчонка стоящая была. А то заучка! Или Аминге и лучше — умную? И вообще — у меня Мирра скоро подрастет. Она из наших-то никого пока не видела. Но вдруг, как увидит, ей Аминга больше всех понравится. А он уже влюбиться успел.

А Мирра уже бедовая. Дарри со мною раз ругаться начал, а она как сзади подбежит, как кружкой жестяной ему по заднице вломит! Маленькая — а понимает, кто прав.

Тут Аминга голосом глубокого старца проскрипел:

— Каждому столько годов, на сколько он себя ощущает.

Все заржали. Может, и не так все страшно, раз Аминга шутит. Но я предупрежу:

— Ты только, как дурак, себя не веди. А то влюбленные все так.

— Я — не все! — успокоил меня Аминга.

 

Вечером Пифа сказал:

— Соперитесь фсе ф спальне.

Он как из отпуска вернется, всегда хуже говорит сперва. Но можно подумать, у нас кто ночной дозор нести должен — где нам еще перед сном-то быть? Собрались.

Давно нас так много не было. Никто не болеет, не сбег, и в Марди никого нет. Все восемнадцать. И господин Лиабанни. Пифа достал пакет из сундука и объявил:

— Табибарамы готовы!

Все как сидели — так и повскакивали. Обступили его, глядим. Коричневатая такая картинка. И мы на ней все — очень похожи. У Варри даже кинжал виден. И тоже похож.

Но ежели приглядеться — то видно, что врет картинка. Этого, конечно, кто не знает, не скажет. Но вот благородный Маэру — он на ней старше и сердитый. А в жизни — совсем не такой. И Гагадуни оба — такие зайцы послушные, что сроду не догадаешься, какие гады.

— Это не я! — доказывает Санчи Бенгу.

— Как же не ты, когда ты со мною рядом стоял, как и здесь.

— Не я. У меня лицо не такое.

— Не какое? — спрашивает Ликко, не отрываясь от своей картинки.

— Глупое. А оно — умное. Мне все говорят.

— Врут, наверно, — влезает Булле.

У него, кстати, с Талле, взаправду рожи умными вышли.

— Это ты просто улыбаешься, — объясняет Ликко задумчиво.

Санчи начинает что-то трещать по-арандийски, поворачиваясь то к Бенгу, то к бояричу.

— Господин четвертьсотник, — теперь уже Нари господина Лиабанни за руку дергает. — А скажите, что я лучше получился?

— Чем кто? — улыбается благородный Маэру.

— Чем в жизни, — ворчит Аминга.

Но сам-то он хоть и ворчит, а тоже к своей карточке приглядывается.

— Ну нет, — продолжает улыбаться господин Лиабанни. — В жизни ты лучше.

— Бе-е, — Булле показывает Нари язык.

А господин Лиабанни поясняет:

— В жизни ты румяный. А здесь — все серые и плоские.

— Это услофность! — потрясает карточкой Пифа. — Искхусстфо.

Один Датта ни с кем не спорит. Сел в сторонке, пишет что-то на обороте карточки.

— Ты чего? — спрашиваю я его.

— Подписываю, — говорит он, не поднимая головы. — Чтоб не забыть потом.

— А ты — чего? — нас забудешь, что ль?

— Пройдет много лет, — отвечает он медленно, — и забуду. Все снимки надо подписывать. Кто где и когда.

— Ну и дырявая ж у тебя голова! — хмыкаю я.

Я вот уж точно никого не забуду. Сколько бы лет ни прошло.

 

Эх, самое худшее время в учебном году — это осень. Не считая, конечно, испытаний. Осенью все считать принимаются: год, мол, кончается, а вы отстаете. И после этого как насядут! Первым начал Каргу — прям после первого же занятия он сказал:

— Господин Лиабанни, попрошу уделить час от дневного наряда мне для разговора со следующими учащимися. Благородные Айтам, Илонго, Алангон, Нарвари, Дайтан и Гарчибонго.

Э-э, а чего сразу я-то?

Но господин Лиабанни разрешил. Пришлось идти. Не пойму лишь: кабы он мне да Дакко велел приходить — тогда б ясно было, что из-за «Дур». А Ликко, Нари и Санчи вроде по праву не отстают. И Чарри — ему зачем? Затем, что с Дакко друзья? Чтоб подтягивал? А чего тогда Тарри со мной не зовут? А то не по-честному.

Каргу велел всем сесть. Не так, как мы обычно сидим, а поближе. Начал:

— Вы, благородные Айтам и Дайтан, можете вытянуть по меньшей мере на «посредственно». Благородный Илонго — на «изрядно», благородные Алангон, Нарвари и Гарчибонго — на «превосходно». От каждого это потребует усилий, но, думаю, дело того стоит.

— А каких? — спросил Дакко и поёжился.

— Кому-то дам письменные задания. Кого-то приглашу дополнительно заниматься. Но прежде всего, давайте выясним, в чём у вас трудности. На уроках мы об этом почти не говорим, а сейчас самое время. Могу всех вместе выслушать, могу наедине.

Ой, не иначе что-то случилось! Каргу же всегда что надо было? Сколько знаешь — столько и ставит. А сейчас будто б он о нас позаботиться захотел.

— Да чего, — говорю, — коли есть «Дура», так ее и пишите. А то нечестно. «Дурно» в смысле.

— Вот видите, благородный Дайтан, сами же говорите: «нечестно». Справедливость важна. Почему же право не идёт у Вас?

Ну, думаю, щас я как ляпну, а меня и вовсе из школы выпрут. Каргу — известный же подстрекатель. Нет, тут надобно похитрее.

— А скажите, господин сотник, право, что мы учим, его сколько времени создавали?

— Более двенадцати столетий.

— Вот видите, — говорю я укоризненно. Стараюсь, то есть, чтоб укоризненно. Не знаю, как получается. — А Вы хотите, чтоб мы за год это все выучили. Где уж нам!

Как там в книжке боярин Имбери сказал: «Думы достойнейших из мужей взлетают выше голов толпы. Где уж нам, ничтожным, угнаться за ними?».

— Вот это и обидно. За столько лет законы отточены до полной ясности, насколько она вообще возможна. Казалось бы, понятны каждому. И всё же трудны. Вот и хотелось бы разобраться, почему так — для Вас. Слишком длинны, много незнакомых слов, не видно, как всё сказанное применяется в жизни? Или просто не хочется вникать? Итоговое «Дурно» я могу вывести. Но оно исключает присягу, когда это итоговое «Дурно» за всю среднюю школу. А ведь Вы хотите служить.

Тут он прав, ясно дело. Но до совсем итогового-то еще — как до Мунгаи. А Каргу сидит себе — прямой, будто зонтик съел — и ждет. Ну и пожалуйста — сам напросился.

— Да скучное оно. Вот Вы как хотите, все равно я не верю, что кому-то нравится. Нужно — оно, понятно, нужно. И учат, стиснув зубы. А чтоб с удовольствием — так это нет. Даже…

«Даже Тарри» — хотел я сказать. Но не стал. Я друзей правоведам не выдаю.

Каргу кхекает. По нему не поймешь: то ли смеется, то ли сердится. По нему вообще ничего не поймешь — даже возраст. Может, лет тридцать пять. А может — пятьдесят.

— Ни разу не видели увлеченных правоведов? Заходите как-нибудь к нам на вечерний урок. Не заниматься, а просто в гости.

— Ладно, — обещаю я. — Приду.

А про себя думаю: все равно уже «Дура» выходит, чего уж дергаться. Но со следующего года придется тянуть.

 

Военка сегодня была последней. И на поле — тоже, похоже, в последний раз. А то скоро дожди пойдут. Господин Анаричи сказал, чтоб мы его не ждали, сами бы обратно шли. И мы потопали, и я прутиком, как саблей размахивал. По траве и по кустам. Есть чем гордиться — все ж сегодня видели, как Ликко гранату запустил! А кто его учил, а? А я!

— А вы заметили, — спросил вдруг Аминга, — какой Анаричи сегодня чудной был?

Не чудной, а уставший. Вызвал меня и Талле, чтоб мы первые гранату метали. А потом, видать, забыл, и снова вызвал — по списку. Да мне что — жалко? Я ее хоть дюжину раз брошу.

— Он волновался, по-моему, — отвечает Тарри. — Только не из-за нас, а из-за другого чего-то.

— Или ждал, — соглашается Аминга. — Причем такого… Как бы это сказать. Ну, будто бы граната учебная сейчас взаправду взорвется.

— То есть плохого, — говорит Ячи. — Из-за Радатты, наверно. Тот опять очнулся, ходит тут. Но пока молчит вроде бы.

Ну вот, началось. Тарри останавливается, спрашивает со вздохом:

— Ты говорил, Аминга, что вы узнали, будто Радатта не в лечебнице умер. А господин Байлеми тогда сказал, что в лечебнице. Мне надо к нему опять идти и спросить?

И по Тарри видно, что ежели надо, то он, конечно, пойдет. Но только ему этого — ну совсем вот не хочется.

— Может, как раз в лечебнице. Просто в какой-то закрытой, Охранной.

— Ага. В приюте для безумных кудесников, — жестко добавляет Амингер.

Я оглядываюсь. А то Аминга опять про кудесников — мало ли кто услышит. Никого. Наши все на ужин помчались.

И тут я вспомнил. Я еще вчера подумал, да не сказал. Отвлекся на что-то.

— Слышьте, ребята? А ежели духа на табибараме заснять — он будет виден?

Аминга подскакивает:

— Вот это мысль! Если кудесник чары творит — они на снимках проявятся?

— Смотря какие чары, наверное, — неуверенно говорит Тарри. — Огненный шар, кажется, будет. От него же свет отражается.

— Да он и сам — светит, — хмыкаю я. — А кудесник в незримости?

— А от него не отражается. Тогда не будет, наверное. А от наваждения я вообще не знаю.

— Это надо у механика спросить, — морщит лоб Аминга. — Или у химика.

Ячи не соглашается:

— Это лучше у жреца спрашивать. Механик и химик в чудесах же не разбираются.

— Ну да! — спорю я. — А жрец — в табибарамах.

— А это смотря какой жрец, — задумывается Ячи. — Если Старца-Механика…

Цок-цок-цок. Фрррх! — слышно откуда-то сзади.

Мы обернулись все разом. Как-то уж слишком близко к нам эта лошадь подобралась. Тарри хотел сказать свое привычное «Ой». Но получилось только «О-о-о».

Шагах в семи от нас стоит верховой. Лошадка у него славная. Невысокая, лохматая и видно, что быстрая. Но дело не в лошади. И не в том даже, что он в войсковом. Да не просто войсковом — полевом да с саблей на боку. И кафтан, и шаровары не один раз и в пыли, и в грязи побывали. И в огне, кажется. Но ежели не кафтан и не шаровары, то сам полсотник — а он полсотник, по нашивкам видать, — в огне горел точно. Шрам — сразу и темно-красный и светло-розовый — в пол-лица слева. И на полголовы — там даже волосы не растут. Зато на другой половине — есть, не обриты, торчат каштановыми колечками. И глаза заметные очень. Тут и не поймешь, что виднее — ожог или глаза. Ярко-преярко-синие.

Это что ж, думаю, военщика нового прислали? Вместо господина Чачуни? Говорю ему браво:

— Доброго вечера, господин полсотник!

— Доброго вечера, — гудит он. Ого, ну и голос — только в бою и командовать. — Только я…

— … Досточтимый! — вдруг перебивает Аминга. И скалится.

И тот в ответ скалится. Хотя лучше б он этого не делал — а то вообще жуть!

— Верно, — соглашается дядька. — Вы теперь, выходит, к моему приходу относитесь. Так что буду заезжать. Молельню вашу в порядок привести. Да и все остальное. У меня храм — знаете, где?

— Ага, — отвечаю я не по-уставному. Мне ж господин Лиабанни-то уже говорил. — Возле станции.

Полсотник с коня спрыгивает. Да не спиною, как нас учат, а лицом.

— А где мне полсотника Анаричи найти?

А чего его искать? Вон он как раз и подходит. Ну, то есть, уже не подходит, а на месте топчется. Позади досточтимого — шагах в десяти. Подумал-подумал, но окликнул все ж таки:

— Как добрался, Гамулли?

Да, уж если он чей жрец — так Пламенного, конечно. А значит, Гамулли.

— Как и хотел, — оглядывается на господина Анаричи досточтимый, — к ужину. Не пищу, так печку благословить.

 

Рэй

Благородный Райачи Арнери

 

Ты его знаешь или догадался? — спросил я у Аминги про этого жреца.

Всё очень просто, объяснил Аминга. Кафтан войсковой, а нашивки — Охранного отделения. Значит, Красный досточтимый. Другим охранщикам чёрное положено, а досточтимый в чём хочет, в том и ходит, лишь бы цвет его храма был.

Но настоящих служителей Пламенного огонь не берёт. Ни обычный, ни при взрыве, ни от чар. Досточтимый Гамулли, видно, сначала обгорел, а потом сан принял.

Про это его впрямую не спрашивали. Хотя вообще-то он разговоров не пресекает. Рассказывает о себе: что родом из северного Приозёрья, в школе учился — не Коронной, а Народной, пошёл в Войско, был рядовым, потом десятником, потом получил четверть сотни и вызвался служить за морем, в Океании. С нашим господином Анаричи познакомился на занятиях, когда их готовили к переброске: канирский язык, межгосударственное право и всякое такое.

Нашивок за ранения у него с полдюжины, а у военщика только одна. При этом досточтимый — не герой. За храбрость награждён два раза. И как я понял, там же, на войне, у него дар Пламенного проявился. Какой дар, опять-таки не спросили, невежливо. Но сейчас огонь он зажигает прямо на ладони, из ничего. 

Благословлять досточтимый начал было, но скоро перестал.

Как-то раз видим: на первом этаже он возится с махиной. Она всегда там стояла, в коридоре, чехлом закрытая.

— А что это Вы разбираете?

— Да вот… — отзывается досточтимый весело, как обычно, — не знаете, что это за орясина?

Только, похоже, есть тут какой-то подвох. Таррига отвечает:

— Это насос. Он давно здесь стоит, только не работает.

— Знаете, — кивает досточтимый Гамулли.

И добавляет себе под нос:

— Прокляну.

Кажется, не нас. Видно ведь: никто эту махину не трогал, хотя и под чехлом, всё равно она пыльная, ровным слоем.

Не нас — тогда кого?

— А чего его проклинать? Его чинить надо.

— Вот и я о том же. Давно пора.

Противопожарные меры у нас в школе досточтимый признал негодными. Предписал всё чинить, песок запасать, вызвать трубочистов не после зимы, а сейчас. И мастера по току: проверять провода.

Он не то чтобы проповедовал. Мог бы, наверно, но вот с теми же трубочистами решение своё доказывал так: нет, говорите, сажи в трубах? Поджечь, проверим? И поджёг бы без дров. Как сажа горит, все знают, договорились не проверять.

Но химическую безопасность он одобрил. На уроке посидел, потом ещё на дополнительные заходил. Он вообще по урокам ходит, в разные отряды.

 Столько времени говорили: нужен жрец, нужен жрец…  А как с ним говорить, я пока не понимаю. Служил бы он Владыке или Подателю Жизни — может, было бы легче.

Но про Радатту он уже знает почти наверняка.

К досточтимому, говорят, какие-то ребята из старшей школы уже подходили, чтобы он освятил поединок. Он их расспросил и драться запретил. Если что, проклянёт…

— А что будет от Вашего проклятия? Всё погорит? Или наоборот, всё погаснет насовсем?

— Это уж как Воитель Пламенный рассудит.

Налагать обеты досточтимый, кажется, может. Только на семибожников, конечно, и только Воителя ради. Но многие уже зашевелились: и господин механик, и надзиратели. Требуется защита от пожаров. Потом досточтимый Гамулли вознесет молитву о чудотворной защите, но только потом, когда остальные все меры примут.

Радатта, по-моему, тоже его почуял. С самого приезда досточтимого — не появлялся. Ни во сне, ни днём.

 Я у досточтимого Гамулли спросил, как учат в Марди. Он ведь там тоже учился после Войска.

— Просто так сейчас берут, если только из жреческой семьи или из общины. Это знаешь — кто к общинам приписан?

— Это когда не на Коронной службе и не в гильдии, а при храме работают мастера. Например, Баллуские живописцы.

— Вот, да. А если кто из служилых или из гильдейских, то надо подтверждённые случаи чудотворения иметь. Не меньше трёх, свидетельство Охранного отделения особое выдаётся. Или можно по Коинской доле. Это слышал?

— Нет. Это для безумных?

— Нет, это по Коинскому соглашению времён Чаморрской войны. Что скольких-то человек каждое областное Охранное может направить, даже и без даров. Ну так вот. Когда направление дали, уже можно ехать в Марди. Опять же не самому, а вызова дождаться. Там сначала учебка, месяц: богословие преподают, но пока не жреческое, а описательное. Какие бывают вероисповедания. Новички учатся, досточтимые к ним присматриваются. Ну, и те к ним. А потом каждому ученику назначают наставника. И всякое, что в деле нужно, — сосредоточение, потом молитвы, обряды — это всё уже лично с наставником. С этого места трудно что-то рассказать. Не потому что тайна, просто это у каждого по-своему, общих правил нет. А наука продолжается: богословие своей веры, умозрительное чудотворство, история храмов. И кому что нужно из мирских наук. У меня вот химия была, математики не было. Лиловым — языкознание полагается, Зеленым лекарское дело…

— А Чёрным?

— Естествознание, как и Пёстрым. И право. А ты что: подумываешь?

— Я… нет. Наоборот.

Он смотрит внимательно, но не спрашивает, что «наоборот». Стараешься не думать? Так это верное средство чтобы как раз думать про то, про что не хочется.

Досточтимый долго ждёт. Чего: не начну ли я признаваться?

— А как быть, — спрашиваю я, — если чудеса есть, а сам человек учиться не хочет? И жрецом потом быть не хочет?

— Тут смотря чего не хочет. Или дары отвергает, или не отвергает, а просто не собирается их обсуждать ни с кем. Первое в Марди даже легче: помогают, чтобы привычку к чудесам человек себе не заработал. А если дары нравятся, но тайные, тут от наставника всё равно толк может быть. Ведь зачем эта вся учёба? Чтобы чудотворец окружающим не мешал. Или еще и помогал, коли сможет.

Ну, да. По книжкам тоже так: храмы учат распоряжаться чудесами, чудеса же даются от богов. И если уж даются, то даются, помешать этому человек не может. Не важно, обученный или необученный. Не хочешь чудес — учись отвергать.

Досточтимый говорит дальше:

— Не всяким даром тайно можно пользоваться. Огонь призывать или пищу — пожалуйста: ушёл в безлюдное место, сам зажёг, сам погрелся возле Пламенного. Или сам съел, почтил Кормильца. А если это, допустим, дар внушения, то его в одиночку не применишь никак: нужен кто-то, кому внушать. Или отказывайся от дара, или принимай посвящение, или беззаконничай — но беззаконников мы ловим.

— То есть — учись не попадаться?

— Угу.  

 

Так я и знал: Аминга обязательно что-то спросит у жреца, чего спрашивать никак нельзя. Чтобы квиты были — потом, когда уже досточтимый нас про призрака станет расспрашивать. Он точно станет, и вряд ли приятные вопросы придумает.

Но в чём-то благородный Байнобар — отрок вежливый. Не прямо сказал: а Вы, досточтимый Гамулли, сколько наших коронных людей поубивали, пока служили? Во славу Воителя, Воителю же всё равно, свои или чужие, главное — чтобы битва была… Нет, Амингер на словесности речь завёл про княжича Нарека.

Господин словесник всего-то объяснял одну тонкость. «Я знаю, куда пойду» — запятая нужна. «Мне есть куда пойти» — запятой не надо. Попросил других похожих примеров.

Аминга только хмыкнул. Ну, мол, светлый княжич Баллаи, я не виноват, Вы сами напросились.

— «И нашлось бы кому по кускам растащить страну». Это про княжича Нарека Да-Диневана.

Нарек в шестом столетии, в молодости, с хобами сражался, пришёл в боевое буйство, перебил многих из своего отряда, попал в плен — и там отверг милость Пламенного, раз и навсегда. И больше с ним неистовства не бывало.

Досточтимый тут сидит, на стульчике, как надзиратель, только в другом проходе. Пока не вмешивается, слушает.

— Верно, — кивает словесник и кривится. — А чтобы запятая была перед «кому»?

Амингер гнёт своё:

— Вот эти стихи, только отрывок. Видачани Коинский, перевод мастера Фангани.

 

В королевских полках, в кабаках крепостей коронных

Помнит каждый боец немирные мои дела —

Но не вам выпивать за друзей моих, мной сожженных:

Тот Воителев дар в сердце я себе сжег дотла.

 

Мне остаться бы там, в порубежной ольховой роще,

Или в хобском плену смертью злою избыть вину…

И родне, и друзьям — всем жилось бы гораздо проще,

И нашлось бы кому по кускам растащить страну.

 

Господин Баллаи головой качает: не надо, неприлично. Был бы наш гость хоть Жёлтый жрец, хоть Чёрный, ещё бы ладно, но он-то Красный…

А Аминге того и надо. Делает задумчивое лицо:

— Я всегда хотел понять, чего же он от дара-то отказался. Как Вы думаете, господин Баллаи?

— Был потрясен тем, что убил своих людей. Раз уж Нарек выжил, перед ним был выбор: жить дальше совсем одному, вовсе без близких, или отказаться от божьей милости. Но одиночество… — господин Баллаи ищет слово, — не таков был его нрав, чтобы выбрать одиночество. Поэтому отверг дар Воителя.

— И это вместо того, чтобы научиться им управлять. — Аминга пожимает плечами. На досточтимого Гамулли он не смотрит, только на словесника. — Отказаться. Отказаться тоже не так-то легко. Тоже требует усилий. Но коли уж приходится их прилагать — так почему не к совершенствованию, а к ничегонеделанию? Какое-то прямо усекновение части себя. Ведь даны глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, сила, ловкость, ум. И дар Воителя, чтобы сражаться. Да, моя рука, что держит меч, слишком сильна. Но это значит, что мне следует быть осторожнее при рукопожатии, а не отрубать ее! Разве не так?

Половина отряда глядит уже на жреца. Что, вызов слыхали? Это Вам!

— Да кто его знает, Нарека, — молвит Гамулли с места, всё тем же своим голосом: я, знаете ли, обычно в храме пою и на поле боя, но тут уж попросту скажу… — Может, он потом сто раз пожалел. А всё уже, обратно не отыграешь. 

— Так. А Воитель, значит, обиделся и больше даров не посылал? «Ах, меня отвергли?»

— Тут по-другому устроено. Дары приходят, только уметь можно что-то одно: отторгать или принимать. Разницу знаешь — когда боец буйству сопротивляется, а когда принимает, но медлит, выжидает или как ещё?

Илонго встаёт из-за стола:

— Когда принимает, счётчик звенит.

Досточтимый тыкает глазами в его сторону. Привычка такая, взглядом указывать: вот, парень правильно говорит.

Господина военщика передразнивали по походке, пока Лани это не пресёк. Полсотника Гамулли изображать — желающих нет. Но его в другом обезьянничают. Стали уже переспрашивать: «Пошли обедать. Куда — знаешь? — А что там сегодня? — Щи! Капусту знаешь?»

— Так. Да. — Аминга садится и будто бы уже самому себе говорит. — Значит, всю жизнь жалел…

— Был такой досточтимый Габай Койначи, во время Чаморрской войны и после. Чудотворец, собой владел отлично. И вёл следствия по разным спорным делам: новопримкнувшие земли, общины, где неясно, кто жрец, кто кудесник, кто незнамо кто… Вот такие расследования, часто негласные, под прикрытием. И вот он описывает, как столкнулся: ему надо счётчик обойти, не молясь, а он уже не может, отторгать не умеет. А мимо счётчика идти надо, потому как его подследственный уже в кутузке сидит по другому, уголовному делу. Или в больнице лежит. На вид чиновник, как есть чиновник, посещает гражданина такого-то по жилищному вопросу, но — чудесный чиновник-то. Звонит счётчик!

— А где это он пишет? — господин Баллаи любопытствует. Рад, что большого безобразия не вышло. Но и показывает, кто здесь главный. Правило на словесности такое: говоришь «читал» — скажи, где. Ко всем относится, даже к надзирателю и к жрецу.

— Дык, в воспоминаниях! В Марди изданы, год тыща двадцать какой-то, не помню.

 

Допустим, досточтимый Гамулли призрака нашего уже нашёл. И помолился об его упокоении. Радатта тем сильнее, чем больше о нём молятся. Набирался сил — и набрался. Или он случая удобного ждал?

Господин Нарагго сегодня с нами обедает, в средней школе. Потому что жрец тут и уезжать не собирается. Из трёх зданий выбрал наше: молельня ближе, да и господин Анаричи у нас преподаёт, да и есть чем заняться… А отчитываться жрец не обязан, даже главе школы. Разве что за столом что-нибудь скажет.

Благородный Радатта движется по проходу. Уже не волной по воздуху, а почти зримо, только прозрачный он. Сохраните, Семеро, моих друзей — Тарригу, Ландарри и Амингера. Идёт наперерез повару с самоваром, а тот как раз — к учительскому столу, где господин Нарагго.

Сейчас я знаю, кажется, что будет. Радатта, ты собираешься толкнуть кого-нибудь под ноги повару? Чтобы кипяток на главу школы выплеснулся. Или толкать не будешь, а просто явишься полностью, ходячим мертвецом? Напугаешь, какая разница, повар самовара не удержит.

Мы далеко, на нас не попадёт. Но можно успеть остановить. Только быстро. И осторожно, чтобы уже от меня повар не шарахнулся.

Семеро, сохраните людей, кто мне нужен. Амингу, Лани и Тарри.

Выбираюсь из-за стола.

— Ты куда ле…

Эх!

Снова каша. Второй уже раз.

Вся на полу. На шароварах и сапогах господина Гарругачи. Он сзади подходил, а я не видел. И на мне каша. Мало было котёл со стола своротить — сам ещё упал. А она горячая.

— Со свиньями будешь у меня есть! — орёт повар.

Господин глава школы спрашивает, что происходит. Будто не видно, что. Наши отрядные галдят. Обеда не будет, только сухой паёк, горячее-то без запаса готовят. Радатты нету. Охранщик смотрит в дальний угол, мне говорит негромко:

— Осторожнее надо.

Что «осторожнее»? Духу мёртвому мешать, не умеючи? Да я бы еду и так опрокинул, без чудес.

И после этого благородный Арнери будет рассказывать, что дух им не управляет. Ещё как. Даже ничего приказывать не надо, я и сам всё сделаю.

Пойду за тазом, соберу кашу с пола для свиней.

Плохо, что ребята за мной ходят. Они-то не виноваты.

Уже даже не спрашивают ничего. Ясно: опять молился, ничего вокруг не замечал.

Свиньи меня, кажется, уже запомнили. Только не знаю, добром или как: может, они очистки больше любят, чем варёное.

— Доброго дня, досточтимый! — говорит Аминга у меня за спиной.

— Здрассте, — соглашается тот.

И взглядывает на меня. Не надо было к нему поворачиваться…

— Ты этого малого почуял?

Посторонних никого, свиньи не в счёт. Но при ребятах я уж точно не знаю, что говорить. И вообще отвечать ли.

— Ты бросился, как будто что нехорошее увидел. И не к выходу, а к нашему столу. Где оно и было на самом деле. Не совсем возле нас, но на подходе.

— Я… Да, досточтимый. Я не чую, я вижу его. И слышу иногда. А Вам он там… Нужен был? Я обряд испортил?

— Нужен, как ёрш в параше.

«Где оно и было». Досточтимый подтверждает. И как: никто теперь у нас про Радатту не врёт больше, что ли? И голову друг другу не морочит? «Этого малого». Как про человека, а не про неприятность. Не «что-нибудь подозрительное», не «наваждение», даже не «привидение»…

— Вам нужно, как его зовут?

— Да мне Тамо уж говорил. Хотя… Ты его под каким именем знаешь?

— Благородный Радатта Атубаго.

А Тамо — это благородный Аттама, господин Анаричи.

— По-моему, тоже.

 Он смотрит — и зрачки как будто вертятся в радужках. Каждый вокруг своей оси. Синие, недобрые глаза. Но и не злые. Как он так горел, что оба глаза уцелели, не понятно. Или это и было чудо Пламенного?

— Ты — ладно… Чего реветь-то… — молвит досточтимый Гамулли почти что тихо.

— Он всегда такой, — говорит Лани.

— Какой?

— Подлый.

— Не Ячи, а дух, — объясняет Тарри.

Лани продолжает:

— Всем гадит исподтишка.

— На самом деле не всем, — говорю. — У него враги. Вот им и гадит. А остальным попутно достаётся, не нарочно. Враги — это глава школы, глава нашего Охранного, учитель по военному делу и доктор.

— И их надзиратель ещё, — добавляет досточтимый. — Как парень умер, знаете?

— Да вот — не знаем!

— Были состязания осенью, на Старца. У шестого среднего отряда, где он и учился. Сюда из нескольких школ ребята приехали. Забег через лес, в газовых масках. Радатта упал и встать не мог. Сердце прихватило. А всё начальство, с надзирателя начиная, смотрело за бегунами, кто первый придёт, а не за отставшими. И, видно, время упустили, а когда уже в Ларбар отправили парня, врачи ничем пособить не могли.

— Только не было его в Ларбаре, — говорит Амингер.

Досточтимый упирается глазами теперь в него. Аминга объясняет:

— У нас врач знакомый там есть, мы проверяли.

— В архивы лазали? — тут только, кажется, досточтимый Гамулли начал удивляться.

— Не сами. Для нас там поискали. Вернее, для этого лекаря, а он — для нас.

— Хор-рошо…

— Радатта рассказывал, как погиб, но невнятно. Всё говорил: бросили, бросили…

Жрец кивает:

— И от этих разговоров бывало что живым нехорошо делалось. Удушья, кашель. В вашем отряде, перед тем в другом, что был за шесть лет до вас…

— И за двенадцать лет тоже. То есть как только Радатта погиб, он и не упокоился. В смысле, сразу, а не потом восстал.

— Да, — кивает опять Гамулли. — Только раньше каждый год сюда приезжал один досточтимый. Зимой, на Владыку, когда народа поменьше. И совершал обряд защиты от мертвецов. Вы ж до самой присяги, по Пёстрому счёту, — дети, храму Подателя Жизни всяко пристало за вас молиться. А в прошлом году обряда не было. Состарился тот досточтимый, написал: больше не могу.

— А Вы чего теперь — вместо него?

— Даже не мечтай, Лани. Тот — раз в год приезжал дня на три, а я здешний приходской жрец. Приход Красный восстановили. Так что я от вас так просто не отстану.

Он оглядывает свиней.

— Кстати. Вот на преполовенье соберемся, костерок заведём, картошечку испечём. Поговорим.  

 

Тарр

Благородный Таррига Винначи

 

Никогда-никогда я бы не смог стать красным жрецом. Это страшно и больно ужасно. Однажды в детстве, совсем давно, я помню, как обжегся. Когда до печной дверцы дотронулся. Лучше уж сто раз порезаться…

Мама не знает, что я знаю. А я на самом деле знаю, как папа погиб. Только вот досточтимый Гамулли огня не боится вовсе. И даже любит. Наверное, все равно, какой: большой — при взрыве и пожаре или маленький — в печке, в трубке, в костре.

Маленький вообще-то кажется добрым. Когда возле него на бревнышке сидишь. И пахнет смолою, прелыми листьями и грибами немножко. Даже хорошо так сидеть — вместе со всеми. Ждать, когда картошку можно будет закладывать. И отходить никуда не хочется. У края поляны и темно, и холодно. Гораздо сильнее, чем если бы совсем без огня было. А дрова в пламени делаются всё тоньше и тоньше.

Нам на истории говорили, что древние тогда по-настоящему людьми стали, когда с огнем научились обращаться. Только я бы все равно лучше махины придумал, чтобы без него вовсе можно было обойтись.

Я знаю, что так не получится. Я бы обошелся, а досточтимый Гамулли — нет. И многие другие — тоже. Кому огонь не для жизни нужен, а для любви: чтобы было на что смотреть и возле чего собираться. И чтобы преполовение Воителя праздновать как следует. Аминга, Лани и Ячи.

Досточтимый Гамулли сидит на корточках возле костра посреди поляны. Это он предложил праздник устроить. А кто не семибожник — так просто картошки испечь. И господин Лиабанни согласился.

— Ну что же, господа, — кажется, что досточтимый не говорит, а поет. Только басом и медленно. — Расскажите уж мне, что у вас тут за чудеса.

И я понимаю, конечно, что он нарочно. Что если бы он в спальне спрашивал или в учебной комнате, все не так бы получилось совсем. И что, может быть, это у досточтимого Гамулли такие чудеса. Но сейчас ему все-все хочется рассказать. И не думать о том, что это глупо будет звучать или смешно. Или что он не поверит почему-нибудь. Да и врать ему здесь — при пламени — невозможно совсем.

И поэтому все хором начинают, наверное.

— Болезнь странная: все задыхаются, а доктор ничего не видит.

— А за мной кто-то подглядывает во сне.

— Да подумаешь, подглядывает! Когда говорить начинает — вот это да!

— Это не чудо, это Чаварра ночью бормотал. Пока обряд не прошел.

— А вот и не Чаварра. Его уже не было, а голос был.

— А когда сны плохие — это чудеса?

Досточтимый встряхивает головой:

— Смотря какие сны.

— Как Дакко крысы загрызли, — объясняет Булле.

— А я потонул, — говорит Талдин.

— А ко мне маска газовая приклеилась и отлипать не хотела, — рассказывает Датта. — Это точно во сне. Я проснулся и кашлял потом до утра. А он все говорит: «Надеть маски!», «К уроку не допущу». Этот Ваш господин Анаричи.

— Анаричи — во сне или наяву? — спрашивает досточтимый Гамулли.

— Зачем во сне? На вое-енке!

А Ячи молчит. И Аминга молчит, и Лани. Потому что мы досточтимому уже много чего рассказать успели. И он помнит, конечно. Просто других тоже выслушать хочет. Он подкладывает дров в костер и говорит:

— Я так понял — сны про смерть и удушье. Еще?

Фаланто поднимается с бревна, будто бы урок отвечает. И так же неуверенно начинает:

— А я видел, как господин Гарругачи человека прозрачного создавал. Он шел по коридору и бормотал что-то. А человек тоже шел — перед ним, только за углом. И через него видно.

И неизвестно, знает ли господин четвертьтысячник, что мы про него сейчас говорим. Ему это неприятно было бы, наверное. Потому что ведь это не он совсем. Но господин Лиабанни никого не останавливает, только молчит и курит. И когда затягивается, у него огонек в трубке становится ярче. И лицо подсвечивается.

— Я тоже видел, — говорит Санчи. — Прозрачного человека. Он на музыке сидел и слушал. Я видел, а Бенг не видит.

— Многие говорили, — добавляет Бенг, — будто бы это Адаликко наваждения творит. Только это не он.

— Я не могу, — подтверждает Ликко. — Способностей нет.

— А я и не говори-ил, что боярич. Вот Арнери — мо-ог. И буквы его под столом.

— Какие буквы? — поворачивается досточтимый к Гайдатте.

— «Рэй» и «Йарр». В столовой, где мы сидим. И он на всех кашей покуша-ается. Все-е видели.

Досточтимый усмехается:

— Каша — это да. Орудие покушения.

И всем понятно, что он на Ячи не думает.

— Кудесничьи чудеса тут ни при чем, — продолжает досточтимый Гамулли. — Райачи, ты как считаешь?

— Это неупокоенный дух, по-моему. Он с самого начала, как мы сюда переехали, искал себе кого-нибудь. Сны наводил, показывал, как он умер. Как задохнулся в газовой маске. К кому-то чаще подступался, к кому-то один раз — и всё. Или вообще не трогал. Говорят, если ему сказать «нет», он отстанет. А если слушать его, наоборот, приходит и рассказывает о себе. Только непонятно, но точно про то, как он погиб.

— И как в склепе потом лежал, — добавляет Тачарри.

— Что за склеп? — спрашивает досточтимый.

— Как подвал, с крысами.

— И долго лежал, не знаете?

— Кажется, долго, — подаёт голос Эйчен. — Несколько дней. К нему подходили, проверяли, а на кладбище всё не увозили. Как будто он не человек, а мешок с картошкой.

— Зачем и где это его прятали, ты понял?

— Не знаю. Но не похоже, чтобы его там жрец отпел. Сам он говорит, не было отпевания. А может мёртвый не заметить, что над ним молятся?

— Он не мешок, — вдруг вмешивается Лани. — Его Радаттой Атубаго зовут.

— И это не склеп был…

Я думал, что досточтимый меня не услышит. Потому что я не точно уверен, а только немножко. И может быть, неправильно совсем. Но ведь мастер Мики и другой мастер Мики тогда в подвале под кухней поминальный обряд творили. И не над картошкой же.

Только досточтимый Гамулли все слышит:

— Где, знаешь?

— Это в подполе скорее всего. Под средней школой.

— Чует он прекрасно, когда над ним молятся, — говорит Ячи. — Я вот молился. Радатта после этого намного больше стал рассказывать.

Датта Гагадуни ерзает на бревне. И шепчет — для Гурро, только так, чтобы остальные тоже услышали:

— Вот и признался. Я же говорил!

Ячи не обращает внимания:

— Он несколько раз требовал, чего ему надо. Или подсказывал, чтобы я что-то делал, или просто велел. Я так господину доктору Гитауду рукопись йодом облил. Дух так хотел, я сделал. А потом ещё я видел, как Радатта по земле подполз к господину Чачуни. И тот его прикладом. Я это видел и Владыке молился.

— О чём молился, помнишь?

— Чтобы Радатта Атубаго совершил, что должен, и упокоился.

Пифа громко пыхтит. Спрашивает у Фаланто по-вингарски:

— А тебе?!

— Чего? — не понимает Фаланто.

— Ты тогда не помнил, как ящик уронил. С лестницы. Тебе покойник что-то велел? Или просил? А ты промолчал?

Фаланто почему-то разозлился:

— Говорил же, не помню. И с чего мне мэйанского покойника слушаться?

— В ночи рода-племени нет! — Пифа потрясает рукой прямо перед носом у Фаланто.

Так вингарские жрецы говорят. И у Пифы хорошо получается. У вингарцев нет других богов — только Жизнь и Смерть. И они зовут их День или Ночь.

— А чего тогда хоронят всех на своих кладбищах, мэйан отдельно, наших отдельно? — огрызается Фаланто.

— Могила не для мёртвого, могила — для живых!

Досточтимый Гамулли кивает. И по-мэйански говорит:

— Тут и я согласен. Видите, что творится, когда человека похоронили не по-хорошему… А сам ты, Пифанитария, что скажешь?

Досточтимый у нас недолго совсем. Но всех уже по именам выучил. И тех, кто не семибожной веры, тоже. Он сейчас стоит спиною к костру, прямо перед нами. Темный, даже черный. Так что лица его почти не видно.

— Я его не чую, — Пифа очень старается правильно говорить. Хотя ему всегда по-мэйански трудно. — За меня матушка и сестрицы молятся.

Досточтимый Гамулли подбородком машет в сторону Чаварры:

— А ты?

— Я чуял. Но мне с ним нельзя. И вообще с духами нельзя. Я отгонял. Очень это… мерзко, господин полсотник.

У досточтимого за спиной полено трескается. И искры взлетают брызгами. Только не в стороны, а вверх. Мы как-то забыли, что он не только из храма, но и из Охранного Отделения. А Чаварра помнит.

— А ты, Нарита? — опять спрашивает досточтимый.

Нари, наверное, тоже помнит про Охранное. Он всегда много говорит, а сегодня молчит. Кажется, вообще ни одного слова не сказал с тех пор, как досточтимый спрашивать начал.

Но сейчас отвечает:

— Я боюсь, досточтимый. Что навру. Я путаюсь уже, что видел, а что выдумал.

— Тогда и правда лучше не говори. А ты, боярич?

Ликко тоже встает:

— Не знаю… Много ещё было. Ножик кинут. Или сцепятся. Без причины… Я думаю, это тоже дух. Подбирал себе друга. Но со мной знаться не стал.

Ножиком тогда Дакко кидался. А боярич Адаликко искал себе друзей. Он их давно нашел, по-моему: Санчи и Бенга. Но в то время, зимой, Ликко плохо очень было, наверное. И он так все запомнил.

Как это по-разному бывает. Ликко запомнил, а я забыл. Забыл, как тоже был один, когда только приехал. И теперь уже не вспомню. Потому что кажется, что мы всегда были вместе. С Ячи и Лани. И даже с Амингером. Может быть, еще с дошкольных времен.

А сейчас Аминга ушел. Он рядом с Лани сидел, а теперь перебрался к костру. Сидит позади досточтимого и дрова в огонь подкладывает. Но досточтимый Гамулли его обязательно спросит. Ведь он всех спрашивает. И пока только Аминга ничего не сказал.

— Амингер? — окликает досточтимый, не поворачивая головы.

— Да я же ничего нового не скажу, досточтимый. Может, еще кого поспрашивать?

Досточтимый оглядывается. Аминга осторожно укладывает поленья. В огонь, домиком. И чтобы остальные не разворошить. Досточтимый обходит костер и становится подле Амингера. Так — чтобы самому быть ближе к пламени. Видно, что он старается говорить негромко. Только у него не выходит.

— Ну, а ты что скажешь, Радатта? — спрашивает досточтимый Гамулли, глядя в огонь.

 

 

Йарр

Благородный Амингер Байнобар

 

От костра было жарко. Но от Гамулли вдруг полыхнуло таким жаром, что я не удержался и сделал шаг назад. Благородный Радатта Атубаго, сгорбившись, поправил ворот полупрозрачного кафтана. Сквозь него самого тоже просвечивали горящие поленья, и трава с другой стороны костра, и лица ребят напротив.

Я давно уже знал, что он здесь. И не спрашивайте меня, откуда.

— Ну, а ты что скажешь, Радатта? — прогудел Гамулли.

Вспомнился наш недавний спор на словесности. Потому как Радатта просипел:

— Мне есть что сказать…

Слова звучат все увереннее и звонче. Но все равно — после голоса досточтимого кажется, что Атубаго еле слышно. А он, похоже, собирается говорить долго.

— Состязания. Междушкольные. Это очень важно, конечно. Я тоже не хотел отстать. У нас же так было: не себя позоришь, а всех. Стоит чуть сдать — свои же тебе после и наваляют. Я со всеми бежал. Задыхался, а бежал. Потом понял: всё. Не могу больше. А они: «Беги!», «Через не могу!». А у меня — как булыжник в горле. Я уже упал, а всё еще думал, что бегу. А они даже не оглянулись. Я зову, а они не пришли.

И как бы они пришли, подумал я, когда в масках были. Они тебя и не слышали, благородный Радатта. Да и сам ты маску-то снял?

— … Челли спохватился потом: одного нет. Сообразил вернуться. Нашел. Только толку? Я тоже хорош: обрадовался сперва, что все же кто-то пришел. Одного не пойму, отчего у него рожу-то перекосило? Это как он маску с меня стянул. А потом он меня за шею, за руку трогает, а я не чувствую ничего. И по щекам бьет, а мне не больно. Убежал, Чачуни привел. Это они уже вдвоем меня под корягу оттащили. А я, может, не помер еще тогда, коли все помню? Лучше б он доктора привел! А то Чачуни!

Атубаго в костре поеживается, будто бы мерзнет. Оглядывается на нас с досточтимым. Вновь поворачивается к ребятам:

— Ночью уже приехали. С телегой. В рогожу завернули. И хоть бы кто пожалел. Нет! Помню — все только и твердили: «Что делать-то будем?». И Челли, и Чачуни, и Нарагго. А Гитауд: «Смерть от сердечного приступа. Тут никто бы не помог». Слова не сказал, чего, мол, меня раньше-то не позвали! Потом Челли говорит: «Ну куда его? Разве что в подвал». Сгрузили, бросили. Спасибо — хоть в ящике, не на полу. Две ночи — никто даже не подошел. Ждали, что все разъедутся. Гости в смысле. Я думал: Гарругачи узнает, жреца позовет. Так нет. Он с Нарагго заодно. Мне, говорит, это не нравится, но делай, раз начал. Ему не нравится! А мне?

Радатта вновь озирается. Он вообще-то из шестого среднего. Но кажется — даже таким — не старше, чем мы.

— Думаете, я хотел, чтобы так? Тело в Ларбар отправили. Я думал: ладно, буду при батюшке с матушкой. А не смог. Тело увезли, я — остался. Может, и правильно. Больно уж много я занятного наслушался. Как про меня врали. Здесь — что, якобы, в лечебницу, в Ларбар меня повезли. А моим написали, что делали все возможное, да вот не спасли. А кто спасал-то? Кабы они тогда хоть честно признались. А ведь тут лжи еще больше, чем подлости!

Радатта замолкает. И Гамулли спрашивает — ровно, как и надо жрецу:

— Я слышал тебя. Мы все слышали. Ты хочешь, чтобы и другие узнали о тебе правду?

Сразу несколько поленьев, прогорев, рассыпаются углями. Радатта яростно трясет головой:

— Не-ет, теперь мне этого мало!

— Чтобы все причастные ответили по закону?

— По закону? Я сам им теперь закон. С Челли, с Чачуни — ладно, в расчете. Есть остальные. Нарагго. Гитауд. Гарругачи. Пусть поплатятся. По заслугам ведь! Как они со мной.

Досточтимый так и стоит передо мной. И я вижу, как по шее у него с необожженной стороны стекает капелька пота. Отчаянный ты мужик, пламенный избранник Гамулли. Не боишься, что этот дух, вот прям как есть, вместе с огнем, сейчас с остальными разбираться отправится? Удержишь его?

Так. Вот еще один отчаянный выискался. Или глупый. Чукка с другого края поляны вдруг упирает руки в боки:

— А чё ты тогда к Талле цепляешься? Чё мы-то тебе сделали?

Радатта переступает с ноги на ногу. Бубнит, уже заметно тише:

— Глава школы. Лекарь. Охранщик.

— Ответь! — коротко приказывает Гамулли.

— Вы — ничего, — кажется, он задумывается. — Но вы должны были узнать. А я по-другому не умею. Меня двенадцать лет подряд затыкали. А я знал, что дождусь.

— Мы узнали, — повторяет ему Гамулли. — Отстань от ребят. Будем говорить с теми, кого ты назвал.

— Пошли! — топает ногой Радатта. — Сейчас!

— Сегодня, — отрезает Гамулли. И дух в костре делается бледнее. — В новом огне.

Осенний лес всегда особенный. Птицы не поют, как весною. И комары не зудят и кузнечики не стрекочут. Тихо. Дух замолчал и исчез. И досточтимый молчит. И ребята. Тишина от этого какая-то необычно пустая.

— Ну что же, — оттирает Гамулли ладони от сажи. — Спасибо, господа.

— Что значит «спасибо»? — я чуть не закашлялся. — И всё?!

— Почему всё? — Гамулли улыбается. Но если ему в лицо прямо заглянуть, видно, что глаза уставшие и тревожные. — Теперь можно и картошку запечь.

И отходит к краю поляны, к своему мешку. Ты что же это, досточтимый, думаешь, я от тебя так и отстану? Ребята у костра зашевелились, загалдели. Гамулли в темноте достает бурдюк, свинчивает крышку, отхлебывает. Давай-давай, глотай, не подавись. Я и отсюда чую, что водка. По запаху. И после воды этак не крякают. Или после чаю.

— Мы что же, — спрашиваю, — так больше ничего и не узнаем? Первый средний, значит, сыграл свое «Пожалуйте к столу», теперь его и задвинуть можно. Так не делают, досточтимый! Особенно те, кто прежде заявлял: здесь, дескать, мой приход. Если они не наврали, конечно.

— А чего вы узнать-то хотите? — Гамулли всматривается в меня, будто что-то разглядеть силится.

— Что дальше!

— Дальше — что и сказал. Пойду с вышепоименованными беседу устрою.

— А мы?

Я знаю, что веду себя сейчас, как благородный Дайтан. Но меня так и подмывает брякнуть: «Не по-честному это!».

— Поджигалка есть? — почти похожим на шепот басом спрашивает Гамулли.

— Спички! — отвечаю я.

— Так и кто вам мешает в огонь-то глядеть? Сегодня чуть погодя. Думаю, где-то ближе к полуночи.

«Устав» — хотел я ответить и понял, что нынче ночью никакие отбои вместе с господином Лиабанни меня от печки не оттащат. Хоть режь!

 

 

Лэй

Благородный Ландарри Дайтан

 

Не видел раньше, что у нашей печки плитка с угла отколота. А еще я никогда не видал, чтоб благородный Маэру разрешал кому после отбоя не ложиться. А сейчас вот разрешил — всем, кто захочет. И сам у огня сбоку сел. На скамеечку.

И ведь непременно б мы в другой раз подрались, кому где сесть. А тут вдруг ничего, все уместились. Кроме тех, кому Семибожные чудеса не нужны: Санчи с Бенгом, Варри, Фаланто и Пифы. Нарита сперва решить не мог, куда деться: со своими идти или к нам. Варри ему крикнул:

— Тебе, Алангон, интересно?

— Вот именно что интересно. Как эти чудеса работают, — закивал Нари.

— Ну смотри, раз интересно. Потом расскажешь.

И Варри в спальню ушел.

Булле с Талли тоже спорили. Может, и хрен бы с ними, с чудесами, но спать-то идти, когда другие не спят, — за что? Остались.

Я поначалу думал, что не сработает. Ну, сидим мы, ну в огонь глядим. А там, кроме дров-то, ничего не видать. Мы ж не красные рыцари, чтоб по пламени ясновидеть. Но на огонь и так просто смотреть хорошо. Это мы к нему привыкли уже, потому как современные. А на самом деле он — тоже чудо.

А потом мне сначала показалось, а дальше я уж и ясно разглядел комнату. Я в такой даже вроде бывал когда-то. Когда у нас в школе королевич гостил. Ну, то есть не королевич, а сын королевичев. Но у них детей тоже так называют.

Та самая, в общем, комната, где балкон с выходом на крышу. Там теперь жаровню поставили. И стол большой. За столом господин Нарагго и доктор, который Гитауд. И еще почему-то княжич Баллаи, хоть дух про него точно ничего не сказал. Господин Гарругачи стоит, прислонился к балконной двери. И руки скрестил на груди. Досточтимый Гамулли тоже стоит, но перед жаровней. А еще в дальнем углу на кровати господин Анаричи сидит. Но он-то, небось, потому, что они с Гамулли друзья и бывшие сослуживцы.

— … бестелесный дух. — Досточтимый Гамулли даже сквозь огонь говорит громко. — Способности. Первое: наваждение. Принимает свое прижизненное обличие. Второе: внушение во сне. Третье: внушение наяву. Сила по счетчику: восемьсот сорок — восемьсот девяносто. Впросте: это больше, чем у оборотня, когда он оборачивается. Или чуть поменьше, чем у жреца, исцеляющего чуму. Цель воздействия: преимущественно младшие подростки, иногда старшие. Что скажете, господа?

Господин Нарагго снимает с носа очки и начинает их от какой-то грязюки оттирать. Это он, понятное дело, чтобы не отвечать. А отвечает господин Гарругачи:

— Нам всё это известно, досточтимый.

И вот они стоят и смотрят друг на дружку — четвертьтысячник и полсотник. И оба из Охранного. Будто б выясняют, кто кого. Только не на кулаках, а одною волей. И мне чегой-то кажется, что Гамулли нашего заборет.

Но он просто спрашивает:

— Расскажете, как так вышло?

Нарагго чихает. Гитауд взглядывает исподлобья на досточтимого:

— Видимо, проще всего будет начать мне. Мальчик никогда не был здоровяком, но и каких-либо особых признаков нездоровья также не проявлял. Определенная оплошность лекарей тут есть: не распознали вовремя. Можете поставить мне это в вину, равно как и Мадачи. Моему коллеге, видите ли, повезло в тот месяц находиться в отпуску. Итак, порок межпредсердной перегородки… Вы вообще представляете, как устроено сердце человека?

— Нам больше другие пороки читали, — хмыкает досточтимый. — Трусость там, тщеславие, леность. А лекарское дело я не изучал. Только первую помощь. Как для стражников или пожарных — знаете?

Гитауд кривится:

— Ну да, ну да. «Уложите пострадавшего, постарайтесь успокоить его и дождаться лекаря»

У печки слышно, как засопел Талле. Вообще, брешет же он, господин доктор-то! Стражники и раны перевязывают, и чем утопшим помочь, знают. И еще разное всякое. Как и войсковые десятники.

— Чтобы всем было понятно, — продолжает Гитауд. — Выделяют правое и левое сердце. В каждом имеется предсердие и желудочек. Кровь поступает сначала в правое предсердие, затем в правый желудочек, затем в легкие, где обогащается кислородом. А потом уже в левое предсердие и после — в левый желудочек, откуда направляется к органам. Правые и левые отделы разделены между собой перегородкой. Да, на всякий случай, я говорю об обычном человеческом сердце. Иногда перегородка бывает проницаема. С этим нередко сталкиваются лекари из Кэраэнга и Коина, кому приходится иметь дело с потомками Мемембенга. Но Радатта Атубаго не то что к царским родичам, к Аранде-то отношения не имел. Обычный мэйанский мальчик.

Гитауд, сидя за столом, что-то вычерчивает карандашом на листе. Только нам не видно отсюда, что.

— Если бы он жаловался. Или задыхался… Поймите Вы, — доктор скомкивает бумажку, — всем хорошо рассуждать задним числом. Но не было, не было у нас причин заподозрить этот порок. Когда перегородка неполноценна, кровь смешивается. Нагрузка на легкие увеличенным объемом крови — раз. А второе — бедная кислородом кровь отправляется к органам. Отсюда воспаления легких, обмороки и сердечная недостаточность. Но ведь этого-то и не было. Да, умер от остро развившейся сердечной недостаточности. Но причина — причина в перегородке. Я сам проводил вскрытие. Помочь ему мы бы ничем не смогли. Современная врачебная наука не располагает способами лечения подобных пороков. Жречество, как я понимаю, тоже.

Ох, сколько он всего нагородил про это правое-левое сердце. Надо будет потом у Ячи расспросить — пусть понятно объяснит, а не так.

— Вы, стало быть, господин Гитауд, себя ни в чем не вините, — заключает Гамулли.

— Повторяю: я ничем не смог бы помочь. Такие недужные доживают лет до сорока. В лучшем случае.

— А зачем Вы ему три лишних дня жизни прибавили? — вдруг спрашивает досточтимый. — Состязания были пятнадцатого. Умер Радатта пятнадцатого же, верно? А в Вашем заключении указано восемнадцатое Старца.

— Какое это имеет значение?

— А раз не имеет, так зачем врать в казенной бумаге?

— Позвольте, я объясню…

О, господин Нарагго наконец-то прокашлялся!

— Мы вынуждены были отложить отправку тела в Ларбар. Понимаете, это невозможно было проделать тайно. А здесь тогда кроме наших учащихся были еще гости из других школ. Участники состязаний. Мы хотели уберечь ребят от такого… От скорбной вести. Умер их ровесник, товарищ… Ну, а потом надобно было как-то оправдать эту задержку с похоронами, и мы… Восемнадцатое число проставлено по моему распоряжению, досточтимый Гамулли.

— Уберегли, называется. Ну, допустим, до подвала никто из мальчишек не добрался у вас. Запирается подвал. Что мешало туда привести жреца для отпевания? Хоть ночью, хоть в обед, ежели вы хотели, чтоб незаметно. Радатта Атубаго у вас был записан как семибожник, это я видел.

Про Баллаи я позабыл, а он решил тоже пообъясняться:

— Семибожник целокупного мэйанского обряда. Эти записи, досточтимый… Всё-таки обряд пусть родичи устраивают. Мы же не знаем, как кто из них понимает семибожие и каким жрецам доверяет. Мы-то — светское учебное заведение.

Господин Гарругачи положения не меняет — прислонился к двери, будто у него спину заломило. Так и говорит оттуда:

— Как нам известно, родственники при захоронении к жрецу обратились. Тот же не выявил ничего необычного. А если и выявил, нам об этом не сообщил. То, что мы имеем дело с духом неупокоенного благородного Атубаго, я выяснил позже. Своими силами.

— И что предприняли? — а Гамулли-то ничего, не стесняется. Даром что четвертьтысячника допрашивает.

Господин Охранщик усмехается:

— Обратились к жрецу. Как только нашли такого, кто смог бы сюда приехать.

— Не вызывая лишних подозрений?

— Разумеется, — снова Баллаи вмешивается. — У нас учатся дети различных вероисповеданий. Учителя тоже не все — семибожники. Истовый подвижник, который начал бы призывать к обрядам всех здешних обитателей, был бы… неуместен.

— Меньше всего тут неупокойник уместен, я бы сказал, — хмурится Гамулли.

— А его и не было, — разводит руками Баллаи. — Досточтимый Габай изгонял его. Каждый год.

Или нам вдруг неслышно стало. Или они там не говорят ничего. Словесник взглядывает на господина Нарагго, Нарагго косит на Гарругачи. Тот плечом дергает. Вроде как: давайте, чего уж там.

Баллаи продолжает:

— И вот теперь досточтимый Габай удалился на покой. И мы хотели бы просить Вашей помощи.

Господин Нарагго ерзает на стуле — так что у него пузо о край стола трётся:

— Может быть, досточтимому Гамулли было бы легче работать здесь, если бы он мог обсудить то, что у нас происходит, с досточтимым Габаем? С богословской точки зрения.

— Нет нужды, — гудит Гамулли. — С досточтимым Габаем я уже встречался. А что здесь творится с богословской точки зрения, я могу сказать. Нечестие — знаете?

А то нет! Да для жреца хуже нечестия вообще ничего не бывает. Так что наши, кажись, попали. Эх, жаль я не знаю, что за это по закону положено. И у Каргу сейчас не спросишь.

— Будьте добры объясниться, досточтимый, — огрызается Гитауд, — в чем Вы тут видите нечестие?

— Над телом глумились. Бывают случаи, когда погребение откладывается, да. Только между кончиной и погребением с мертвым не всё можно делать, что вздумается. Можно — хоронить. А вы, получается, не хоронили, а сначала в лесу продержали, потом в подвале прятали. И ещё — заведомо лгали о покойном. А потом чудеса скрывали. Не было духа, по-вашему? А ребята говорят — был. Являлся им. И не только в этом году, раньше — тоже. Не знали?

— Нет, отчего же, — господин Охранщик пока лучше всех держится. Не оправдывается, не спорит. Словно ждет чего-то от досточтимого. Словно ему даже самому знать охота, чего дальше будет. — Старались не допускать опасных воздействий. Как это обычно происходит в некоторых учреждениях, где невозможно избавится от чудес. Тут, кажется, поминались арандийские школы?

— А как старались-то? До мест, где чудотворцы учатся или служат, вам с вашими средствами защиты далековато. Их, средства эти, тайком не раздобудешь, я понимаю. Но бывают и у вас дети со способностями. Под одного только боярича, который в первом среднем, могли бы пару глушилок себе выписать. Выписали? Не вижу.

А чего опять Ликко-то? У него ж способностей нет, все уже знают. Сквозь пламя видно, какие у господина Гарругачи глаза холодные:

— Вы пытаетесь меня убедить, досточтимый Гамулли, что Вам неизвестны слабые места так называемых «глушилок»? Не стоит. Ослабляя все чары, мы добьемся лишь того, что нам самим будет труднее следить за происходящим. Атубаго это ослабит, но не лишит возможности общаться с наиболее восприимчивыми лицами. Он не приказывает, он убеждает. И однажды мы получим уже готового живого мстителя.

— Понятно. А ежели не глушите — тогда что вы делаете?

— Наблюдение и встречное убеждение, — отвечает господин Нарагго очень важно. Вроде как он — тут по слежке самый главный и есть.

— Убеждение в чём? Чтоб в духа не верили?

— Ну, что Вы, — улыбается Баллаи свысока, — надо знать детей, досточтимый. Если им скажешь чего-то не делать, станут делать исправно! Исподволь создавали такую обстановку, чтобы этот дух был… Чем-то вроде ещё одной школьной сказки. Из того же разряда, что меч Баллаи.

Так вот, выходит, кто про меч слух-то пустил! А на самом деле его и не было, что ль? Слышу, как Талле с Булле тоже ухают с досады. А мы-то верили, мы-то искали. Вот дураки! Вот и слушай учителей после такого…

— То есть опять лжете. Подвергая опасности несовершеннолетних.

— Никто из детей не пострадал, — чуть ли не хором отвечают Нарагго и Гитауд.

— Так ведь задыхаются, кашляют…

Доктор взмахивает рукой:

— Вам не читали лекарского дела в полном объеме. Так что позволю себе уточнить. Кашель плох, когда он — проявление какого-либо заболевания. Равно как и удушье. Мы с господином Мадачи неоднократно проверяли детей и пришли к выводу: телесно они здоровы. Следовательно, тут опасаться нечего. И уверяю Вас — подобные проверки будут проводиться повторно. Не следует думать, что случай с Радаттой нас ничему не научил.

— Хорошо, что здоровы. Но — боятся. Это тоже страдание. И знаете, господа учителя, я вам как служивший скажу: такой страх безвыходный никого еще не закалил, храбрым не сделал и к службе не подготовил.

Когда в огонь глядишь, чтоб чего-то видеть, по сторонам особо не посмотришь. Но вообще-то, не так уж мы и боялись. Я — так точно нет. И остальные. Разве что Талле — что его из-за кашля в Стражу не возьмут. И Ячи: что он — жрец. Ну, и Аминга еще, что Ячи жрецом станет. Но это ж мы не духа боялись, а чего в жизни получится.

А досточтимый всё продолжает:

— Готового мстителя не отследите… А так — отслеживаете, что ли? Вам, господин доктор, рукопись загубили, как я понял. На Вас, господин четвертьтысячник, клещи уронили. А на Вас, господин глава, так целое окно. Про господина Чачуни я уж не говорю. Ладно, вам себя не жалко, допустим. А детям это всё разве на пользу?

— Отслеживаем, — подает голос Гарругачи. — Мне известно, кто действовал в случае с рукописью, и с инструментами. Это не один и тот же ребенок. С окном — не ясно. Впрочем, тут я спрашивал бы не с духа, а с плотника. Что же касается происшествия на стрельбище… Я так понимаю, с господином Чачуни Вы тоже уже говорили? И он указывает на причастность к этому благородного Атубаго?

— Он-то нет. Атубаго указывает, вот в чём беда.

Гарругачи кивает, видно правда, что он не очень досточтимому верит:

— Волей-неволей я изучаю его тринадцать лет. Обычно Атубаго в нынешнем своем виде не является за пределами здания средней школы. Если только его не поддерживают обрядом. Вы хорошо подготовились, досточтимый, но об этом могли не знать. Скажите, двадцать восьмого числа месяца Обретения Вы часом не молились о неупокоенном Атубаго?..

— Ай, молодца! Ловко! — вдруг фыркает Аминга.

Эге! А Гарругачи-то вовсе не такой спокойный, как я думал сперва. Сейчас-то хорошо видать, что это он не просто руки на груди сплел и отдыхает стоит. Это он сам себя держит. Или мне кажется? Не пойму.

— Что же касается утверждений самого благородного Атубаго… — Гарругачи на миг смолкает. — Не забывайте, досточтимый Гамулли, что мы имеем дело с подростком, склонным приписывать себе слишком многое.

— Он-то подростком умер. Вы взрослые, живые и под присягой. А как отвечать за свои дела — так пусть лучше будет, что жрец Гамулли помолился, с него и спрос. Хуже маленьких, честное слово. 

Охранщик морщится, как если б Гамулли неправильно ответил:

— Перестаньте. Я Вас не обвинял. Всего лишь предупредил.

Ого! Мы отшатываемся от печки все разом. А господин Лиабанни, подскочив, быстро сгребает в жестяной совок угли, что из нее выплеснулись. Вот тебе и печка безопасная — так полыхнуло, что чуть пожар не случился. Тогда-то уж точно досточтимого обвинят: школу подпалил! Это ж из-за него огонь-то взвился. Так тоже бывает: досточтимый сердится — пламя злее.

— Шли бы вы, ребята, — говорит благородный Маэру глухо. — Ничего тут хорошего не будет.

— Ладно-ладно, — будто даже с радостью соглашается Нари. — Мы пойдем.

Булле толкает Талле в бок: «Пошли. Чего от волов ждать…»

— Я останусь, господин четвертьсотник, — произносит Аминга, не отрывая глаз от огня. — Дров только больше не кладите. И так будет видно.

А мы — ясное дело, с Амнгером.

— …да кабы по глупости! Нет: отлично понимаете, что творите. Но врать до последнего будете и насмерть стоять, собственные задницы спасая. Так?

Гамулли уже не у жаровни. И Гарругачи не у балкона. Посреди комнаты, друг напротив друга, того и гляди сцепятся. Гамулли даже руку на саблю положил. Только наш-то — без сабли, у него пистолет. Еще неизвестно, кто что раньше выхватить успеет. И прав благородный Маэру — чего уж там хорошего. Нарагго сейчас вообще под стол сползет. Княжич Баллаи вскочил — разнимать, что ль, готовится. Тоже дурной. Кто ж пламенному досточтимому под саблю-то лезет? Хотя — куда господину княжичу деваться? Замок-то, чай, его.

То ли огонь так гудит, то ли что, но Гарругачи почти не слышно:

— … то, чего я и опасался… не желаете понимать… слишком увлеклись благородным Атубаго. Пламенный жрец, одержимый мертвым духом, мне тут совершенно ни к чему.

Гамулли вдыхает поглубже — видать, долго говорить будет. Или громко орать. И тут Анаричи — он сбоку зашел — трогает его за плечо:

— Я объясню, Мулли. Погоди. Я ведь тебе уже говорил. Он не только детей, взрослых тоже. Вы ведь насчет этого предупреждали сейчас, господин Гарругачи?

Гарругачи медленно кивает. А Гамулли — быстро. И спрашивает:

— Ты про надзирателя Челли? Да какой взрослый? Сколько тебе было — семнадцать?

— Молчите, полсотник, — рявкает Гарругачи. Не знал, что он и так может, не тише Гамулли.

Анаричи мрачно одергивает кафтан:

— Чего уж тут молчать? Запишите, я признаюсь. Тринадцать лет назад, на новомесячье Владыки я в пьяном виде вышел из школы. Догнал на мосту господина надзирателя Челли и столкнул его в воду. Я не помню, почему и как это сделал. Помню только, что дух тогда ко мне подступался. Перед тем, как…

— Вздор! — Гарругачи щурит тот глаз, которым к нам повернут, правый. Другой, может, тоже щурит, но мне отсюда не видать. — Не делали Вы этого, Анаричи!

— Но, Аттама, — господин Баллаи замирает с такой дурацкой рожей, что я оборжался б в другой раз. Аминга хоть это замечает? — Так Вы тринадцать лет считали, будто убили человека?

Считал. И благородному Маэру об этом говорил, а я слышал. И на войну из-за этого пошел. И сейчас так считает. И я… Я же сам всё так во сне и видел тогда. Только не понял, что сон про господина Анаричи был! Но он — не виноват. Эй, вы там слышите? Я по сну точно могу сказать — это всё дух.

— Впору застрелиться? — невесело усмехается господин военщик.

Господин Охранщик берет его за локоть — так осторожно, будто Анаричи рассыпаться может или разбиться. Смотрит долго — он так смотрит всегда, когда кого-то на чары проверяет. Только без фонарика сейчас.

— Что же Вы молчали, Аттама… Ну да…

Гарругачи отходит от них от всех. Садится прямо на стол — спиной к господину Нарагго и к доктору. А еще говорят, что наш господин Охранщик не чуткий — вон он как из-за Анаричи расстроился.

— И такие вот вещи вашим ученикам тоже не во вред? — спрашивает Гамулли. — Сколько из них ещё себя числят душегубами, ворами, сумасшедшими из-за этих тутошних чудес?

— Досточтимый! — на этот раз его не видно, но голос-то не спутаешь. Радатта. А не видно, небось, потому, что он не в комнате, а в жаровне отражается. — Они же опять скажут, что это не они, а я виноват во всем.

— Да я уж вижу, что толку мало, — отзывается ему Гамулли.

Господин Баллаи начинает:

— Мне очень жаль… Нам всем очень жаль, Радатта. И мы признаём, что из суетных побуждений пренебрегли твоими похоронами. Скажи, чем бы мы могли загладить свою вину.

— Не-ет, — очень похоже на Гагадуни тянет Радатта. Ну да, он же тоже Датта. И тоже ларбарский. — Так не пойдет. Вас-то, светлый княжич, я ни в чем не виню.

— Но почему? Я ведь тоже, с самого начала… И досточтимого Габая я приглашал.

— А потому что от Вас тут ничего не зависит. Ну вот совсем ничего. Вы ведь потому и смолчали тогда. А могли бы запрыгать и зашуметь, только вышло бы всё равно по-ихнему. И Вы, и мохноноги Ваши… Ничего вы не решаете.

Радатта, конечно, так и считает. Не то б на господина Баллаи если б не ставни оконные, так книжные шкафы сыпались. Только я гляжу, сам господин словесник не очень-то рад, что его невиноватым сочли. Вон каким красным сделался — как клюква.

— Тогда чего ты хочешь? — спрашивает со своего места господин Гитауд.

— Возмездия, — повышает голос Радатта. — Чтобы как вы со мной, так и с вами было!

Теперь всю комнату хорошо видно. Гамулли и Анаричи от жаровни слева стоят, Баллаи — напротив, шею платком вытирает. Справа за столом доктор и господин Нарагго. И еще Гарругачи — на столе сидит, о чем-то крепко задумался. Это получается, что мы глазами Радатты, что ли, глядим?

— С Челли, с Чачуни ведь так и вышло, — добавляет Радатта. — Их здесь уже нет, а о них никто не жалеет! Все только о себе и думают. Так-то!

Гамулли спрашивает у него:

— Суда над ними — хочешь? Чтобы признались и ответили по закону?

— Не хочу. Они выкрутятся. Я сказал уже, чего хочу.

Тут, наконец, господин Нарагго вспомнил, что он — глава. Решил тоже что-нибудь сказать:

— Я мог бы подать в отставку. И господин Гарругачи тоже.

А Охранщик в его сторону даже головы не повернул.

— Мог бы. Мне не важно, будут по этому случаю сожаления или наоборот. Но я точно знаю, что в школе станет хуже. Гораздо хуже — с нашим уходом. Я примерно представляю, кого назначат на наше место… Беспокойный призрак, разумеется, зло, хоть и по воле Владыки. Разумеется, не на пользу учёбе. Только он — меньшее зло. По сравнению с тем, во что можно превратить Коронную школу… Когда ученик погибает, это большая беда. И мне очень жаль, что так… И дурно получилось с похоронами. Но… Моя задача — заботиться обо всех учащихся. Если я глумился над телом одного из них, то не зачем-нибудь, а ради остальных.

Как-то так складно у них выходит. Теперь и доктор подхватывает:

— Если угодно, мне тоже жаль. Да, я уже говорил: ни одна проверка, ни одно разбирательство не сможет обвинить лекаря в служебном несоответствии или недосмотре. Не было возможности выставить правильное заключение заранее, до несчастья. И все же это не значит, что лекарь в подобных случаях не винит себя сам. Жаль. Очень жаль. Если бы знать, можно было бы избежать этой в общем-то нелепой смерти.

— Вранье, досточтимый, — вскрикивает Радатта. — Опять вранье! Они себя не винят.

— Больше того, — господин Гарругачи перестал обдумывать то, над чем он там думал, и слез со стола. И даже встал чуть ли не как перед строем. — Я, Тидан Гарругачи, обвиняю тебя, благородный Радатта Атубаго, в убийстве надзирателя, благородного Чади Челли, зимою тысяча восемьдесят второго года. В убийстве, которое ты задумал, а я совершил под твоим внушением.

Ох, ну ни фига ж себе! Сколько их всего того Челли-то убивало?

— Вы? — переспрашивает господин Анаричи. Растерянно — он тоже не понимает.

— Я. Худо, что я не знал о тебе, Аттама. Дух начал появляться на Премудрую. Особенно донимал отряд своего бывшего надзирателя и его самого. Я хотел выяснить, что нужно этому призраку. К тому времени я знал, что он — дух не упокоившегося благородного Атубаго. Пытался заговорить несколько раз. Бесполезно. Наконец, на новомесячье Владыки, я решил, что мне повезло. Я счел, что если не противиться его воле, а пойти на одержимость, то мы сможем с ним объясниться. Возможно, даже договориться. Моя большая ошибка. Далее благородный Атубаго привел меня на мост вслед за Челли и внушил мне, чтобы я столкнул надзирателя в воду. Не понимаю, Аттама, откуда Вы взяли, что это — Вы? Может быть, Вы видели нас, а потом забыли? Я уверен, что это был я. Я, в отличие от Вас, себя и свои действия помню. И потому обвиняю тебя, благородный Атубаго, в умышленном убийстве.

— Да, — весело отвечает дух. — Я захотел, ты исполнил. Стал убийцей, господин Охранщик. Живешь с этим и помалкиваешь. Ты убийца и есть. Я своей вины не признаю.

— Тогда, досточтимый, — Гарругачи вдруг усмехается совсем как-то не по-хорошему, — благословите поединок.

— Хорошо, — говорит Радатта, подумав. — Божий Суд!

Досточтимый Гамулли тотчас же вскидывается:

— Школьников вам в поединщики я не допущу.

— Зачем нам поединщики, — удивляется Радатта. — Я сам с ним управлюсь.

Господин четвертьтысячник вынимает из-за отворота кафтана какую-то штуку на булавке. Потом отстегивает от пояса кобуру, достает пистолет — нурачарский, только не видно, какой. Протягивает всё Гамулли.

— Защиту я снял. Пистолет заряжен боевыми. Проверьте, досточтимый. Давай, Атубаго! До утра — заставь меня застрелиться.

— Согласен, — отвечает Радатта перед тем, как комната расплывается в пламени.

Оглядываюсь. Это я один видеть перестал — или все остальные тоже? Дакко спит, прислонив к себе заснувшего Тачарри. Эйчен, нахохлившись, обхватил себя за коленки. Не понять — он что-то видит или так себе сидит. Ячи пытается разглядеть что-нибудь в печке. Он так морщится, будто во что-то далекое вглядывается. Или в мутную воду. Тарри глядит на меня. Да с таким лицом, словно ждет, что я сейчас расскажу, что потом было. А что я расскажу? Я сам ничего не знаю.

Аминга, сжав губы плотно-плотно, не отрывается от огня.

— Ну, давай, — шепчет он. — Дальше! Дальше!

 

В комнате темно. Жаровня у стенки, судя по всему. Господин Гарругачи, похоже, один остался. Стоит спиною к нам, сгорбившись. Точно один — он на людях всегда прямо держится. На столе позади него лежит пистолет. Теперь видно — совсем новенький, «Нурачар-93». Нам господин Анаричи рассказывал на дополнительных — у таких патронов не шесть, как раньше делали, а десять. Мощная, он говорит, штука…

 

Рукоять пистолета оттягивает руку. Приятно, хоть и не всегда удобно. Только сейчас без него не обойтись.

— Ваши приказания, господин сотник?

Парень переступает с ноги на ногу, на роже — растерянность. Ладно, будем надеяться, что сам я увереннее выгляжу. Хотя бы выгляжу.

— Ждать! Орудия готовы?

— Так точно.

— Ждать. Моего шумового! Передай третьей и четвертой.

— Слушаюсь.

Убежал. Выполнять, но на самом деле-то ясно: лучше делать хоть что-нибудь, чем наблюдать вот это. Наблюдать и решать.

Однорядный, издали — тоненький, «Ардари» лениво движется к нашей береговой. Лениво — опять же издали. Так-то на полном ходу идет. Разве что с некоторой опаской. И на борту этого красавца не менее сорока пушек. Сорок две, я-то знаю. И на знаменной мачте — уже видно — семицветный коронный флаг. Такой же, как над нашей крепостью.

Не броненосец, к счастью. Но тоже — мощный корабль для этих вод. А за ним еще — хорошо если дюжина. Но боюсь, что больше.

— Ответ на нашу радиограмму, господин сотник.

Еще одно озадаченное лицо.

— Что, — спрашиваю.

— Так ведь это… предлагают… Именем Короны.

— Что — именем Короны?

— На их сторону переходить.

Не знаю, какая у них там Корона. А мы все той же служим, которая и до войны была. Да и после, глядишь, будет.

— Передать: угол двенадцать, дальность четыреста.

Красиво идет. Серебристо-серый в сером же море. Ардари — это восточнее. Сыры они там делают. И спирт еще, вспомнил. Спирт пищевой, спирт технический, спирт сухой… Десятник Каручи очень любил туда ездить.

Нынче десятник Каручи в Ларбаре. Вместе с нашим господином четвертьтысячником. На совете. Меня — замещать оставили. Ох, чувствую, замещу!

— Есть днадцать-четырста, — запыхавшись, докладывает Ча.

Поднимаю руку с шумовым. Мы предлагали «Ардари»: стой или отворачивай. Всё — пора!

 

Что ж я делаю? Это же мэйанский корабль!

 

 

Йарр

Благородный Райачи Арнери

 

Господин четвертьтысячник — там, в печке, — подходит к столу. Пистолет как лежал, так и лежит. Призрака не видно, да ему и незачем являться сейчас. Он внушает, а не наваждения показывает.

 

А сотник Арнери вернулся домой. Так и шел по городу в служебном, то есть в пожарном. Только шлем в руке, а не на голову надет.

У него кроме этой негорючей одежды ничего и нет, если не считать домашних штанов и фуфайки. На осень, зиму — совсем ничего. Ему не холодно, он говорит. То есть если какое покрытие огня не пропускает, то и холода тоже.

Он из войска вернулся, сутки дома побыл, а на вторые — отправился места искать. Сразу искать: не думать сначала, не советоваться с кем-нибудь. Увидел первое объявление — набор в пожарную часть. И зачислился. Чтобы на третий день мирной жизни уже быть при деле.

Так и служит. Дома паёк выгружает, если день раздаточный, ест, что на кухне первое увидит, ложится спать и спит до подъема. До утра или до вечера. Ничего не говорит. И мыться отказывается, говорит — зачем, на службе воды больше. Хотя и знает, что дома воды не может не быть запасено достаточно: не важно, действует водопровод или нет.   

Говорил когда-то, что после школы и призыва право пойдёт изучать. В Университет. «Превосходно» имел по этому самому праву. Сейчас даже не вспоминает. Другие говорят: ничего школьного в жизни не пригодилось, лучше б мы вместо права с историей учили выживание в дикой местности. Или богословие…

А что с сотником было на войне, я вообще не знаю.

Зато и меня ни о чем не спрашивает. Про госпожу Арнери понял: больна, тоже в подробности не вдавался. Больна, паёк нужен, деньги нужны, пойду служить, пожары тушить, завалы разбирать, снаряды неразорвавшиеся опять же. И ничего про меня вас никого не должно заботить, кроме как: пришел домой сегодня или не пришел. Каждый день — Божий Суд перед Пламенным.

Можно подумать, мне про других не то же самое важно. Четвертьсотник Арнери в школе так и не доучился. И тоже в войске был, и вернулся, и ни служить, ни работать, ни учиться не собирается. За старшим братом не потянулся, да тот и не звал.

По нашему переулку — дыра, белое небо на месте, где был четырехэтажный дом. В дыру видны подъемники, строят что-то — ближе к Университету. От Старой Гавани вовсе ничего не осталось, у нас-то еще почти всё цело.

Электрика надо. Не хватало ещё, чтобы у пожарного сотника Арнери собственный дом от проводки загорелся. Заявку надо. Кто придёт, неизвестно. Вроде новой нашей водопроводчицы — девчонка старше-школьного вида? Я ей хотел помочь, она: не надо, деда, Вы не умеете. И сами без меня не ломайте, а то опечатаю, а за срыв печати Вам же взыскание — семьдесят пять тыщ.

Не ломайте — то есть не лезьте к трубам с ключом. Открывать-закрывать воду можно. «Деда»… А мастер Каярра тогда кто? Совсем долгожитель?

Есть Каярра, госпожа, пожарный сотник, отставной четвертьсотник и я. Повезло: считай, без потерь. И дом цел. А что дальше, думать глупо.

 

Понимал бы я, кто они, эти братья Арнери… И что это с ними со всеми. То есть с нами — там, в огне.

Ясно только, что Амингера, Тарриги и Лани там нет. А если нет — я-то там что делаю?

 

 

 

 

Тарр

Благородный Таррига Винначи

 

Только одна тень на полу — господина четвертьтысячника, а всё равно страшно. Может быть, поэтому и страшно. Если бы кто-нибудь был рядом, они бы разговаривали. Или даже ругались. Но господин Гарругачи не взял бы тогда пистолет со стола. И зачем он так? Зачем вообще выдумал этот божий суд?

 

Это не весна опоздала, здесь всегда так, кажется. Между домами на улицах пока еще больше снега, чем глины или проступившей земли. И воздух еще холодный. Или это Вам тоже — только кажется с непривычки?

Строго-настрого — как только лекари и могут — было наказано: в лечебнице не курить. Да и вообще: Вам пока лучше не курить, господин четвертьсотник. Вы пообещали даже — и, конечно, нарушили обещание. Да ведь и обещали-то не Вы, а тот, к кому обращались. Другой человек совсем.

Небо пустое и темно-мутное. Только за мостом светлеет бледная полоса. Рассвет. Здешние городки не все имеют название. Иногда именуются просто: Рэй-одиннадцать, Курр-семнадцать.

— Эй, брат, Бай-четыре, это я правильно еду, да?

Опять задумались? Пропустили подъехавшую махину. Грузовая, крытая — теперь таких много. Зато не нужно заставлять себя отзываться на чужое имя. Бай-четыре — это рядом совсем. Там пушкарские части стоят, кажется. Вопрос в другом: стоит ли объяснять дорогу незнакомцу. Одет он в войсковое, коронное. Только кто сейчас так не одевается?

— Я из лечебницы. Сам не знаю, где что.

Парень вылезает из махины:

— Ой, а закурить — можно я угощусь, нет?

Как, спрашивается, занесло в эти горы арандийца? А самого Вас — как сюда занесло? И потом — парень этот сейчас назовется, если захочет. А Вы, Вы, собственно, кто — вот что хотелось бы знать.

Закурить можно, конечно. Даже хорошо — Вам меньше останется.

— Только отойдем, — кивает водитель на махину. — А то ведь грохнет!

Правильно, наверное, что Вы не подсказали, как ехать к Бай-четыре. Или нет? Стал бы он рассказывать кому попало о том, что в кузове, если бы не вез груз по назначению.

— Слыхал, что в Ларбаре творится? — одной он затягивается, вторую папироску закладывает за ухо. На будущее. — И дотудова докатилось. Погромы нелюдские. Не бывал в Ларбаре, нет?

Не ожидали, Таррига? Проверьте еще раз свою внимательность. Помните, как надо ответить?

— Доводилось. Работал там пару лет… Большой город.

Болван! Нурачарец сказал бы «зеленый» или «шумный». Вы же теперь из Нурачара. И прежде чем подозревать честных рядовых коронного войска, последите лучше за собственным языком. Или уж врать научитесь поскладнее — хотя бы немножко. И хотя бы не ради себя.

До чего же глупые вещи приходят в голову. Например, что свет распространяется в пространстве быстрее звука. Но сейчас сначала раздались выстрелы, а всполохи показались позже. Верховые. Четверо, семеро, нет, больше, кажется. От перекрестка с дальнего конца улицы. Мимо покосившейся почтовой избы. К лечебнице. И, видимо, дальше. Стреляют за спину, но не кучно. А вот шашек не жалеют.

Это Вы уже в снегу лежа вычисляете. Рядом с водителем. Он — понятно, но Вы-то — от чего прячетесь? Не хочется, чтобы подстрелили? Да, не хочется, очень. Не важно, кто. Те, кто проехал только что, или те, кто за ними гонится. Их, между прочим, «нашими» следует называть. Наверное…

Парень приподнимает голову. Всё хорошо — не задели, осколками от шашки не посекло. Только лицо у него отчего-то делается бледно-зеленым. Это даже в сумерках видно. Да и светлее стало от огня. Что-то горит.

— Господи, — смотрит он Вам за спину. Туда, где осталась его махина. — Снаряды…

Крытый грузовой возок на самобеглом ходу занимается неспешно, но основательно. Шашку бросили наугад или нарочно — но попали точно. И это чудо — то, что возок еще не рванул. Как же неудачно — так близко к лечебнице.

Вы решили только вчера: Вы не можете, не должны принимать такие подарки. И мастерше лучше быть вдовою героя, чем укрывательницей мятежника. Вот Вам и случай.

Если бы Вы могли выбирать, Вы бы выбрали что-нибудь другое, не огонь. Слишком уж страшно. Кузов горит, но кабина пока еще нет. А потом… Она не сгорит, взорвется — а это быстро совсем…

 Новая махина — мотор заводится тотчас же. Хорошо. Обратно к мосту, и мимо него — к берегу, где ни людей, ни домов. Успеть бы туда. Тут же близко. Ведь город — небольшой, меньше даже, чем Старая Гавань в Ларбаре. Почти такой, как пристань Мадатта.

Вы опять забыли, господин четвертьсотник, что никогда не были в Мадатте?

 

Как это — я никогда не был в Мадатте?

 

Йарр

Благородный Амингер Байнобар

 

Господин Гарругачи глядит почти равнодушно — прямо перед собой. Чтобы поднести дуло к виску, приходится далеко отводить локоть. И опереть его на столешницу. Теперь в ровном свете огня — только щека, висок и палец на спусковом крючке. Эх, Пламенный, не мог ты решить иначе?..

 

Кое-кто в Университете уже посмеивается: благородный Амингер настолько прикипел к дозимним временам, что скоро обрядится в доспехи тех лет, да и работать предпочитает без электричества — при свечах. Говорите-говорите. Просто не люблю яркого света — он отвлекает.

Сероватые страницы книги на столе. Слова напечатаны слитно, без пробелов. Дибульские согласные, огласовки обозначены точками. Насмешники не так уж неправы. Давеча, заполняя в Народном банке бумаги на денежный перевод, я так и принялся писать — без отступов и промежутков.

— Господин с Дибулы? — осторожно полюбопытствовал служащий-мохноног.

«С Таггуда» — улыбнулся я про себя.

Эта песня — тоже с Таггуда. Здесь всё: вытертая кожа на рукояти, запах нагретого железа, страсть. Ах, как ярко это желание — соскользнуть в глубину света, где только и возможна единственная настоящая жизнь.

Как же сказать это всё по-мэйански? Как?

Когда в бою, сверкая лезвием,

Сшибутся насмерть два меча,

И рукоять в руке…

…Железная? Почему — железная? Я ведь только что решил, что кожаная. А кажется, что — так. Может быть, навершие или крестовина?

Нежданно станет горяча…

 

 …Перевязь — красно-лилово-голубая, новая. Шорник постарался: и перевязь, и упряжь подходят к друг другу по отделке. Гнедой вытягивает шею, пытаясь оборвать придорожный куст огуречника. Чует, хитрец: хозяин не одернет, занят. Так занят, что возможно даже, когда подъедет серая, он тоже не заметит, не запретит…

— И нету цвета, кроме красного, — не открывая глаз, бормочет тихонько всадник. — И не разжать уже ладонь…

Лицо молодое, вытянутое, неподвижное. Только губы шевелятся. И пряди темно-рыжих волос ветер иногда откидывает со лба. Он спокоен. Говорит о Пламенной милости, но сам не ищет ее и не боится. И меч на перевязи — самый обычный. Хороший, благословленный в храме, но не чудесный.

Ветер крепчает. Ярко-алое солнце скатывается за льняное лиловое поле.

— И скинув гнет рассудка ясного, из сердца вырвется огонь, — рассказываю я солнцу, ветру и полю.

— Спишь, что ль, боярич? — окликают сзади…

 

…Карандаш бежит по белому листу, торопливо, словно боясь не успеть. Огонек свечи клонится в сторону. Надо было закрыть окно…

 

…Взлохмаченный дядька в очках раскрывает папку. Не слишком толстую — чтобы прочесть, хватит и получаса.

— Вы говорите, перевод? — спрашивает он, щуря глаза за очками.

— Я в этом не разбираюсь, — отвечает доктор. Ему не хочется выходить на свет. Сейчас этот посторонний прочтет, скривится, скажет: «Не-ет». А доктор с ним точно не согласится. Напрасно он вообще затеял все это.

Грамотей пробегает взглядом по ровным, переписанным от руки, строкам:

А дым пьянит, как вина сладкие,

И как от хмеля бросит в дрожь.

Всю жизнь — за это счастье краткое:

Шагнуть в огонь, как в летний дождь.

 — Действительно, перевод, — соглашается дядька. — Ровно то, что я искал. Спасибо, мастер.

Доктор молчит. Человек в очках, не просмотрев остальных листов, сгребает их в папку. Прячет за полу куртки. И тут спохватывается:

— Вы позволите, мастер?..

 

…Черные волосы бандуриста намочены и стянуты в хвост, но даже в нем продолжают отчаянно виться. Комната тесная и темная. На полу — толстый ковер, дверь закрыта наглухо. И хоть бы одно окно!

Вингарец склоняется над какой-то решетчатой крышкой. Это неудобно — играть и петь, нагнувшись вперед, но ему, похоже, не привыкать. Голос приятный, чистый. И безупречный мэйанский выговор, без южных примесей.

И твой восторг — тебе же знаменье;

А боль и страх так далеки!

И меч, горящий ярким пламенем ­­­­—

Лишь продолжение руки.

…Господин тысячник плюхает на стол миску с кашей. Выбирает самую маленькую ложку. Рухнул на лавку, пересадил к себе на колени дитё лет полутора-двух. Оба — невероятно похожи друг на друга: совершенно лысые, с россыпью рыжих конопушек.

— Есть будем! — сообщает тысячник. Дитё крутит головой вправо и влево. Из ящика под потолком играет музыка.

Тысячник зачерпывает первую ложку, подносит ее младенцу:

— Лопаты для склада. Принимай! — видимо, он не умеет говорить тихо.

Не те нынче времена, чтобы отказываться от каши. Но тысячник затеял эту игру не потому, что дитя плохо ест. А чтобы самому было веселее.

— Сапоги! Разгружаем! — и вторая ложка съедена.

— Дрова…

Тысячник замирает и вслушивается. Этот ящик — вот откуда поют:

Великий дар Отца-Воителя

Всех прочих милостей ценней:

Из битвы выйти победителем

Иль навсегда остаться в ней.

Младенец недоуменно задирает голову: в чем задержка?

— Мать твою печень! — опускает тысячник ложку в кашу. — Мать твою печень…

 

…На длинном, сколоченном из досок столе, установлен некий аппарат. Прямоугольный, поцарапанный, с ребристым колесиком на боку. Аппарат тоже издает звуки. Иногда говорит на вингарском, иногда на мэйанском. А порой — и вовсе на непонятном языке. И все это вперемешку с фырчанием и щелканьем.

Мастер замер в дверном проеме. Спиной к столу, к разобранному ящику с проводами, к звуковому прибору. Собирался принести что-то со двора и вдруг остановился, слушает.

Мечи кружат, как в танце, парами,

Путь озаряя впереди;

Не кровь — огонь — толчками алыми

На землю плещет из груди.

Во дворе под дождем намокают сосны и яблони…

 

…Вы видите? Всё опять хорошо. Только что же это вы — без меня опять не можете управиться?

 

Ну что же, вот она и известность. Почему же песня — снова, в который раз, — вылетела из головы?

 

 

Рэй

Благородный Райачи Арнери

 

От огня, да с дымом, и не такое приснится.

Может, и Радатта весь во сне был? И год только начался, первый в средней школе? Ага, и не у нас, а у того отряда, куда благородный Маэру из пехоты пришел.

В общем, все живы и никто никому не врал.

Аминга просыпается у себя наверху. Глядит на Тарригу сначала, потом на меня. Отвечает нам обоим:

— Застрелился. Я видел.

Ну, да. Будь все живы, зачем бы господину Лиабанни вообще сюда переезжать? Служил бы себе, или на Озере жил в отставке. А он тут, слышно. С Эйченом о чем-то разговаривает, спокойно, как о будничном.

По двери кто-то с той стороны выстукивает барабанной азбукой: «Внимание!». Не то чтоб я эту азбуку знал, но отдельные слова понимаю.

— Заходите, господин сотник, — отзывается надзиратель.

Входит сотник из канцелярии, который справки выдает.

— Временно будете старшим надзирателем, благородный Маэру.

— А с ним-то что? — огрызается Лани из нашего угла.

Кровать застилал благородный Дайтан. С такой злостью — да и понятно, чего уж веселого…

— Старший надзиратель замещает главу школы, — продолжает сотник, будто не слыхал вопроса не по уставу.

И потише объясняет:

— Господин Нарагго… Сердце прихватило после всего давешнего. А Охранное отделение пока возьму я.

Не вижу, но тут и видеть не надо: Лиабанни молча ждёт. Чего-нибудь — хоть вранья, хоть объяснения, как всё было. И главное, что теперь будет.

— Не думаю, что я надолго, — говорит сотник. — Благородному Тидану нужно прийти в себя. А там… Вернется к обязанностям.

— П-простите, господин сотник? — выговаривает Мамулли.

— Осечка. Пистолет дал осечку.

Чтобы осечка была, надо стрелять. Значит, был и Божий Суд, и Радатта сделал, что хотел. Заставил выстрелить.

— А что досточтимый? — по голосу слышно, что Лиабанни еще не знает, радоваться или нет.

— Досточтимый Гамулли объявил: Пламенный явил свою волю. Мертвец упокоился.

Сотник последние два слова произносит уже громко, для всех.   

«Упокоился» — звучит как будто погиб второй раз. На поединке.

Значит, был неправ. А ребята — правы. Они ведь все трое давно уже не за него были, а за Гарругачи. Если так стороны делить — да, по-нашему вышло.

— Ой, зря я, пожалуй, в Пламенном сомневался, — ухмыляется Аминга и спрыгивает с койки.

Ёрничает, говорит словно не про бога, а про кого-то из местных начальников: он, мол, свой мужик… 

Лани Амингера толкает кулаком в бок: а то ж!

Тарри, как обычно, сверху выглядывает: что там в комнате творится.

— А Дакко и Тачарри еще спят, — говорит.

Лани выскочил в проход. Да как гаркнет:

— Первый средний! ПОДЪ-ЁМ!

 

 

Начало раздела

На Главную

 

 



[1] Кэрибонго — съедобный моллюск, в арандийской кухне считается лакомством.

Используются технологии uCoz