ПОВЕСТЬ О ЛАРБАРСКИХ ДОБРОХОТАХ

Часть третья. Подвижники

 

 

 

 

30.

Восемнадцатое число месяца Целительницы 1118 г. Девять часов утра.

Восточный берег, Старая Гавань. Семибожный храм Творца Жизни.

Подвижник Творца, Не Имеющего Обличий.

Мохноног в рабочей одежде.

К кирпичной стене храма снаружи приставлена лестница. Божий служитель лазал наверх — открыть окошко под куполом. Скоро весна, здание надобно проветрить. Собирался уже спускаться, и тут на помощь ему явился работяга мохноножьего племени. Взялся подержать лесенку, чтобы, не дайте Семеро, подвижник не свалился.

Так они и стоят теперь: человек на узкой ступеньке, мохноног внизу на земле. Храмовые задворки завалены разным хламом.

— С просьбою я к Вам. Воззовите к Подателю Жизни, да не оставит милостью своею живую тварь! Видят Семеро, хороший был человек…

— Был?

— Так ведь помирает! Только на чудо вся надежда. Ну, и на лекарей, ясно.

— Кто болен-то, мастер? О ком молиться?

— А Вы его знаете, досточтимый. Вот, даже справлялись, говорят, давеча о нем. Художник Лиратта. Хороший человек. Честный семибожник.

В лице подвижника мелькает беспокойство. Или досада. Словно ему некстати такая осведомленность просителя. А может, он и впрямь огорчен известием.

— А Вы не знали? В больнице он, в тяжелом отделении. Отравление, говорят.

— Что, совсем плох?

— Ох, да не то слово! Высокая судорожная готовность. Угроза отека головного мозга. А также «отсутствие сознания на фоне нарастающих явлений сердечно-сосудистой, дыхательной и почечной недостаточности» — во чего!

— А Вам откуда это всё известно?

— Так что ж — в Первой Ларбарской мохноноги, что ль, не работают? Там, между прочим, староста здешней мохноножьей общины, мастер Чилл — один из главных. Ну, и другие есть.

— Я помолюсь.

Обещав это, человек не торопится вниз. Замечает:

— Только, сдается мне, никакой он не семибожник, отравленный Ваш.

— Зря Вы так, досточтимый.  Он вот и в храм всё ходил. Ко Пламени Воителя. Ополчался в бой, стало быть. Настоящий и преданный, получается, брат… семибожный.

— А плакаты для МСТ кто тогда малевал? Не Лиратта разве?

 Рисунки эти известны всему Ларбару. Круглый стол, на нем разложен платок для игры в «шесть квадратов».  На разноцветных полях выстроились мелкие серые фигурки. Вокруг стола — семеро кривляк в храмовых Семибожных облачениях. Кидают кости, а вместо денег ставят на кон честных тружеников Ларбара. И господин Винначи — исполинского роста, в рабочем фартуке — жилистой рукой ударяет по столу, а позади него развивается синее знамя Мэйанского Союза Трудящихся.

— Именно, досточтимый! Ведь что суть эти плакаты? Насмешка, если не сказать — издевка. Вдумайтесь! Вождь МСТ в одежде механика требует от жрецов прекратить играть трудящимися. А сам-то — ну вылитый рабочий, да! Разве что кольца Коронной школы на пальце недостает… А бьет? Вы только вглядитесь, по чему он бьет. По своему же брату, рабочему. Ну и, наконец: что, собственно, дурного или опасного в этих забавных человечках за столом? Что, я Вас спрашиваю? Тончайшее иносказание — вот что я вижу в сих плакатах. МСТ этого не понять, но Вы-то — человек умный.

Божий служитель соскакивает на землю.

— И что за бой имеется в виду? С кем?

Мохноног отпускает лестницу. Разводит руками. Напрасно, мол, досточтимый изволит гневаться.

— А это уж с кем Братство решит. Мастер Лутамбиу и прочие ответственные лица. Ну, и храм, конечно…

— Значит, так. Первое. Этот «хороший человек» сбывает отраву.

— Какую-такую «отраву»?

— Обыкновенную. Не умозрительную, не всякий там «дурман для головы простого люда», а порошки в бумажках. Ту самую дрянь, от которой он сейчас якобы помирает.

— Дык, взаправду помирает-то!

— Второе. Он двурушничает. Рисует любую пакость, лишь бы платили за нее. Все способы хороши, чтобы денег добыть на достойное дело. За это, выходит, бедняга и поплатился. Но перед тем, как пасть в неравной схватке, какие-то деньги он всё-таки передал Рабочему Братству. Я верно понимаю, что это — те самые девятьсот тысяч, которые неизвестно откуда взялись, пока Лутамбиу по области ездит?

— О чем я и толкую. Художник, может быть, очухается еще, хотя доктора говорят — не скоро. А может, и вовсе… Тут уж всё в воле Семерых.

— Вопрос: а на что эти тыщи?

— Да он предсмертной-то записки не оставил. Так что сами выбирайте, какое безобразие за ним зачислить. Лиратта тоже ведь — доброхот. А из благих побуждений — какой только дряни не измыслишь…


 

 

* * *

31.

Восемнадцатое число месяца Целительницы 1118 года, около полудня

Западный берег, Училищная часть. Первая Ларбарская городская лечебница, Отделение для тяжелых больных (ОТБ).

Мастер Ваттава Харрунга, дневной ординатор ОТБ.

Тагайчи Ягукко, школярка пятого года обучения отделения Врачевания Ларбарского Университета, стажерка той же лечебницы.

 

Я зачем-то понадобился барышне Ягукко. Иначе с чего бы ей около меня вертеться. Интерес ее ко мне, конечно, чисто деловой. А вот какой именно — попробую угадать. Ну, во-первых, насчет Минору чего-нибудь вызнать. Как вчера в участке все прошло. И это — самое вероятное.

Помнится, как-то зимой я ее тоже пытался расспрашивать. Насчет Буно. И она мне ничего не сказала. А теперь я ей ничего не скажу. Да не из вредности, а потому что подписку давал о неразглашении. А еще потому, что говорить мне особенно и нечего.

Впрочем, возможно, дело вовсе и не в Минору. О девице Магго она и у Алилы могла узнать. Тогда остается общежитие. Может быть, хочет намекнуть, чтобы я о нашей случайной встрече не трепался. Если Тагайчи меня все-таки видела, и поняла, что я ее тоже заметил. Но вообще-то, делать мне больше нечего, как всем подряд рассказывать, что барышня Ягукко дома не ночует, а в комнату лишь под утро возвращается — довольная и сияющая. Подумаешь, какое дело. Тем более, что мне самому в девчоночьем университетском общежитии по ночам и вовсе находиться не полагается.

Или она хочет мне что-то от соседки своей передать. У которой я, к слову сказать, и имя-то спросить забыл. И тогда это уже совсем некстати, потому что ни на какие продолжения я не рассчитывал. Лишнее это все. Хотя Тагайчи походит на сводню не больше, чем я на болтуна.  Да и, по-моему, не видела она меня все же. Не разглядела в коридоре, слишком темно было.

Случилось это все еще до праздников. Как оно всегда со мною случается — нежданно. Шел домой с работы. Завернул в кабак, что на углу Училищной слободки. А там — девчонки сидят, школярки. К зачету готовятся. Между прочим, по анатомии. Одна спрашивает, а две другие ей по памяти отвечают. Я прислушался, конечно. Чую — не сдадут, плавают. Особенно на венозных соустьях.

Ну и как-то так вышло, что начал я потихоньку им подсказывать. А они меня в ответ спрашивают: а вы, мол, что — тоже это когда-то учили? Вроде сперва за доктора меня и не посчитали. Слово за слово, короче, отправился я к одной из них в общагу. Для продолжения, так сказать, знакомства и для закрепления познаний в анатомии. Ну и закрепляли. До утра. Пока я не спохватился, что уже на работу бежать пора.

А когда в коридор вышел крадучись, чтобы комендантшу не потревожить, увидел у дальней двери нашу стажерку — Тагайчи. Она аккурат домой возвращалась. Тоже тихонечко. Меня, кажется, не заметила. Ну и я ее, понятное дело, окликать не стал.

Окно над угловой койкой завешено наглухо, не пропуская света. И сама кровать огорожена ширмой со всех сторон. Всякие недужные случаются в отделении для тяжелых. Бывают и отходящие. А отдельных палат тут нет. Милосердно ли позволять остальным пациентам невольно наблюдать за ходом умирания? А иногда ширмы выставляют, чтобы оградить самого недужного от дополнительных раздражителей. Если таковые могут вызвать ухудшение его состояния.

Девушка в зеленом балахоне с белой оторочкой заканчивает перевязку. Собирает инструменты, собирается уже уходить. И на мгновение задерживается возле ширмы, словно раздумывая: заглянуть внутрь или нет. А может, нарочно тянет время, чтобы мастер Харрунга сам с ней заговорил.

— Барышня Ягукко! Вы какую-нибудь запись в тетради оставите? Добавления к назначениям будут?

— Нет, тут все хорошо идет. А дневник я уже написала. Кто это у вас на второй койке, тяжелый?

— Отравление амитином. Вторые сутки без сознания.

— «Чернушка»? Ясно. А кровотечение-то как порозовело, а?

— Да, завтра, наверное, можно и переводить… Быстро время летит, да? Вот и еще один год заканчивается.

— Не так уж и быстро. До лета во-он сколько остается. Вы в Новогодие когда дежурите?

— Мы пока график не утрясали. Знаю точно, что не тридцатого. Тридцатого я в прошлом году стоял. Третий, я думаю, день. Или четвертый. А вы?

— И мы, скорее всего, в третий. Хотя у нас тоже еще не утрясали. Может быть, вместе попадем. Хорошо бы.

Везет же кому-то. Есть, оказывается, на Столпе Земном девушки, с которыми можно разговаривать. О графике, например, и о дежурствах. А то я когда дома об этом обмолвлюсь, Тамми сразу же отключается. Неинтересно ей, понимаете ли!

— Да, хорошо. Все вместе и отпразднуем. Если, конечно, Ваш наставник против не будет. Или работать не придется до самого утра.

— Да даже если работать. Праздник ведь главное в хорошей компании встречать. А застолье и прочее — вовсе необязательно.

«И даже — нежелательно, — говорят эти хитрые глаза. — Завязывал бы ты, мастер Харрунга, с выпивкой!» Да, видать, совсем дела плохи, раз уж школяры доктора наставлять взялись.

— А что ж это Вы на праздники домой не съездите, Гайчи? Родители-то, небось, соскучились?

— Я, может быть, потом, в каникулы. А сейчас — дел слишком много.

Ну да, ну да, особенно тех, что по ночам решаются. С пареньком из «Доброхота». Вот же, мастер Чангаданг, сотворил-таки доброе дело. Провел осенью беседу с газетчиком, заодно и ученицу свою познакомил. А у ней там, похоже, все серьезно. Так что устроил личную жизнь барышне — в лучших традициях восточных наставников.

Только одна загвоздка, мастерша Ягукко. Будете всю жизнь в лечебнице проводить — не всякий муж с Вами уживется. Так что о работе иногда и забывать следует. Для собственной же личной пользы и выгоды.

— Ну нельзя же только о делах думать. Для женщины ведь не работа главное, а семья. Любовь там, дети… Не понимаю я вас, молодежь. Ни Вас, ни Минору.

— Ой-ёй-ёй, «молодежь»! Что это Вы, мастер Харрунга, в старики записались? А Минору… Так она, может, тоже из-за любви на себя напраслину берет. И очень даже по-женски все получается.

— Тогда я такой любви не понимаю. Убийца, дурманщик, крамольник — и это можно любить?

— То, что он убил, — еще не доказано. Но ведь и убийц же кто-то любит. Не потому что они — убийцы, а вообще. И крамольники не все плохи.

— Ну-ну. Как это все восторженно да возвышенно. Особенно для юных девиц.

— Не дразнитесь! Я бы на такого все же не польстилась. Тут я тоже Минору понять не могу.

А я однажды польстился. На самого настоящего крамольника и безобразника. Не в смысле любви, а просто по-человечески. Больше года назад это было. После Новомесячья Рогатого. Возвращался я тогда домой с работы. Та зима снежной выдалась. Поземка, ветер холодный, скользко. Я под ноги гляжу, голову в воротник прячу. Не сразу заметил, что за мной от самой лечебницы кто-то топает.

Долго топает, настойчиво. Училищную слободку прошли, Башенную площадь, свернули в Первый Шатерный. Тут она ко мне и подошла. Она, потому что преследовательница моя бабой оказалась. Правда, я это понял, лишь когда она голос подала. «Доктор?» — спрашивает тетка. «Ну?» — отвечаю. «Пойдем, — говорит, — со мной. Там плохо!»

И я пошел. Бывало такое и раньше — и в Мичире, и в Марбунгу. Запил кто-нибудь или с лихорадкой свалился, или рожает. А в больницу не едут. Либо по недомыслию, либо денег нет, а то и не в силах уже. Особенно если баба и если на сносях.

Добирались мы долго, и самое обидное, что в обратную сторону. На Восточный берег, в Старую Гавань, за вокзалом куда-то. И это я после уже сообразил, что тетка-то, похоже, нарочно петляла. А тогда просто шел и мерз, и ругался тихонечко. И на себя, и на нее, и на несчастливую судьбинушку.

Не напрасно, как выяснилось, ругался. По дороге расспросить, что случилось, как-то не удалось — слишком уж было холодно. А на месте… Никакой роженицы там не оказалось, и пьяницы в горячке тоже. А обнаружился рыжий конопатый парнишка чуть за двадцать. Пригоженький, будто с новогодней картинки. И с осколочным ранением бедра. Ни много, ни мало. Так что запоминай, Харрунга, адресок и дуй прямиком на площадь Ликомбо. Если лекаря, конечно, из этого дома так просто выпустят.

Я сказал тетке, что она дура. Я сказал, что о ранениях подобного рода все доктора обязаны сообщать. Я сказал, что здесь нужен хирург, а я таковым не являюсь, несмотря на то что в хирургии тружусь, откуда она меня «вела». А еще сказал, что тут нужны инструменты и лекарства, которых у меня при себе нет. И быть их не могло. А если бы и были, я б все равно не взялся. И что она — полная, совершенная, непревзойденная дура. Но впрочем, это я уже повторяюсь.

Баба отвечала спокойно. Выбрала она меня потому, что я в хирургическом корпусе работаю, и когда уходил, сторож, со мною прощаясь, назвал меня «мастером Харрунгой», а она слышала. И ланцет у них есть: сынок ее, слесарь, как-то по случаю приобрел, так как им мелкие гайки крутить удобнее. И еще есть «инструмент» — его сегодня один человек из Четвертой, прям из перевязочной спер. И бинтов они купили. А вместо спирта — водка разве не подойдет?

Ланцет оказался тупым и старым, зато «инструментом» — вполне приличный зажим. Можно сказать, повезло, а то могли ведь и шпатель утащить, раз он в хирургическом кабинете лежит. И даже иглы кривые скорняжные где-то сыскались. Но в аптеку я ее все равно отправил. А пока ждал под бдительным присмотром еще двоих молодцов, парень мне принялся про свое несчастье рассказывать.

Мол, они ничего дурного не хотели. Был праздник, зашли с ребятами в кабак. И не затем, зачем обычно ходят.

«Вы не подумайте, я вообще не пью — а с людьми поговорить. С согражданами. Что, мол, нельзя так жить. Выпивать, опять же, каждый праздник. На Владыку — за умерших, на Рогатого — за прекрасных дам, на Целительницу — за здоровье и за тех, кто в море. А начальству-то выгодно, что мы сидим, как болваны, а за нас всё решают. Давайте лучше по-настоящему веселиться. Давайте, мы лучше песню вам споем.

Ну и спели. Она, конечно, такая была, что в печать бы ее не пустили, но забористая. И никакого похабства, вот послушайте. Я только гармонь сейчас взять не могу. Такая была гармонь! Жалко...»

В тот раз он мне даже спел. А вот тогда, в праздник, допеть им не дали. Подошли мальчики из Судостроительной. «Корабелы, которые корабля и близко-то не видали. Их ведь чуть только в гильдию принимают, начинают на драки натаскивать. Рабочая дружина — называется. Личная охрана своих гильдейских воротил. А тут им, может, просто подраться захотелось.»

Парень требования заткнуться не выполнил. Те оскорбились. «Слово за слово — драка и началась. Из кабака на улице уже. Народу-то много — праздник. А тут — черные. Стража, то есть. И так много сразу, будто нарочно рядом стояли и ждали. Стали нас разгонять. Кто-то ихнему десятнику по куполу двинул, те взбеленились. Вот гранату и кинули… Эх, гармошку жалко!»

Пришлось мне вспоминать свое недолгое хирургическое прошлое. На самом деле, просто парень был везучим. Ничего серьезного не задето. Ни кость, ни сосудисто-нервный пучок. Перед уходом я сказал, что послезавтра надо бы перевязать. Ребята пообещали встретить меня у вокзала — сюда, мол, сам не ходи. Подпольщики умбловы! Знали бы, кому доверились.

Гармонист, впрочем, поправился. А два месяца спустя сотник Нариканда велел мне разыскивать в Первой Ларбарской пособника незаконной тайной организации. Возможно, меня самого. И я тогда отметил Кайрана, Талдина Курриби, Камато и Чабира.

О! А чем это там мастер Чангаданг в Четвертой лечебнице занимается? Ну, дежурит, понятно. Но ведь самое же подходящее место, чтоб подобные знакомства сводить. А потом оперировать раненных беззаконников. Тайно, где-нибудь за городом. Или — еще лучше — на заброшенной барже! И Тагайчи по утрам не от дружка с любовного свидания возвращается, а из этой подпольной операционной. Какая прелесть!

А того своего пациента я как-то недавно видел. На Башенной площади. По-моему, это все-таки он был. Опять на гармони играл и пел. Под плакатами Мэйанского Союза Трудящихся. Готов, стало быть, человек к новым подвигам и свершениям. И жить, и помирать за великое дело готов. Не понимаю я все же нынешнюю молодежь…

— А Вы, барышня Ягукко, каких крамольников предпочитаете?

— А таких, как Вы!

Ну вот, кажется, мои деяния известны гораздо больше, чем я мог бы подумать. Ведь не читает же девчонка мысли на самом деле!

— А каких — как я?

— А таких, кто на чужих несчастьях себе славу не зарабатывает. Это ж и врачевания касается. Не только крамолы.

— Слышал бы Вас господин Мумлачи!

— Да тут полбольницы таких. Я имела в виду тех, для кого очередной недужный — всего лишь повод блеснуть.

— Ну, ничего. Половина — таких, зато половина — других.

— А больше всего я не люблю, когда возвышенные устремления кончаются — вот — чем-нибудь таким. Когда хороший человек себя до погибели доводит.

Тагайчи кивает в сторону второй койки. Посадил себе мужик почки, дури перебрав. А ты, мастер Харрунга, будешь пить — печень пропьешь. И прослезится на твоих похоронах господин профессор. И скажет, что ты всего себя отдал работе…


 

* * *

32.

Восемнадцатое число месяца Целительницы 1118 года, полдень.

Восточный берег, Старая Гавань. Помещение для свиданий в Старо-гаванском участке стражи.

Минору Магго, подследственная.

Якуни Карадар, участковый стряпчий.

Светило ларбарского правоведения.

 

Осанистый, чуть седоватый господин в дорогом сюртуке, с безукоризненной бородкой, не просто говорит — держит речь, даже и при столь немногочисленных слушателях:

— Очевидно, что Вы совершили самооговор, барышня Магго. Вы не убивали тем способом, который назвали. Наилучшее для Вас — немедленно прекратить лжесвидетельство, ибо Вы признаны вменяемой. Вам, как Вы уже знаете, предъявлено обвинение в умышленном препятствовании следствию. В то же время, Вы — важный свидетель по делу. Вам надлежит, во-первых, изложить всё, что Вы на самом деле знаете о кончине особы, известной Вам как Авачи Райлер, а во-вторых, объяснить причины Вашей лжи.

Девица Минору успела к сегодняшнему свиданию переодеться из лилового сарафана в полотняное домашнее платье. То, что матушка давеча принесла.

— А Вы от кого, господин стряпчий?

— Я представляю Вашу сторону. Мой коллега, Якуни Карадар, — сторону Короны. Уважаемый Талури Райлер или кто-либо из родственников покойной, возможно, тоже пригласят стряпчего, и тот будет представлять ее сторону. А я — Вашу.

— А это кто?

— Не понимаю вопроса. Кто — «кто»?

— Я Вас не приглашала. Кто тогда «моя сторона»?

— «Ваша сторона» — это Вы. Меня пригласили Ваша семья и гильдия.

— Тогда, наверное, лучше Вам у них и спросить, что я знаю и почему вру.

Терпение ларбарского правоведа не так-то просто сломить:

— Если бы всё было столь просто, барышня. Передоверить трудную задачу взрослым тетям и дядям. Но Вы гражданка Объединенного Королевства Мэйан, совершеннолетняя, правоспособная. И двенадцатого — четырнадцатого числа сего месяца действовали сами, не по указке. Так что извольте продолжать, раз начали.

— А это уже доказано, что «сама»?

— Да, ибо не были больны, зачарованы либо невменяемы.

— А как насчет «указок»?

— Понимаете, если бы Ваш поступок пожелало взять на себя какое-либо… м-мм… ведомство или сообщество, то сие уже произошло бы. Проще говоря, если кто-то воспользовался Вами — безразлично, путем ли убеждения, запугивания или обмана, — то он получил то, на что рассчитывал: вся ответственность легла на Вас. Вы, тем не менее, желаете сделать заявление насчет присяги?

— Не понимаю вопроса.

— Если Вы действовали по приказу, то лицо, отдавшее Вам приказ, должно было иметь к тому какие-то основания. По закону это означает, что Вы считали себя несущей присягу, а оное лицо — Вашим полномочным начальством согласно данной присяге. Это так?

— Не так.

— Если же кто-то Вас убедил, что вести себя так, как Вы вели себя в эти дни, есть Ваш долг как гражданки Королевства, то и об этом Вы должны заявить. На подобных вербовщиков можно найти укорот согласно закону.

— Мы это давеча обсуждали с доктором Ниракари. Если мне кто-то что-то такое внушил, то давно еще. В школе или даже раньше. Не на вашей ли дремлющей совести — эта смерть, безразличная вам? Ну, вот: мне смерть мастерши Авачи не безразлична.

— И сие, по-Вашему, — повод, чтобы морочить следствие? Вы что, пошутить этак решили?

— Да уж какие шутки…

— Так давайте вместе разберемся, что Вами двигало. И подумаем, как теперь мы можем улучшить Ваше положение. Повторяю: отказ от ложных показаний и дача правдивых Вам зачтутся, хотя, возможно, и не оправдают Вас полностью в глазах Суда.

— Хорошо. Скажите мне, какие показания правдивые, я их дам.

— Барышня Магго! Вы издеваетесь?

— Извините. Скажите, пожалуйста, мастер Карадар: я сейчас могу заявить, что не в состоянии участвовать в допросе?

— В беседе. Это не допрос. Да, можете, — отвечает Якуни.

— Заявляю. Мое состояние препятствует беседе.

— Похоже, так оно и есть, — молвит Светило.

— А Вас, мастер Карадар, я еще хотела бы спросить о другом.

Светило подымается из-за стола:

— До свидания, барышня. Надеюсь, к следующему разу Ваше состояние переменится к лучшему.

— До свидания, господин мой. И еще раз прошу — извините.

Наедине с участковым стряпчим Минору говорит:

— Я вообще-то обязана прибегать к его помощи?

— Нет.

— А можно, я от его участия прямо сейчас и откажусь?

— Вы уверены, что Вам оно не нужно? Это очень опытный стряпчий, из десятка его подопечных семь обычно выигрывают дело в Суде.

— Но что разуметь под «выигрышем», решает он?

— Конечно, нет. Решают подопечные, но по совету с ним. Они ставят цель, а как и в какой мере можно ее достичь, — это уже зависит от стряпчего.

— А если мне как раз и важно — «как»? Я непонятно говорю, простите…

— Очень хорошо, барышня Минору, что Вы задались вопросом: что в этом деле важно для Вас. Этого за Вас никто не решит — ни стряпчий, ни сыск, ни Корона. Только Вы сами.

— У меня еще заявление. Нет, сперва вопрос. Я могу попросить, чтобы со мною не давали свиданий?

— Можете. Но решение останется за Стражей. И Вы не можете ходатайствовать, чтобы в качестве причины запрета на свидания Вашим гостям называли Вашу волю. То есть Вы никак не сумеете повлиять на то, скажут ли Вашей родне, что Вы не хотите их видеть, или не скажут.

— Понятно. Тогда заявление: прошу, чтобы на свидание со мною гостей допускали по одному.

— Это не увеличит частоты и общей продолжительности свиданий.

— Пусть так.

— Какие еще пожелания?

— А могла бы я сама просить об одном обследовании, вдобавок ко вчерашним?

— О каком?

— Богословском.

— Относительно сверхъестественного воздействия на Вас чародейское освидетельствование мастерши Малуви считается достаточным. Если на Вас лежит проклятие либо благословение, но не распознается как чудо, — то для следствия и суда оно не значимо. Если Вы несете обеты, нуждаетесь в обрядах… но об этом я уже Вам раньше говорил.

— Тут другое. Я хочу рассказать то, что видела и слышала, кому-то, кто разбирается в обрядах. Не в чудотворных, а во всяких. Чтобы мне самой понять, что это было, прежде чем давать показания.

— Вы предполагаете, что наблюдали какое-то священнодействие, и не находите нужных слов для его описания?

— Да там, может, и священного ничего не было. Просто… Знаете, есть такая издевательская книжка: «Малютка Нда в чащобах Ларбара»? Там от лица пардвянского дитяти описано, как наши ребята играют в расшибалочку. Догадаешься, что происходит, если знаешь эту игру. А так — выглядит, будто пляска сумасшедших. И я сейчас себя чувствую, как этот Нда. Может быть, мне и не богослов вовсе нужен, а кто-то еще… Хуже всего, что я на всё теперь так смотрю. Мне давеча доктор Харрунга втолковывал что-то, вроде бы по-мэйански и не в научных лекарских понятиях, — так я уже и обычный язык не всегда понимаю…

— Доктор использовал выражения из обихода дурманщиков.

— А-а, ясно. И ясно, что ничего у меня не выйдет. «Пригласите мне знатока незнамо чего»… Глупо. Извините.

— Но если мы допустим, что я — какая-нибудь малютка Ухты, которая сама ничего не знает? И попробуем те события обсудить хоть в каких-то словах? Пусть даже в бессвязных и дурацких. Не под запись, а пока что в виде прикидки.

— А Вам это можно? Это не будет противозаконно?

— Противозаконного деяния я не предлагал бы.

— Тогда хорошо. Вот мне господин сотник велел записать мой разговор с Авачи. Я попробовала, но вышло — всё не то. Ведь это очень важно, в ответ на какие твои речи тебе что-то говорят. Смысл от этого зависит. А я не уверена, что Авачи говорила со мной. То есть — что она меня слышала, а не кого-то совсем другого. И другой ей отвечал, конечно, совсем не то, что я.

— Будто два лицедея ради смеха перебрасываются строчками из двух разных постановок?

— Ну, да. Но она-то слышала правильные строчки, а не те, что я ей подкидывала.

— И так было с самого начала вашей беседы?

— Да. Только я не сразу заметила.

— Тут я вижу объяснение. Тому Мауданга, она же Авачи, принимала дурманный порошок амитин. В ее воображении на месте Вас мог сидеть кто угодно — хоть пророк Халлу-Банги — и произносить всё, что ей бы вздумалось. Таково свойство амитина: дает ощущение всемогущества, полной власти над происходящим.

— Да, но я-то порошка не принимала!

— А Вам и не надо было. Вы просто столкнулись с тем поведением, какое присуще дурманщикам. С непривычки выглядит странно и страшно. Нетрудно засомневаться: кто рехнулся? Собеседник мой — или я?

— Если бы так только с дурманщиками было…

— Что верно, то верно. Может быть, вспомните, когда именно произошла эта перемена в ее речи?

— Нет, мастер. Речь не менялась. Просто я сообразила не сразу, что могу что угодно говорить: на ответ Авачи это не повлияет. При этом она слушала меня, отзывалась мне, но… Знаете, музыканты, играя многоголосную вещь, могут каждый вести свой напев. А могут как бы обращаться друг к другу, хотя сам напев вроде тот же, заданный.

— А может, Минору, Вам музыканта надо пригласить? Вы бы ему тот разговор пропели, за себя и за Тому — без слов, просто голосом?

— И что? Музыку на суде не предъявишь.

— Смотря какой будет музыкант. Вдруг он сделает выводы, которые…

В помещение заходит стражник. Что-то тихо говорит мастеру Якуни. Слышно только: «…Вы нужны…». Стряпчий мотает головой. Потом пишет на листке несколько слов, передает стражнику, тот уходит.

Кажется, начальство требовало мастера на другой допрос. А тот отпросился. Написал что-нибудь этакое: «Магго заговорила…»

— Не потяну. Если по-настоящему пропеть, это будет сильнее любого дурмана. И надо быть очень хорошим певцом. И лицедеем тоже.

— А хоть как-то Вы могли бы описать того умозрительного собеседника Авачи? Бог или смертный, живой или мертвый, чудовище или обычное существо, какого племени, пола, какой повадки?

— Не знаю. Мне и позже нечто подобное мерещилось. Вот хоть вчера: мама говорит со мною — а будто с Гамми. Гамми будто со мною — а на самом деле с Вами… Сдвиг какой-то.

— Я сообразил теперь, почему Вы просите об одиночных свиданиях. Ну, а сейчас-то я с Вами говорю?

— Кажется, да. А тогда… Самое отвратное, что потом эти умозрительные знакомые начали в дверь стучаться. Или мне мерещилось…

— Не понимаю.

— Кто-то стучит. Не как соседская старушка: молчком, просто стучит. Авачи ждет немного, потом выходит. Я не знаю, куда: в уборную или куда еще. Возвращается, продолжает разговор, но я чувствую, что с кем-то она в этот промежуток тоже толковала. То есть я пропустила часть ее беседы. Господин сотник меня спрашивал про перемену ее настроения. Нет, не стала она грустнее или веселее. Просто что-то произошло.

— Так было один раз?

— Да.

— А когда примерно?

— Тринадцатого вечером. А еще до того, днем, кто-то не стучался, а просто дернул дверь и зашел. И Авачи от меня вышла к нему. В прихожую.

— Там и вправду кто-то был? Или она обращалась к пустому месту?

— Был, и даже звал ее «Тому». И на «ты». По-арандийски.

— Но голос Вы не узнали?

— Нет. Или узнала. Но там этого голоса быть не могло. То есть он совсем не то говорил и не так, что этот человек мог бы сказать и как он мог бы… Я непонятно объясняю. Ну, во сне иногда бывает: одно лицо на другое накладывается, и знаешь, что в школе у тебя, например, Боярыне Онтал взяться неоткуда, даже балаганной, а не всамделишной, а все же видишь, что это именно Боярыня. И не Боярыня одновременно…

— Кажется, я понял. А чей это был бы голос, если бы он произносил что-то другое, более подходящее?

— Мастера Талури. Но если только представить, что он — это не он. Как если бы он не служил Безвидному. Не умел бы молитвы читать и никогда не учился. Если бы водку пил, колбасу ел. И вообще не чтил бы Семерых.

— Он демонов поминал? Богохульства какие-то изрыгал, этот голос?

— Нет, нет. Не знаю. Не смогу объяснить. Бред полнейший.

— Так что за бред?

— Будто бы он считал себя змейским Единым Богом. И требовал, чтобы Авачи ему поклонилась, как Богу. А она отказывалась. И он ушел.

— Не вижу ничего невозможного. Вдруг у этих двоих такой был способ общения между собою? Вы их вместе-то не видели раньше?

— Не видела. Но зачем — так?

— Ради испытания, например. Чтобы Авачи имела случай подтвердить, что она тверда в семибожной вере. Или мастеру самому было нужно, чтобы на него наорали, да покрепче.

— Он потом еще приходил. И опять ушел. Чуть сам не помер близ нее, но поднялся и ушел. Это уже после того, как она умерла.

— В котором часу?

— Не знаю. Ночью. Но в тот раз это точно был мастер Талури. С чутьем на Жизнь и Смерть. Со всеми обетами. С умением молиться. А я растерялась. Потому что я не знаю, что делать, когда ему худо. Станет ли лучше, если нечто живое к нему подойдет, — или наоборот, еще хуже…

— Тут, может быть, Вы и правильно поступили, что не высунулись.

— Вы думаете?

— Одержимость — штука непредсказуемая.

— Я всё ждала: может, на крик его кто-то из соседей прибежит. Но они, видно, тоже решили не соваться.

— Но Вы потом всё же вышли, убедились, что Талури в квартире нет?

— Да. Слава Семерым, он сумел уйти. Знаете, когда человека наизнанку выворачивает, не только тело, но и душу, и ум, всё сразу… Но мастер, получается, нашел силы, чтобы очнуться. Вы поймите: если днем это он перед Авачи Змия разыгрывал, и если вечером тоже он ей дурман принес, то припадка такого просто не могло быть! Потому что Талури уже не был бы подвижником Творца Жизни. Ему не с чего было бы — так… Так мучиться. Ну, да: его близкий человек помер. Можно горевать, яростью заходиться, но…

— Да, похоже, тут действительно без жреца не разберешься. Я переговорю сегодня с сотником: если он разрешит, кого-нибудь позовем.

— Спасибо.

— А когда Вы вышли с кухни, входная дверь уже была заперта снаружи? А где у Авачи лежит ключ, Вы не знали?

— Нет: дверь — это уже потом. 

— У сотника Барданга в этом деле главный вопрос насчет Вас: почему Вы сами-то в квартире остались, если могли убежать?

— А к кому было бежать после всего этого? Я же не знала, где теперь Талури искать. Домой? А если там тоже всё перевернулось? Если дома тоже будет, как в тех «чащобах»? С виду всё прежнее, а на самом деле…

— Ладно, Минору. Я думаю, с домашними Вашими всё вернется в рамки обычного. То есть у Вас восстановится слух на их речи, а «сдвиг», как Вы говорите, выправится. Но что насчет «потом»?

— Еще четвертый раз в квартиру заходили. Утром, незадолго перед стражей. Этого человека я даже видела. Он молчал.

— И что делал?

— Зашел в спальню, посмотрел на Авачи и вышел. Высокий, очень худой, с таким лицом… Как череп, кожа да кости. В темно-зеленом плаще с отвернутым воротником.

— Как «отвернутым»? Поднятым на шею?

— Нет. Можно, я на Вас покажу? Или Вы сами… Вот как будто Вы половину воротника внутрь запрятали, а другую оставили. Ага, вот так.

— Вы этого человека раньше видели?

— Не помню. Может быть. Или нет… Не знаю. Если это тот, про кого я подумала, то его там уж точно быть не могло. Тот умер давно.

— А кто он был?

— В детстве у нас с Чани… Простите, мастер, но это бред — так уж бред. Нечего и говорить. Я обозналась, конечно.

— Какой-то страшный человек из ваших детских лет?

— Да. Или он тоже у меня на кого-то нынешнего наложился.

— Значит, не считая соседки, получается четыре посетителя. Про одного, вечернего, ничего не известно — кроме того, что Авачи продолжила с ним разговор, начатый с Вами, и потом от него снова переключилась на Вас. Двое других, дневной и ночной, условно подходят под образ мастера Талури, причем ночной — скорее, чем дневной. Четвертый, утренний, известен по внешнему облику, и предположительно, это он Вас запер.

— Видно, он. Если только он вообще был, а не почудился мне.

Стряпчий Якуни переводит дух. Улыбается почти по-свойски:

— Кажется, барышня Минору, мы здорово продвинулись вперед.

— Да ведь это всё чушь сплошная.

— Будем думать, какой в ней смысл. Заявления Ваши я составлю, Вам их стражник принесет, чтобы Вы расписались. Еще вопросы, пожелания?

Девица в упор глядит на него:

— А если я скажу, что хочу, чтоб Вы меня поцеловали, мастер Якуни?

Всё с тем же приветливым лицом стряпчий молвит:

— Я отвечу, что ничего не имею против подобного желания. Больше того: я даже знаю, где и когда хотел бы это сделать. На Новогодие 1120 года в Ларбаре, в помещении без решеток и железных дверей. И конечно, чтобы Вы были живы-здоровы и не настолько подавлены, чтобы Вам никакие нежности уже на ум не шли. И еще условие: шляпка. Вот не косынка, не шаль, не шапочка, а именно шляпка. С цветною ленточкой. На такой случай — буду уповать, что мой дружеский поцелуй — за мной.

— Это Вы прикидываете, что через год я уже могу выйти из тюрьмы?

— Или вернуться с работ на поселении.

— Нечестно. У Вас такой ответ заранее заготовлен. Для приставучих подследственных. Это из книжки — или Вы сами сочинили?

— Верьте слову, барышня Магго: других таких подследственных я на веку моем еще не встречал. И впредь — обороните боги…

 

* * *

33.

Восемнадцатое число месяца Целительницы 1118 года, четыре часа дня.

Восточный берег, Старая Гавань. Рабочая комната сотника Барданга в Старо-гаванском участке королевской стражи.

Мэнгри Барданг, начальник Сыскного отдела.

Джангабул, его Единый Бог.

 

Что я уяснил из вчерашнего разговора с Нарикандой. Если в целом — господин сотник ОО сам боится того, во что он влез. Не за Райлера, не за Минору и даже не за племянника боится, а за собственную шкуру. Оттого и старается по возможности перевалить это дело на нас. Нечестие — вопрос серьезней некуда: отвечать по Закону приходится, а не по коронным законам.

А какое именно дело? Дурман? Прикладные изыскания по части путей доставки зелья в Ларбар далековато зашли, и уже самому сотнику грозит «потворство незаконному обороту»? Не похоже. Скорее, нечто из области неучтенного чудотворения. Для Нариканды Талури Райлер еще с марбунганских времен — осведомитель и подстрекатель. А для «храмового» отдела того же Охранного этот Пестрый подвижник — подопытная мартышка? Изобрел парень новый обряд, собрал общину, девиц нашел, готовых со всей истовостью молиться об исцелении дурманщиков. И Гаммичи привлек, потому что этот малый, сам перенесший тяжелую хворь, способен искренне просить богов о чужом выздоровлении. ОО допускает все это и наблюдает, что получится. И вот, Райлер руководит, Мауданга ему помогает. Провал, жертвы среди общинников, никого сей обряд не вылечил, а наоборот, многих потравил. То есть не чудо вышло, а нечестие. И Райлер после этого продолжает действовать, как жрец? Переезжает в Ларбар, крутится среди здешних «семибожных братьев», будто ничего не случилось? Воистину, чудо…

А Мауданге, возможно, тот обряд как раз и аукнулся. И она с того времени два года торчит беспросветно. Не может остановиться, или нарочно глушит себя, или казнит за неудачу — не вижу разницы. Твой Закон явлен смертной твари через ее внутренний закон. И что работает — больная совесть или телесное привыкание к дурману — всё равно, итог-то один. Даже если эта женщина принимала зелья затем, чтобы приятель ее не впал в уныние. Дескать, мне-то наши целительные моления помогают, так что давай разрабатывать их дальше, еще чуть-чуть — и я вылечусь…

Тварь может понимать или не понимать твоей кары, тут — ее свобода и твоя, Господи, Любовь. Теперь Тому умерла. А Райлер опять ведет себя так, будто он не при чем. Или вина на самом деле лежит на Тому, то есть ту общину она погубила, а не он? Минору говорит, что Тому учила Райлера, а не наоборот. И четыре года назад, судя по снимку, Тому была вполне цветущей женщиной, вовсе не развалиной. Обряд выдумала и поплатилась за это? Но если Райлер ее поддерживал, если прежде не бросил ее — значит, разделил с ней ответственность. И куда девался сейчас? Ищет возможных ее убийц — кого-то из Марбунгу, кто мог бы наконец-то собраться ей отомстить?

Ранда ведет свои изыскания. Судьба Минору не безразлична двоебожному Черному храму — из-за Чани, брата ее. Вчера вечером Ранда был у мастерши Лутамбиу: жены того Дабураи, который нынче ездит по Приморью по делам СРБ. Мы эту женщину особо не трясли, отложили беседу до времени, когда муж ее вернется. Ранда попробовал что-то выспросить у нее о прошлом Райлера. Понял так, что мастерша, хотя и скромная домохозяйка, да к тому же на сносях, готова послужить Справедливости и Смерти. То есть прийти на опознание Тому Мауданги. Даже обрадовалась, когда ей Ранда объяснил, что тело не обязательно должно оставаться непогребенным до конца следствия.

Пошел я к ней сегодня утром сам. Дитя это ожидаемое — четвертое по счету, родиться должно месяца через полтора. Но выглядит мать семейства бодрой, похода в мертвецкую не испугалась. «Житейское дело», — сказала. Позвала соседку приглядеть за своими ребятишками, и мы двинулись в участок. Не спеша, чтобы по пути потолковать неказенным порядком.

Родом и мастерша, и муж ее из Марбунгу, перешли из единобожной веры в семибожную вскоре после того, как поженились. Я сказал, что мне такие расклады отчасти близки: видали, мол, моего племянника Гвендву… Райлера и Маудангу мастерша знает уже лет десять. Они то бывали в Марбунгу наездами, то жили там. А с тех пор, как эти Лутамбиу переехали в Ларбар, наша парочка бывала и тут. В предпоследний раз — весной 1113 года, а прошлым летом приехали снова и решили осесть надолго.

Женаты Талури с Тому не были — это мастерша заявила уверенно. То есть всё-таки квартиру они сняли по подложным бумагам. Или за взятку. Это вопрос к Механическим мастерским и к дворнику с Обретенской. В любовной связи тоже не состояли. А в какой тогда? По словам Лутамбиу, Тому приютила Талури еще мальчишкой, когда тот сбежал из дому. Видно, пожалела: талурин отец тогда как раз вернулся из мест заключения. Надо будет для порядка еще раз запросить Габбон: по какой статье сидел Райлер-старший? Вернувшись, начал он наверстывать упущенное время: давать сыну «мужское воспитание» с учетом нового, каторжного опыта. Мальчик Талури долго не выдержал. Но на что девице Тому, почти взрослой, уже работавшей, сдался подросток тринадцати лет? Этого мастерша Лутамбиу точно не знает.

Сама писарша Мауданга тоже была не проста: хотелось ей не только перебелять рукописи, а еще и участвовать в их конечной доработке по части содержания. Потому как она с некоторых пор лучше всяких сочинителей знала, как надо писать и о чем. Откуда знала? А откуда берется у смертных Знание Истины? Не всем заказчикам советы переписчицы нравились. А кто-то приходил в восторг, воображал, что покорил сердце Тому, так что ей приходилось долго потом отделываться от напористых влюбленных…

Я спросил, что сталось раньше: к Тому пришло это божье озарение — или у Талури открылись дары к служению Творцу Жизни? Мастерша Лутамбиу считает, что одновременно. Может быть, потому они и решили впредь держаться вместе.

Женщиной Тому была «странной, но очень умной. И храброй. В Марбунгу однажды не побоялась одна пойти утихомирить здоровенного мужика, который буйствовал в припадке умбловой горячки. Не дралась, чудес не творила, просто по-хорошему потолковала с ним…» Склоки супругов Лутамбиу с их роднею тоже улаживала Тому. Уговорила мать мастера Дабураи, что переход из одной веры в другую — не грех, ибо Бог-то один. Единобожники марбунганские как-то назвали Тому «царицей». Сами они никакого Царя давно не чтут, но в это величание вкладывали положительный смысл. Вроде как Тому удавалось с каждым беседовать так, будто бы вот, есть ты и есть я, Столпу Земному осталось стоять полчаса, ничто уже не предстоит и не грозит, но ежели мы с тобою договоримся, то мир, авось, еще и не рухнет… Дурманные зелья Тому уже тогда принимала, но якобы не ради забвения, а с прямо обратной целью: для куража, чтобы речи ее звучали внушительнее. Лутамбиу, здравая женщина, в такие отговорки не очень верит, но отмечает редкую стойкость своей знакомой. В последний раз мастерша видела Тому в начале нынешнего месяца, дней за десять до смерти, и не нашла ее ни подавленной, ни перевозбужденной. «Она держалась». На вопрос, могла ли Тому покончить с собой, Лутамбиу уверенно отвечала: только если бы Талури погиб. Да и то — не раньше, чем отомстила бы за него.

О марбунганском дурманном деле двухлетней давности. Райлер и Тому приехали в Ларбар прошлым летом и сказали супругам Лутамбиу: прежде чем вы, ребята, решите, дружить с нами дальше или нет, выслушайте повесть о наших злоключениях. И стали рассказывать. Порознь: Райлер — мастеру, Тому — мастерше, а потом поменялись, и Тому свою точку зрения изложила Дабураи, а Талури — его жене. Пересказать мне их слова Лутамбиу взялась. Но удивительно, Господи: о жертвах их целительских опытов, о крушении общины не вспомнила ни слова. Только о бояриче Вайлиранде Гундинге, с кем у Тому была страстная любовь, а Талури ревновал, хотя сам он ей не муж и не любовник.

Боярича Тому пыталась учить, как надо рисовать. Причем, зная о ее дарованиях к убедительной беседе, родичи Гундинга и прежде пробовали пригласить ее, чтобы упросила Вайлиранду взяться за ум. Тогда Тому отказалась, и, по расчету мастерши, должна была навсегда проникнуться отвращением к этому высокородному господину — потому что вообще не любила, когда ее нанимали. Но однажды случайно Тому оказалась у Вайлиранды в мастерской — и вслух расхаяла все его работы, сказавши, что никакое это не искусство, а так, игрушки для богачей с сомнительным вкусом. Нечего удивляться, мол, что за них платят такие деньжищи… А если хочешь стать настоящим мастером, так я тебе объясню, как. И будто бы Гундингу сие понравилось. Да настолько, что он даже предлагал Тому вдвоем уехать за море. Впрочем, по словам Талури, из этого ничего не вышло — поскольку Вайлиранда и вправду не ахти какой художник. Тому осталась с Райлером, Гундинг за границей побывал — после того неладного обряда пришлось бежать. Да вот, вскорости вернулся: видно, зарубежные ценители его творчеством не восхитились.

Сотник Нариканда пишет, что семейство Гундинг обвиняло Тому в хищении каких-то работ Вайлиранды. Что, если картины у нее и вправду были — краденные, дареные, написанные совместно? И поскольку на отечественном художественном рынке стоят они дорого, то, сбывая их, можно было разжиться средствами на амитин и прочие недешевые зелья.

Всем марбунганским неудачам Райлера и Тому, по словам мастерши Лутамбиу, виною Гундинг. В самом деле она так думает? Или так ей преподнесли тогдашние события? Или она считает непорядочным говорить дурное о друзьях своих, даже и зная, что они совершили нечестие?

Мастерша опознала тело Тому Мауданги. Сам я уже не уверен был, не могла ли Лутамбиу солгать под присягой. Ради друзей — похоже, могла бы, и детишек своих не пожалела бы. Или понадеялась бы на снисхождение суда ко многодетной матери. Так или иначе, надобен еще хотя бы один свидетель для опознания. Я пригласил жреца из того храма Пламенного, где прихожане видели Тому с художником Лираттой. Досточтимый обещал нынче к вечеру явиться.

Едва только Лутамбиу ушла — доставили новое послание от Нариканды. Исследование остатков порошка с той обертки, которую позабыл сжечь Лиратта. Амитин, оказывается, был не негодного качества, как предполагал сотник, а напротив, отличного. Высшей степени очистки. Соответственно надо было и рассчитывать объем его, а иначе — неизбежный перебор. Вероятно, именно поэтому Тому и Лиратта им отравились. Тому насмерть, Лиратту, может быть, врачи еще сумеют откачать.

Как так вышло? Эти двое не знали, что зелья надо брать меньше, чем обычно? Надо выяснить: можно ли по виду, вкусу или как-то еще отличить обычный амитин от сверхчистого? Или только по цене? Но по цене наши дурманщики не поняли, что он — повышенной крепости? Тогда похоже на месть со стороны поставщика. Чем-то ему надоели эти покупатели, он решил с ними покончить — и не поскупился.

Днем Дунга и Марручи отправились на обыск в квартиру Лиратты. А я — на Обретенскую, к дворнику Ганикке.

Тот много кому отчитывается. И Страже, и ОО в двух лицах: Нариканде и сотнику «храмового» отдела. А может быть, и еще кому-то. Если боится человек, как бы его не убили за «слишком много знал», то лучший выход — знать еще больше, причем подбирать сведения, нужные как можно более широкому кругу любознательных лиц. Мне он рассказал: к «сожительнице» Райлера несколько раз приходил один и тот же хорошо одетый мужчина. По описанию гость этот похож на Лиратту. Толковала с ним Тому не в квартире, а на лестнице, поднявшись к двери на чердак. Как-то раз гость явился, когда Талури был дома, и Тому сказала: «Вы ошиблись дверью». Посетитель покорно удалился. Как и следовало, если это он посредничал в доставке дурмана.

А в уплату брал картины Гундинга? И когда они при лираттином содействии выплыли на рынок, семья Гундинг решила сие прекратить? Или именно эти бояре с самого начала картины у Лиратты и покупали? Благая цель: собрать всё художество своего родича воедино…

Опознать маудангиного гостя дворник взялся, но когда это будет возможно — зависит от лекарей из Первой Ларбарской. Нынче пробовали мы с Ганиккой сунуться туда, нам сказали: пока нельзя. Я не понял, в чем там дело: темноту, что ли, в палате поддерживают, чтобы глаза больному не раздражать? Или не берутся так обеззаразить посетителя, чтобы можно было его подвести к койке? Ладно, получат письменный запрос, поглядим, что ответят — сами врачи или же ОО.

К моему возвращению в участок Якуни мне припас гостинец: новые показания девицы Минору. Всполошилась, стало быть: как это, до Нового года никто ее больше слушать не будет?! Толку пока не много, но хоть какой-то — в частности, незнакомец, с кем Тому вышла потолковать вечером тринадцатого. По времени сходится: если это пришел Лиратта с порошком, и если Тому сразу приняла зелье, как только получила, — к полуночи она должна была помереть. Днем ругалась с Райлером — из-за того, что он ей не добыл дури? А когда тот вернулся ночью, Тому уже не было в живых. Отсюда райлеровский припадок, объяснимый, если верить словам жреца Габая про отвращение к Смерти. Я по-прежнему не понимаю, как могли сохраниться чудесные дары у Райлера после их с Тому марбунганского подвига. Но допустим, что сохранились. И если, при всём том, просьбу своей подруги он выполнил и дурмана достал, — то как только очнулся, поспешил из дому убраться и где-то от дурмана избавиться. Не стал тратить время на то, чтобы осмотреться в квартире, потому и не заметил Минору на кухне.

Все ли картины продала Мауданга? Изъяли ли из ее комнаты то, что там оставалось, до прихода городового? Это было кому сделать, если Минору не выдумала еще одного незнакомца — в зеленом плаще. Он же поставщик амитина? Он же Вайлиранда Гундинг? Подробное описание гундинговой внешности, а если повезет, то и снимок, авось, найдутся в Доме Печати. Мастер Ниарран обычно не мешкает, когда ему пишешь — «срочно». Хотя Гундинги — семья влиятельная, и действовать в Ларбаре мог какой-то их ходатай.

Почему-то ведь Вайлиранда прошлой осенью объявился именно в Ларбаре. Хотел повидаться с Тому? Забрать свои работы? Но не успел, и вот, через полгода решил — сам или через посредника — попытаться снова.

Или картины у Тому еще остались, но спрятаны где-то вне квартиры. В одном из храмов, куда она ходила? У друзей — вроде тех же Лутамбиу? И насколько Талури знает про эти картины? С его ли ведома Тому их сбывала? Нет — если он старался удерживать ее от крепкого дурмана и следил, чтобы у нее не завелось больших денег. А если не старался?

Этак можно дойти до совсем уж диких домыслов. Например, что Талури свои исследования обратил в область химии и нашел умельца, кто ему взялся изготовить зелье чистое-пречистое — чтобы польза была, а вреда никакого. Будучи полным болваном или безумным, мог Райлер в это и поверить. И испытать новое снадобье на своей подруге. А на ком же еще…

Тут-то Дунга с Марручи и возвращаются. Привозят каллиграфические надписи, какие удалось найти дома у Лиратты. Нечто подобное, как выяснил Дунга, сыщики из Охранного изъяли в рабочей лираттиной комнате в театре. Позже Нариканда предлагает обменяться находками.

Это, стало быть, картины, которые Лиратта уже получил от Мауданги, но еще не продал.

На столе перед сотником — несколько разновеликих листов изнанкой кверху. Он их переворачивает, смотрит по одному.  И вдруг — бросает, резко разворачивается к окну.

 

* * *

34.

Восемнадцатое число месяца Целительницы 1118 года, четыре часа дня.

Западный берег, Коронная часть, улица князя Баллукко, арка дома 11.

Мардарри Даггад, рабочий Механических мастерских.

Райгирри Ламби, рабочий тех же мастерских.

 

Стены у дома кирпичные, а вокруг арки — облицовка под грубый камень. Прежде въезд во двор закрывали ворота, теперь от них осталась только верхняя перекладина. С нее свисают сухие лозы беседочного винограда. Совсем скоро на лозах зазеленеют рассеченные листья, а к осени сделаются огненными или багрово-красными. Рядом с серым камнем — красиво. Хороший вид из окна у господина политехника.

Под арочным сводом темно — так что едва ли кто-то из дома напротив разглядит двоих работяг, бездельно курящих в проеме. Зато им отсюда отлично видно: хозяин квартиры на втором этаже — дома. Полчаса назад открывал окошко, только что закрыл — должно быть, с приходом гостя.

— Тачи-то хорошо. Его сейчас, небось, чай усадят пить, а нам — жди.

— А мог бы и нас с собою взять, разорился бы господин Винначи и на три кружки.

— Ты чего! Он увидит Тачи с двумя громилами, решит: Трудящиеся ему не доверяют, боятся — вдруг он добром денег не отдаст! Благородный Таррига нипочем себе не простит, если с ним этак, как с неродным…

— Родня выискалась! — Мардарри сплющивает окурок о кирпичную стену. — Господская блажь.

— Да ладно! Ничего мужик-то. Хоть как, а свой, из Мастерских.

— Щас — «свой»! Набивается только в свои. Видел, как он курит? При нас, при рабочих? За папироску, как за червяка, держится, вовнутрь дым не тянет. И дышит через раз — чтоб не закашляться. Смех один.

— Кстати, вот Тачи вернется — он нам за курево-то задаст.

Второй окурок старательно затаптывается сапогом.

— Умница Гирри. Мальчик-паинька.

— А чего лишний раз нарываться?

По улице мимо арки проезжает гражданин на педальном самокате. Лужа двумя веерами разбрызгивается под колесом.

— Ишь, махина! Хотел бы, Дарри, такую?

— На хрена она мне?

— Ничего-то тебе не надо… А знаешь, чего Дакко покупает на наградные?

— Ясно, чего. Костыль пророка Халлу-Банги. Или еще какую-нибудь семибожную фигню.

Райгирри прыскает:

Он деньги взял в Народном банке и приобрел на страх и риск костыль пророка Халлу-Банги и заводной Дибульский диск.

— А заводной — это как?

— Не знаю, зато складно. На самом деле, ковер он себе берет. Представляешь? В квадратную сажень.

— Будут хвастаться теперь…

— Да пусть их хвастают. А наши денежки на дело пойдут.

Райгирри делает два шага назад, в сторону двора, медленно поворачивается на каблуках. Принимается напевать себе под нос:

Его за ручку если крутишь — по кругу буковки сквозят. А в середине — пестрый кукиш, как тыщу лет тому назад… Дарри!

— Ну, чего тебе?

— А ты бы на такие деньги что купил?

— На наградные?

— Не, на все.

И добавляет шепотом:

— Если бы у тебя немерено денег было — что бы ты сделал?

Мардарри пожимает плечами:

— У меня их и так немерено. Потому что мерить нечего.

— Нет, ну правда? Вот я бы — знаю, что.

— Ну? Накупил бы гармошек в запас? А то они у тебя быстро в расход уходят.

— Я бы — нет… Я бы построил балаган. Или купил бы лучше самобеглую махину. Только не маленькую, а грузовую. И в ней бы сделал театр. Передвижной. Чтобы по городам можно было ездить. Сам бы пел. Фокусника бы взял, девчат, чтобы плясали. Барабанщик нужен еще. Да, и трубача найти. А ты — кулачным бойцом.

— Ага, всю жизнь мечтал!

— А что? Здорово ведь! Марди, Бидуэлли, Чаморра. Только тогда махину надо на этом… как его? На гусеничном ходе. А еще лучше — чтобы она и по морю ходить умела. Тогда бы и за границу можно было махнуть.

— Тогда я знаю, на что бы я свои тыщи потратил. Чтобы тебя, дурака, из тюрьмы вытащить.

— А чего сразу «тюрьмы»? Мы ж крамолы представлять не будем. Просто — народу для увеселения.

— Если ты на такой махине подашься за границу — точно посадят. За вывоз тайных разработок отечественной механики… А вообще — я бы дом купил. За забором.

— И чего?

— Чтоб не видеть никого и не слышать.

— А потом?

— Что — потом? Так бы и жил. Как мать совсем дряхлая станет, человека бы нанял: в лавочку ходить.

— Да это понятно. Но потом — когда деньги выйдут? Дом же дохода не дает.

— А то с балагана твоего большой доход!

— Ну, не скажи. Мы бы не бесплатно же выступали.

— Ну, выйдут. Хоть сколько-то лет пожить спокойно.

— Скучно.

— А как сейчас — не скучно?

— Погоди, я придумал. Тебе с такими деньгами надо будет жениться на какой-нибудь домовладелице. Вот тебе и дом, и тыщи целы.

— Еще не хватало. Говорю же: одному. Чтоб рядом никого. Мать никуда не денешь, а больше — никого!

— И даже мой балаган не позовешь?

— Ну, разве что. Представление в саду.

— А сад — персиковый. Из них, кстати, варенье можно варить, компот. И продавать.

— Вот, человек пусть и торгует. Или… Та махина твоя — она по воде ходит, как корабль? Или по дну на гусеницах?

— Так я не знаю, ее еще не сделали ведь. А что?

— Можно снизу к пароходам подходить, всплывать и грабить.

— Ага, чтоб не говорили, что пираты повывелись.

— И потом найти необитаемый остров и там остаться.

— Вступить в Океанийский союз. Вольный князь Мардарри.

— Нет уж, больше никаких союзов. Сам по себе буду.

Сзади неслышной походкой приближается Тачи. Со двора, а не с улицы. На плече у него большой короб. 

— Всё, деньги я забрал. А это, Дарри, ты о чем?

 

 

 

 

* * *

35.

Восемнадцатое число месяца Целительницы 1118 года, пять часов вечера.

Восточный берег, Старая Гавань. Рабочая комната сотника Барданга в Старо-гаванском участке королевской стражи.

Мэнгри Барданг, начальник Сыскного отдела.

Джангабул, его Единый Бог.

 

Не понимаю, Господи.

Сотник Мэнгри стоит, упершись кулаками в столешницу. Глядит не на листы — на смутное свое отражение в темных досках, выглаженных почти до блеска. Столько лет, столько касаний разных стражничьих рук…

Здесь не только бумага: есть еще проклеенная ткань и плотный лен, на каком печатают географические карты. Почти на всех листах исходно что-то было. Чертеж улиц города Кэраэнга, современного и старинного — Златой Столицы, священной для любого единобожника, где бы он ни жил. Оттиски гравированных стихов в изысканном восточном начертании. Рисунок с Богом в облике Змея. По всему Королевству арандийцы вешают в жилищах у себя такие картинки — если не для домашнего обряда, то как память о земле предков. Здесь на всех них поверх изображения что-то написано: широкой кистью, черной тушью, по-арандийски.

Не понимаю!

«Я — Бог». Почти всюду он пишет это. Или «Бог», а в середину всунуто «я». Не единство, не растворение в тебе, Боже. Наоборот: «Бог — это я и никто другой». Не бред величия, как у древних помешанных пророков, а ненависть к себе. Какое дарование, какую самобытность в этом нашел Ниарран? Ведь вроде в здравом уме газетчик…

Худшая, но и самая выгодная картинка — вот эта, где «я» намалевано поверх образа Змеева. Не нового, не только что из лавки. Видно, что у кого-то эта клеенка висела на стене: выгорела, края обтрепались. Люди молились перед нею, и похоже, не один десяток лет. Художество, значит: нагадить на то, что свято для ближних. Именно для ближних. Не по неведению, не как на иноплеменный идол — а со знанием дела. Глаза Змею выколоть, когти вырвать мог и посторонний, змееборец нынешних дней: копья и меча не раздобыл, решил обойтись ножницами и кисточкой… Но здесь-то еще и другое. Мелкими буквами «Бог» — между ключиц у Змея, как клеймо: «предатель». Было бы это написано ошейником вокруг шеи, как «раб», или на плече, как «вор», — я еще готов был бы счесть, что в художнике так взыграла ненависть к рабству. Сострадание ко всем мэйанам, вингарцам и оркам, кто когда-то в старину томился в арандийской неволе. Или к арандийцам, кого ссылала на каторгу и всяко угнетала преступная царская власть… Но с какой бы стати — к сановникам высокого ранга, кого «предателями» клеймили? Они же были частью самой этой власти. А «я» сидит сверху на спине и погоняет. Бога своего — к месту казни.

Мог бы художник сам рисовать Змея и глумиться над ним. Но он взял молельный образ. В этом и есть наша выгода. Можно попробовать поискать, у кого Гундинг этот образ украл или выпросил. И убедить, чтобы те люди вчинили иск: по краже или мошенничеству. Вряд ли Гундинг картину купил — даже неверующие семьи, даже в самой отчаянной нужде, образ Божий не продают. Или это в Ларбаре так, а в других городах нужда горше? И пьянство с дурманством дальше зашло, чем у нас, — дальше страха перед нечестием? Но если и так — сам пропойца или дурманщик у кого-то образ украл. Пусть даже у родни своей — всё равно основание для иска!

Восстановить образ и вернуть в дом, откуда он взят, скорее всего, не получится. Но можно будет — и надо будет — начать дело об оскорблении верующих. Одной этой изуродованной картины достаточно будет.

Впрочем, Гундинг Бога тоже рисовал, не только имя надписывал. И тоже в образе Змея. С «Благим Законом», забитым Змею в пасть, и с «Благою Любовью», засаженной в зад. Всё это поверх стихотворения о Любви и Законе. Поверх молитвы.

Жил бы Вайлиранда в Аранде лет пятьсот назад, разуверился бы в единобожии — ничего бы не оставалось, как хулить Бога и ждать кары от царя. Изойти гневом, а потом принять мученичество, как те же безумные пророки. Но сейчас-то — что мешало ему просто сменить исповедание? В Королевстве никто не заставляет гражданина держаться веры, если она не по душе ему… Нет, надобно было веру опоганить.

Или он пытался нарисовать настоящий Образ Господень, понял, что не получается, и из-за этого озлобился?

Кто покупает подобное художество? Надо будет выяснять связи мастера Лиратты. И опять-таки, разобраться, насколько в сбыте картин участвовал Талури Райлер. Когда над верою глумятся изнутри нее самой — это одно, а когда сей мерзости способствует жрец другого разрешенного храма — совсем другое. Тоже, способ нашел сокрушать иноверцев…

Или всё это у Гундинга — чтобы показать, как страшно «я»? Чтобы каждый в себе такого «себя» ужаснулся и возненавидел?

Слишком любит себя стражник Мэнгри — оттого и не хочет признавать никакого другого способа отношений человека с самим собою? А почему? Потому что само его самодовольство — шаткая вещь? Боится признать сие, всячески гонит от себя этот страх — а виноват художник Вайлиранда?

Как объяснить другим, что эти картинки — поругание единобожной веры? Как если бы в Семибожный храм Подателя Жизни подкинули убитую тварь, да еще самку, да еще с нерожденными детенышами. Богохульство без оправданий. Но тут ведь никто никого не убивал: даже неразумные твари не пострадали телесно, не говоря уже о гражданах Объединения… Змий изувечен? Так ведь то только на рисунке.

Дунга видел картины, ничего не сказал. Да у него по ходу обыска времени не было в надписи вчитаться. Разобрал бы — пожалуй, еще крепче моего разозлился. Кто это, мол, подстрекает арандийское население к погромам? Непонятно только, кого змейцы должны по замыслу Гундинга идти громить. Семибожных рабочих?

Пусть еще Якуни взглянет. Вместе подумаем, как изложить этот иск.

Как объяснить… А как вообще можно кому-то втолковать, что чего-то делать нельзя? «Как же нельзя, когда я это могу и делаю?»… Значит, втолковывать надо действием, не словами. Нельзя — потому что за это убивают. Если бы изгадил Гундинг карту Ларбара, а не Золотой Столицы, — пожалуй, я бы уже не тут стоял, а бежал к чародеям, кто мне в хрустальном шаре покажет, где сейчас этот рисовальщик. Чтобы своей рукою его придушить. Смешно, Господи? Столица — там, где ты сам…. Но самосуд плох тем, что дело это разовое. «Неповадно другим» — не выйдет. Значит, получить художник должен не от меня, а от Короны. Согласно законам Королевства. То есть объяснять, в чем тут нечестие, мне придется.

Или пусть это делают те, кто лучше разбирается в делах веры? Собраться с духом, позвать сюда священника из нашей общины, а лучше — всех ириангов из всех единобожных общин Ларбара? Или страшно —  вдруг они скажут, что искусство бывает всякое, в том числе и такое? Новаторство, имеет право на существование…  А в Охранном, пожалуй, посоветуют: не морочьте себе голову, сотник Барданг, мы про сие безобразие знаем, следим, как оно развивается, чтобы вовремя пресечь, но — не раньше. Изыскатели…

* * *

36.

Восемнадцатое число месяца Целительницы 1118 года, шесть часов вечера.

Восточный берег, Старая Гавань. Ополченская улица, дом 8, квартира 3.

Алила Магго, дневной ординатор Второго хирургического отделения Первой Ларбарской городской лечебницы.

Гаммичи Нариканда,  школяр третьего года обучения отделения Правоведения Ларбарского Университета.

 

Сахарница выставлена на стол, а крышку с нее никто так и не снял.  На Гамми, ни Алила сладкого не жалуют. Это Рунника когда-то любил по три-четыре ложки сахара класть. Потом забывал размешивать и добавлял еще.

Жених барышни Минору в гости приходит с сыром. Настоящим мохноножским, с большими дырами. Тоненько такой и не нарежешь, лучше отламывать крупными кусками. Алила бы и отламывала, да что-то есть сегодня совсем не хочется. А Гамми — он больше курит.

— Погоди, Гамми. Что ты делал «неправильно»?

— Сразу надо было съехаться, как только Минни вступительные прошла. Три месяца уже вместе жили бы… Только Вы не серчайте, но — отдельно. Она и я. А я брякнул, что можно бы у дядюшки поселиться. То есть как будто бы я для себя ничего менять не хочу. А раз так, то можно и врозь.  В общем, я ее обидел.

— Ее, как же… Меня бы — да. Но я-то не в счет.

— Так Минни за Вас и обиделась. Как будто всё, что мы тут летом наворотили, было вместо отступного. Возмещение Вам за то, что Минору со мной куда-то переберется. Но одно дело — если в свое жилье, пускай и съемное, но наше с ней. А другое дело — к дяде.

— За меня обижаться не надо, это я и сама могу. Молодая семья — понятно, хочется одним побыть. А потом — куда вы делись бы? Всё равно сюда стали бы бегать.

— Конечно. Ну, вот я дурака и свалял.  И когда из Управы разрешение пришло, так и надо было тут же пожениться, не ждать непонятно чего. Минни спрашивает: эта бумага до каких пор действительна? Я, великий законовед, начинаю излагать Уложение о Коронных грамотах… А Минни: хорошо, тогда можно не торопиться. Жених, называется! Сказал бы честно: какая разница, я-то ни часу ждать не могу!

— И что, правда, не можешь?

— А как быть? Я же настаивать не буду всё равно. Сказал «не могу», мне скажут: «а надо». Я-то шум не устрою. Не удалюсь с надменным видом.  И даже чахнуть от любви не начну. Мастерша, куда деваться, когда даже этого нельзя? Потому что это будет значить — стращать добрых людей своею хворью.

— И ты уверен, что «добры люди» непременно бы испугались? А не рукою махнули — так, мол, ему и надо? Что, скажешь, подобного в жизни не случается?

— Да сколько угодно. И даже обе вещи сразу. И боятся, и машут. Так я-то не хочу, чтобы так было!

— Да не кори себя. Это она из-за меня не торопилась. Я ей советовала со свадьбою до каникул подождать. Лучше до Старца, но хотя бы до Исполинов. Семейная жизнь — семейной жизнью, а в Университете тоже пообвыкнуться надо. Кто ж знал-то?

— И с самого начала тоже всё неправильно. Столько раз это молча повторял: «я тебя люблю», «выходи за меня замуж», — и ляпнул первое, что вырвалось. То есть «замуж». Не объяснившись. А со стороны каково это: приспичило человеку жениться, значит, есть у него в том какая-то цель. И ты, Минни, — средство для этой цели.

— Не пойму я тебя, Гаммичи. То ты слишком хорошо о людях судишь, то — наоборот, плохо. Думаешь, так уж трудно сообразить, что если замуж зовет — так значит любит? Особенно, на тебя глядючи.

— Ну, да. Что у меня неоткуда взяться коварным замыслам. По крайней мере, уж точно не по семейной части.

— Мне кажется, Минору это тоже понимает. Я тебя давно спросить хотела, да как-то все неловко было. Почему ты с дядей живешь?

— По привычке. По-хорошему, конечно, надо было вообще сначала отдельно поселиться, а потом свататься.

— Да я не о том. Почему ты вообще с ним, а не с родителями?

— А, понял. Это давно уже так повелось. Я раньше много лечился. То есть меня лечили. У дяди возможностей было больше: больницы,  врачи, не только по месту службы, еще и в других краях… И между больницами я при нем жил — для простоты дела. И все привыкли.

— Не понимаю все равно. Мать или отец тоже могли бы приехать. Прости уж, но это получается, будто дитя хворое с глаз спихнули и забыли.

— Поначалу они и приезжали. Только… Дядя — он ведь батюшкин старший брат. Всю жизнь за него отвечал, заботился. Но до бесконечности так тоже нельзя. Решили, что дядя на себя возьмет какую-то одну семейную сложность, а в остальное вмешиваться не будет. Тогда такою сложностью я и был. К тому же, отцу-то было тяжелее. Он знал, какого сына он хотел. И ничего не получилось. Так нельзя жить, как мы в те годы в Марди. «Вот горка снежная, дети катаются, и мы могли бы»… «Вот балаган, и мы пошли бы на действо, кабы заразы не боялись»… Всюду это — кабы. И никакой уверенности не было, что дальше не будет еще гораздо хуже. «Вот школа», «вот Училище»…

— Да, несбывшиеся мечты. А господин Дангания на тебя надежд не возлагал. Ему, стало быть, и не горько.

— Да. На него ничто не давило. И потому со мной теперь всё в порядке.

— Может, это и было разумно. Хотя я бы, пожалуй, так не смогла. А с другой стороны — знаешь, что? — расскажи мне про Минни.

— Минни! Она очень хорошая. По-настоящему. Совсем уже взрослый, разумный человек. Спокойный. Последовательный. Не знаю, как это сказать: когда всё, что она делает, укладывается в какое-то целое. Не просто так, а со смыслом. Почему я и не верю, что сейчас… Что это всё случайно получилось. Только я не понимаю, к чему Минору это дело ведет. Она так… уверенно держится, как будто знает, чего хочет. И от Стражи, и от всех.

— Ох, Гамми, Гамми. Она бы, ласточка, хоть намекнула, что ли… А то про меня тоже всегда говорили — Алила, дескать, знает,  чего хочет. Как они заблуждались на самом деле!

* * *

37.

Восемнадцатое число месяца Целительницы 1118 года, девять вечера.

Восточный берег, Старая Гавань. Орочья слободка.

Чабир Чанчибар, дневной ординатор Четвертого хирургического отделения Первой Ларбарской городской лечебницы.

 

Свет в комнате не горит — лишние расходы, да и мастеру Чанчибару лучше работается в темноте. Он склоняется над толстой школярской тетрадью. На столе в ряд выстроено несколько спичечных коробков, исписанных вдоль и поперек. Когда-то второпях доктор Чабир записал на них нечто важное. Теперь бы еще разобрать — что?

Для разрядной работы требуются клинические примеры. Тысячу раз прав мастер Чангаданг, призывая коллег писать в дневниках разборчиво и четко. Чабир бы так и делал, кабы на коробке было побольше места.

 

 

Что, например, означает это «38 л»? Лихорадка до тридцать восьмого уровня? А вот и нет. Столько лет было больному: человеку, поступившему в Четвертое хирургическое отделение с нагноившейся раной левой кисти. Поступал через восемь дней после получения травмы, сопутствующих заболеваний не имел, до этого не лечился.

Дальше — сложнее. Как следует из записи, поражены у больного «Т» были сухожильные сумки со второй по четвертую, отмечалось гнойное расплавление мягких тканей и, видимо, обширные затеки в область предплечья. На рисунке — операционные разрезы. Ниже — препараты, которые получал недужный.

Разобранные сведения Чабир переписывает в тетрадь. Задумывается, сердито перечеркивает «сухожильные сумки», исправляет на «синовиальные влагалища». В разрядной работе следует использовать арандийские ученые понятия, а не орочьи слова. Надо будет позже поправить и предыдущие записи. Таморо рассказывал: комиссия к таким мелочам особенно придирается.

Хорошо бы к полуночи отработать все коробки. Тогда на завтра останутся только трамвайные карточки: клинические наблюдения мастера Чанчибара за минувшую зиму. Летом он предпочитает ходить пешком.

И конечно, стоит лишь втянуться в работу, как тебя немедленно оторвут. Стук в дверь. Орчиха Личчи, отложив вязание, идет открывать. Окликает мужа:

— Тулку. К тебе.

— Ну?

Старик Тулку быстро дергает шеей и губами, будто указывая куда-то себе за спину. Будь на его месте человек, движение это сочли бы за нервный тик. У орков оно означает: поди поближе.

— Бритый! — объявляет сосед вполголоса, когда Чабир подходит. — Ты просил.

Было дело, просил. Позавчера, после ухода Дангмана, Чабир наведался к соседям — тем, кто утром или днем бывает дома. Спрашивал, не видели ли они светловолосой человечьей девицы. С остреньким носом, «вот такого примерно роста». Школярка, ходит в сарафане цвета Премудрости.

Тулку видел. Заходила она сюда как-то, но не к Чанчибарам. И не одна, а вдвоем с Пестрым подвижником. Мастера Талури в Слободке знают неплохо. Особенно молодые орчихи. Балуются девушки с приятелями, а после — прямиком к Талури, способному чуять Жизнь. «Уже?» — вопрошают. Мастер приглядится, покачает гладкой головой. «Еще!» — отвечает. Девушки возвращаются к своим парням. Еще, дескать! Детенышей-то всем хочется…

Тогда Чабир попросил указать ему этого подвижника, если тот снова появится. Не будь Чабир орком — Тулку бы мастера Талури не выдал. А для соплеменника отчего ж не расстараться?

— У Бролго он.

— Угу, — отзывается Чабир, натягивая уличную куртку.

Улиц как таковых в слободке нет, есть извилистые проходы между дворами — почти как в настоящем орочьем становище. Из дверей того дома, где живет жестянщик Бролго, как раз выходит человек. Среднего роста, в мешковатой вязаной кофте, с дурацкой шапочкой на голове. Он самый: храмовый знакомый Минору Магго.

Несколько лет орочья община Ларбара боролась за отмену уличного освещения в своей слободке. Добилась: теперь гражданам иных племен, буде те явятся сюда ночью, привратник выдает особливую масляную лампу. Но у этого человека при себе света нет. И не нужно: всё равно он в густых весенних сумерках старается держаться ближе к стенам, к заборам. Видно, на случай, если следят за ним тоже люди.

Доктор Чанчибар пока не приближается. Не хотелось бы драться здесь. И Страже не обязательно знать, что этот Талури именно у орков скрывался. На следствии — пускай себе врет, что хочет, но задержать его лучше все-таки в городе.

Не доходя до ворот, человек вдруг замирает. Чего ждет? Ясно: как только ко въезду в слободку приближается тяжелая телега с товаром для ночной лавки, человек подается вперед. Удобный случай незаметно прошмыгнуть мимо привратника.

И от Чабира уйти, если бритый видел, что за ним идут. Нет, вот он: движется дальше, между деревьев, что вокруг Аментинского святилища. Переходит улицу, огибает ближайший человечий дом, пробирается в проулок. Похоже, направляется в сторону железной дороги. Хорошо: пока выбирает, где потемнее. Только бы не понесло его на вокзал — где всегда полно народа, и Чабир в толпе его наверняка потеряет. Правда, там-то светло, как днем, да и стражи хватает: и городской, и путейской.

Шагает этот человек почти бесшумно — обут не в башмаки, а в войлочные мягкие сапожки. Ему при жреческих обетах кожу носить нельзя. Только слышно: чок, чок. Чем это он — зубами, что ли, со страху стучит?

Поблизости отсюда есть очень славный лаз под железнодорожной насыпью. Вот где бритого проще всего было бы прижать. Эх, нырнул бы он сейчас туда… Нет. Поозирался, перебежал Самочинную, и сразу — в подворотню. Двор за нею проходной, дальше еще один, можно выйти и к вокзальной площади, и на север, мимо керосинной лавки — на Чилловскую.

Ну, только этого не хватало: во втором дворе — толчея человек в тридцать. Шум, чародейские и масляные фонари, праздник какой-то. До Новогодия погодить не могли… Двери подъезда настежь, никто и не заметит, если чужой Пестрый подвижник взбежит по лестнице. Спросят, зачем он тут, — скажется гостем. А вот орка, пожалуй, и остановят.

И куда теперь? Утек, раньше надо было его ловить. Или… Есть на той стороне Чилловской улицы человечий Семибожный храм. Маленький — так, молельня, без постоянного жреца. Ежели кто и прячет бритого, то не за просто так, а за дары Творца Жизни. А обряд — расходное дело: вода освященная нужна, благовония и прочее. Где-то мастер Талури всё это берет. И молиться ему где-то надо под Пестрым Шаром. В свой храм на Чайной ему не сунуться — значит, возможно, ходит сюда.

 

Вообще все народы с дибульскими корнями — карлы, орки, люди — считаются единоверцами. Все чтут Семерых. Но обряды все-таки разные. Молиться в одном святилище с теми, чьи предки твоих соплеменников продавали и покупали, как скотину, — это доктору Чанчибару не под силу. Зато верующий человек, хотя бы и городовой, постеснялся бы скрутить богомольца возле святыни. А с орка станется.

Чабир подходит к молельне. Еще снаружи слышит тот же звук, усиленный каменным сводом: чок-чок-чок. Отлично!

От Пестрого Шара расходится радужное мягкое сияние. Отражается от изразцов по стенам, от плиток на полу. И от бритой макушки человека — шапочку свою он куда-то дел. И от стеклянных четок у него в руке: это ими он щелкал всю дорогу, только не видно было под рукавом.

Оглядывается через плечо. Не надо было Чабиру так громко пыхтеть. А может, мастер Талури вправду чует Жизнь, и незамеченным к нему не подберешься?

Худое и в то же время одутловатое лицо. Как у людских детей при запущенном разрастании носовых миндалин. Или как если бы человек родился от тяжко пьющих родителей. Рот слегка приоткрыт. У таких больных он и не закрывается: дышать-то надо. И при этом еще пытается кривовато улыбаться. В глазах — та всепрощающая кротость, что бывает только у очень наглых и недобрых людей.

Тут бы орку Чабиру чуть отойти от двери и попросить кого-нибудь из прохожих: сбегайте за городовым. А самому постеречь бритого, чтобы не ушел. Но каждый потомственный грамотей в городе Ларбаре сызмальства знает, что сдавать кого бы то ни было страже — некрасиво. И что теперь делать? Пока шел по городу, Чабир этого не продумал.

— Хранитель Путей с тобою, — молвит мастер Талури, — заходи.

Голос у него глубокий, хрипловатый, но по-своему приятный. Совсем не подходит к обличию. Настолько, будто за бритого этого говорит другой человек: выше ростом, прямее осанкой.

— А то ж, — отзывается доктор Чанчибар. Но входить не спешит.

Потому что если драться — то уж точно не на скользких плиточных полах. Да и храм, опять же…

Талури окидывает орка взглядом. Кивает, заметив кожаные начищенные ботинки. Похвальное благочестие: в таких ко Творцу и вправду лучше не лезть. Сам подходит поближе.

— Ну, так чего ты?

— Ничего. За тобой.

— А ты сам — кто? Не из Коронных служащих, я гляжу.

Стало быть, видит тварь живую насквозь. Сходу отличает самодеятельного сыщика от настоящего.

А что там можно увидеть? Лекарское удостоверение в кармане куртки, ключи, гребешок, по два носовых платка в каждом кармане штанов. И еще детскую пищалку: с такими в школу нельзя, зато по улице ходить — одно удовольствие. Бабушке такую штуку не доверишь, а папе можно.

Орк образованный, и хотя вспыльчивый, но семейный, с дитём. Так что насмерть драться не станет. Ведь не станете, доктор, да?

— Тоже, Табибаррам нашелся.

Талури усмехается:

— Как сказал бы один мой знакомый мохноног, Табибаррам — он ведь что такое? Не просто изобретатель лучевой бочки, светописи, лаковой шляпы и множества полезных вещей. Табибаррам, в меру своего южного благочестия, служил Жизни, хотя и чтил ее под именем милосердной богини Пардви.

— Минору. В участке.

Человек делает обеспокоенное лицо:

— Что «в участке»?

— Сидит.

— А-а. Знаю.

Тут, кажется, до мастера Талури начинает доходить суть дела.

— Ты, случайно, не тот музыкант, с которым Минору поет?

— Угу.

— Ты ей обещал меня найти?

Это делает тебе честь, поросячье твое рыло. Орк — а тоже не чужд ларбарского доброхотства.

— Вот и нашел.

— Она мне что-то просила передать?

Чабир ладонью левой руки потирает правый кулак. А кулаки-то здоровенные, даром что музыкант.

— Да нет. Сам передашь.

— Ты явился, дабы уговорить меня добровольно сдаться в участок?

— А надо уговаривать? — зловеще ухмыляется Чабир.

— Да я, в общем, не возражаю. Пойдем.

Однако же не двигается с места.

Доктор принял решение:

— Не туда. На Ополченскую. Пусть Алила скажет.

— Справедливо…

* * *

38.

Восемнадцатое число, ближе к полуночи

Восточный берег, Старая Гавань. Ополченская улица, дом 8.

Мастерша Алила Магго, дневной ординатор Второго хирургического отделения Первой Ларбарской городской лечебницы.

Чабир Чанчибар, дневной ординатор Четвертого хирургического отделения той же лечебницы.

Талури Райлер, подвижник Хранителя Путей.

 

В подъезде дома восемь на подоконнике между первым и вторым этажами сидит паренек. Противогаз, как всегда, при нем, а в руках — кулек с огурцами. Солеными, из запасов семейства Магго.

В окно видно, как к подъезду приближаются двое: лохматый орк и бритый наголо человек. Парнишка кивает своему отражению в стекле. Вот, дескать: так и должно было быть.

Человек и орк поднимаются по лестнице.

— Здравствуйте, мастер, — молвит парнишка.

Орк оглядывается. А Талури Райлер кивает. С тем же выражением: всё, мол, идет, как он рассчитывал.

Прежде этот мастер отзывался на обращение «досточтимый».

— Тебе чего? — спрашивает орк.

— Это за мной, — объясняет Талури.

— Пусть погодит, — сердито объявляет Чабир.

Конечно, пусть погодит. Механик-наладчик Райлер так и знал, что товарищи из СРБ всюду его нынче поджидают. Разве что не под Пестрым Шаром — ну, да насчет молельни братья-семибожники могли рассудить, что уж туда-то Талури точно не сунется. Так что сдаваться в участок — самое время. И без стороннего свидетеля Райлер теперь шагу не ступит. Иначе можно до участка и не дойти.

Орк звонит у двери квартиры под цифрой три.

— Байчи, ты? — спрашивает мастерша Магго.

— Алила! Чабир.

— Что случилось?

— Поймал.

Отворяя, Алила не сразу видит, кто стоит перед нею.

— Добрый… вечер, — с запинкой произносит Райлер.

— Я тебе сейчас устрою «добрый вечер», сукин ты сын!

За волосы мастера-наладчика не ухватишь, а вот за ухо — вполне можно. Талури, пусть и насильственно, водворяется в квартиру. Следом протискивается довольный Чабир и закрывает за собой дверь.

— Ты мне можешь объяснить, что случилось?

Вопрос Алилы — не к коллеге, а к Райлеру.

— Случилось — начиная с которого времени, мастерша?

— С самого начала.

Райлер улыбается — будто старой шутке, давно уже не смешной.

— Сперва всё шло строго по Халлу-Банги. Мир не имел ни имени, ни обличия, ибо не было мира, и так далее. Как Минору встретилась со мною, Вы тоже знаете. Потом я приходил сюда к Вам. И после еще несколько раз виделся с барышней. Двенадцатого числа Минору возле храма увидала мою Тому. Надобно рассказывать, кто такая Тому? Она же Авачи.

— Зачем ты их свел?

— Я их не сводил. И по моим сведениям, это был первый раз, когда они виделись. Про то, что существует такая Тому, я барышне говорил, и неоднократно. Но знакомить их не пытался. И намерений таких не имел.

— Дальше.

— Они разговорились. Просидели у нас почти сутки. Я той ночью работал. Вернулся днем тринадцатого, Тому меня спровадила. Я понял так, что она кого-то ждет. Но что у нее уже кто-то сидит, да не абы кто, а Минору… В общем, этого я не просёк.

— Ну, конечно. Ты приходишь домой, тебя твоя баба выгоняет: гостей, мол, ждет. Это у вас с ней заведено так?

— Тому мне не баба. Дом наш с нею, а не мой. Денег на дурь у нее не было. Что, гости сами, по доброте сердца ей зелье принесут? Едва ли. Будь квартира отдельная или хата на отшибе, — да, могли бы на нее польститься дурманщики, кому тихое место нужно. Но на Обретенке — соседей полно, день и ночь двери входные настежь… Так что я не опасался. А если к Тому насчет работы кто пришел бы или из храма — так чего ж… Она ведь искала работу. Привыкла здесь, ей стало лучше…

— Да уж, лучше… Семерыми да примется…

— Воротился я туда около полуночи. Тому уже…«Приняли Семеро», «Не стало вне Господа Бога», не знаю, что из этого она выбрала бы, ежели бы могла. Минору выскакивает с кухни, кидается мне помогать. И правда, вовремя, а то бы я… В общем, барышня привела меня в чувство, и мы оттуда ушли. Ночевали у моих друзей. Они же твои соседи, мастер.

Что за «соседи» — это пускай доктор Чанчибар сам объясняет своей коллеге. Взялся ловить злодеев — вот пусть и отвечает наравне с ними.

— А сюда прийти не могли? Или хоть сообщить как-то. Я ж вторую ночь металась. Что тут, что на работе. Совести у вас нет.

— Или сразу в участок, — говорит Чабир.

— О том, что Вас, мастерша, дома нет, что Вы дежурите в больнице, Минору мне сказала. Сами понимаете: в руки научной медицины мне сдаваться было никак не уместно. Насчет участка… Я решил, Минору надо сначала хоть немного успокоиться. Она, со своей стороны, рассудила так же: что мне следует привести себя в сколько-то приличный вид, прежде чем предстать перед Стражей. Утром я барышню проводил к вам сюда. Около половины седьмого. Сам отправился в храм. Как Минору опять очутилась на Обретенской, я до сих пор не понимаю.  Она обещала: сидеть спокойно, Вас дожидаться.

— Так чего ж не сюда, раз меня дома-то не было? Зачем к кому-то идти?

— Мне, мастерша, меньше всего хотелось, чтобы в ту ночь Минору осталась где-то наедине с еще одним мертвым телом. На сей раз уже — моим.

Чабир встревает:

— Или не так. То, что Алилы дома нет, ты не знал, угу? А убеждать Минору себя оговорить — на глазах у матери не решился бы?

— Убеждать? По-твоему, весь этот бред я же и выдумал?

— Который бред?

— Что мою Тому барышня Минору убила.

— А тогда откуда знаешь, что Минору призналась?

— От дворника нашего. Через третьих лиц.

— Угу. А сам в участок не заявил, как собирался?

— Да! Потому и не заявил. Из-за басни этой про Минору и про убийство. Шла бы речь о несчастном случае — одно дело. А тут — едва ли сыщики мне после явки моей сказали бы: благодарствуй, иди домой.

— Значит, Минору пусть сидит, а ты…

— А я потратил эти несколько дней на то, чтобы хоть в общих чертах выяснить, что произошло. Чтобы иметь мало-мальски внятное объяснение для Стражи.

— И что же ты им теперь объяснишь? Давай, мы тоже послушаем.

— А вам зачем? Это не про Минору. Зачем барышне потребовалось сесть за решетку, я так и не знаю. Нет: про Тому, про то, с кем она в Ларбаре связалась. И всё такое.

— Выходит, тебе нужны были эти несколько дней. И Минору тебе их дала.

— Да они не понадобились бы вовсе, не наплети барышня вздора городовому!

— Как Тому умерла — тебе не важно было? Для себя ты это расследовать не стал бы? Или — для нее, для Тому?

— Важно. Не знаю: может быть, я в участок и не пошел бы. Вызвал бы Стражу через кого-то, хоть через дворника, а сам… Чтобы в бега уйти — для этого барышня Минору аж никак не нужна.

Алила тихо вздыхает:

— Да она тебе, похоже, и вовсе не нужна

— Я не пойму, мастерша: перед Вами я чем именно виноват? Что завлек Минору, втянул в какие-то темные делишки? Или что не завлек? Пренебрег, понимаешь ли…Недостаточно хороша мне показалась барышня Магго для той задницы, в коей я сам нынче обретаюсь…

Если бы мастерша Магго хоть отчасти не числила этого прохвоста своим возможным зятем — то и за уши не таскала бы. А с какой стати?  Нелепо это всё: стоять в прихожей, что-то выяснять, вроде как по-семейному — с посторонним, по сути, человеком.

— Давайте, в комнату, что ли, пройдем.

Подвижник Пестрой веры опять кисло усмехается:

— Я бы, с вашего позволения, лучше в участок. Если угодно, мастер, можешь меня сопроводить.

* * *

39.

Девятнадцатое число месяца Целительницы, полдень.

Восточный берег, Старая Гавань. Рабочая комната сотника Барданга в Старо-гаванском участке королевской стражи.

Мэнгри Барданг, начальник Сыскного отдела.

Джангабул, его Единый Бог.

Везет мне в последнее время на женщин в завидном положении. Если права сегодняшняя госпожа Виньян — дело с картинами еще сложнее обстоит, чем я думал. Но в чем-то и гораздо проще. «Подделка».

Очень кстати сегодня утром в Совете по вероисповеданиям оказались на дежурстве трое досточтимых. Ирианг с Табачной набережной, семибожный жрец из храма Плясуньи, что возле Каменного моста, и еще жрица с Вингарского острова. Все трое из Старой Гавани, всех я немножко знаю. К тому же, жрец по роду своего служения разбирается в ворах и безумных, а жрица по мирскому образованию историк, ведет раскопки древностей в Приморье и много сотрудничает с нашим Собранием искусств. А у ирианга в общине много народа, приезжего из Марбунгу. Удачная смена подобралась.

Глянули они на картины Гундинга. Подтвердили мне: для «оскорбления верующих» основания есть. Стали прикидывать, как бумагу составить. И тут к нам из соседней комнатки в залу вышла юная дама — в деловой конторской одежке, но с животом почти таким же, как у мастерши Лутамбиу. Сказала: ей тоже любопытно послушать, ибо она и есть та самая госпожа Виньян, с чьей помощью в Ларбаре был пойман боярич Вайлиранда. Жрица было остановила ее: негоже будущей матери соприкасаться с нечестием. Ирианг, будучи за старшего, спросил мнения мирских властей. Я сказал — поглядите, коли хотите. Может быть, узнаете, если где-нибудь видели раньше эти рисунки.

— Я, конечно, не знаток, — молвила благородная госпожа, — но сдается мне, это не Гундинг. Хотя подпись, кажется, похожа.

И принесла показать собственные работы Вайлиранды. Пока он осенью ждал высылки в Марбунгу, ему в ОО давали чернила и бумагу. И госпожа Виньян, как человек присяжный, посещала его в узилище. По ее словам, боярич на нее произвел сильное впечатление, догадался об этом и в знак признательности перед отъездом подарил несколько картинок. «Не знаю, насколько он хороший художник, но он — художник. А тот, кто изготовил вот это…» И кивнула на наши вещественные доказательства, и носиком передернула — будто прежде всякого богохульства видит тут дурной вкус.

Работы Вайлиранды из ее запаса я посмотрел. Совсем другое дело, Господи. Хотя и совсем грубые, беглые, но наброски к настоящему Образу. Правда, и на них к округлому Змееву туловищу прижимается «я» — махонькое, косолапое. Или сидит поодаль и глазеет. Гундинг сам об этом написал на одной из картин: «Избрал я Бога себе навырост».

Нечестие, совершаемое из мошеннических побуждений, лучше намеренного кощунства? По меркам сотника Мэнгри — кажется, лучше. Кто-то пробовал угодить запросам ценителей, толком не разобравшись, что именно те ценят в рисунках скандально знаменитого Вайлиранды Гундинга. Слыхали про «вольнодумство», «издевательство», — ну, и в меру своего разумения изобразили нечто противное единобожной вере.

Вот и отлично. Обратимся к исследователям почерка, пусть сличат. Хотя, как мне объяснила жрица, вообще распознать подделку гораздо труднее, если произведение искусства не старинное, а нынешнее. Но в Собрании искусств есть некая артель, которая за такие изыскания берется. Точного ответа не дадут, но с приблизительной оценкой могут помочь.

Маудангино художество — те картины, которые мы у Лиратты нашли? Допустим, мастер из театра купился: принял эту пакость за подлинник. Стал сбывать дальше и даже частично сбыл. За деньги — или, для простоты, прямо за дурман. Покупатель соображает, что его обморочили, и подсовывает Лиратте отраву. Сходится? Вопрос: кто у нас в Ларбаре одновременно имеет доступ и к художественному рынку, и к лабораториям, где производят амитин. Это тоже в Собрании искусств придется выяснить: применяется ли подобное зелье при восстановлении старых красок, досок или вроде. Или им вредителей морят, опасных для живописи, древоточцев каких-нибудь…


 

* * *

40.

Девятнадцатое число месяца Целительницы, половина первого.

Восточный берег, Старая Гавань. Помещение для допросов в Старо-гаванском участке королевской стражи.

Мэнгри Барданг, начальник Сыскного отдела.

Талури Райлер, квартиросъемщик.

Это пока не допрос, хотя съемщик квартиры по Обретенской, 5,  часть ночи и утро провел под замком. В участок явился добровольно, оставлен был для беседы. Ни стряпчего, ни писаря здесь сейчас нет. Перейдет ли мастер Райлер в разряд задержанных, подследственных, — зависит от его готовности помочь сыску. Не выразит достаточного хотенья — будет отпущен под подписку о невыезде. И тогда прихожане его из СРБ могут делать с ним всё, что пожелают. Равно как и покровители из Охранного.

— Ваши объяснения тому, как погибла Тому Мауданга.

— Я пробовал выяснять. Потому и не шел сюда… До конца сам не понимаю. Но думаю, здесь, в Ларбаре, есть какой-то умелец, или артель умельцев, изыскателей в области химии. Стряпают дурманные зелья и опробуют их… Знаете, в большом городе всегда можно найти дурманщика, кто уже не купить себе дурь пытается, а просит. Просит — и берет, что подадут.

— Мауданга просила?

— Вряд ли. Разве что со своей какой-то целью. Видите ли, господин сотник, она не была «зависимой». То есть была, но не в том смысле, как обычно считают. Всякая тварь живая нуждается в тепле, пище, чистом воздухе. Но до какого-то предела может терпеть голод, холод, духоту. Тому в зельях нуждалась, но обходиться без них могла очень долго. Хотя, если бы захотела изобразить перед сбытчиком, будто ей невмоготу, —  изобразила бы. 

— Мауданга была Вашей женой?

— Нет. Признаю: дворнику мы наврали. В гильдии она числится моей дальней родственницей, но на это бумаг тоже нет. И это тоже вранье.

— Вашей любовницей?

— Нет. Никогда. Понимаете, она в свое время спасла мне жизнь. Мы давно уже вместе. Я приглядываю за ней.

— Это Вы называете приглядом? Вы знали, что она принимает дурман?

— Знал, конечно.

— Какой именно и в каких количествах?

— Курево травяное. Столько, сколько мне удавалось раздобыть. Я же и не отпираюсь… Здешних ларбарских продавцов назвать не могу: имен не знаю. Опознать бы попробовал.

— Более сильные искусственные средства?

— Да, я… Из храма мне передали, что будто бы Тому амитином отравилась. Но на порошки у меня денег нет. И у Тому не было, и взять было негде. Почему я и говорю про химиков, испытателей.

— Вы отпускали Маудангу ходить по городу. Не опасались?

— Заработать ей было негде. У нее ведь — ни ремесла сколько-то доходного, ни образования. Продать нечего. Насчет того товара, что у каждой женщины есть… Да ведь и вид, и возраст уже у Тому не те, чтобы богатого кавалера завлечь. Еще можно воровать. Или действительно выпрашивать. Но…Это тоже надо уметь, а она не умела. И потом… Я знал, куда Тому ходит: в храмы. Просил, чтобы досточтимые и прихожане мне помогали.  

— Кто именно в каких храмах этим занимался?

— Разные люди в разные дни. Это ведь община: у кого свободные час-два есть, тот и подключается.

— И все настолько подготовлены, чтобы уследить за передачей денег и дурмана?

— Да не было у нее денег!

— Товар, с большой вероятностью, был. О нем позже. О ваших с Маудангой действиях в Приозерье, в Марбунгу: какова была ее роль в ваших целительных обрядах?

— Да вот как раз та, о чем Вы только что говорили. Следить. Если позволите, я немного скажу про «обряд», как Вы его назвали. По сути, способ исцеления дурманной зависимости. Все недужные в одной комнате, небольшой, курения дымят на жаровне, никто не считает, досталось ли ему дури соразмерно вложенным деньгам — или нет. Таковы условия. Тому отвечала за то, чтобы никто не приносил зелья с собой. Курительного, на добавку, или еще какого-то. Как подавальщица в трактире — чтобы посетители выпивку со стороны не притаскивали.

— И что, успешно она с этим справлялась?

— Вполне.

— То есть имела неплохой навык по части скрытной передачи снадобий.

— Ну, да. Получается, да.

— О знакомстве Мауданги с Вайлирандой Гундингом.

— Да, он бывал на тех сходках. И вне их преследовал Тому. «Ухаживал». Так это называется, наверное. Долго и вязко объяснялся в любви. Насчет связи, близости между ними — не знаю. Тому его любила. Он ее — нет. Такие господа никого не любят.

— Он передавал Вам или Мауданге свои рисунки, надписи?

— Не-ет! Я же говорю. Болтать — сколько угодно. А поступиться сокровищами своими? Да ни за что на свете, Вы что…

— И здесь, в Ларбаре, Вы не видели у Мауданги его работ?

— А-а, Вы об этом. Нет. Господа Гундинги ее пробовали уже обвинить в краже картин. Ничего не доказали, даже для открытия дела в Приозерной страже данных не набрали. И это — при всем их влиянии в тамошних краях.

— Виделся ли Гундинг с Маудангой здесь, в Ларбаре?

— Нет. Это я бы видел. По ней. Она его вправду любила.

— А с Вами он в Ларбаре встречался?

— Нет.

— А что Мауданга делала с тех пор, как вы перебрались в Ларбар?

— В каком смысле — что делала?

— Как проводила время? Ходила в храмы, это я понял. Что еще?

— Думала. Вы, наверное, сочтете: «думать» — и для мужчины-то не занятие, а для женщины и вовсе… Но вот, поверьте: это так.

— Думала над чем?

— Над тем, что нам делать дальше со всем здешним безобразием.

— То есть?

— С «Семибожным братством», уличными сборищами, грызней среди механиков, со всем этим. «Братство» не так плохо, как многие думают. Но слаженности в действиях мало. Не хватает понимания, зачем это всё. Да, конечно: чтобы рабочему верующему человеку было лучше. Что именно надо менять в первую очередь, как менять, чего добиваться от гильдий…

— И как у нее этот замысел продвигался?

— Достаточно успешно. Кое-что мы даже уже записали. Эти бумаги у Дабураи Лутамбиу, главы «Братства». Но большая часть была только на словах. Вы спросите, как это можно: сочинять руководящие установки для рабочего движения, если сама давным-давно не работаешь, ни с кем толком не общаешься, сидишь дома? У нее получалось.

— Перед кем Мауданга отчитывалась в Охранном, Вы знаете?

— Нет. Я хочу сказать: с ними она не сотрудничала. Отчитывался я.

— Зачем ей понадобилось знакомиться с Минору Магго?

— Не знаю. Тому от меня про Минни, конечно, много слышала. Даже собиралась потолковать с Алилой. То есть с минниной матушкой.

— А это зачем?

— Когда я Тому рассказал, что мать Минни возражает против моего общения с барышней, Тому предложила: давай я этой мастерше объясню, что бояться нечего. То есть — что я не соблазнитель, не подрывник, не потомственный уголовник и не что-то из этой области.

— Когда это было?

— Еще осенью.

— Тогда, стало быть, Мауданга чувствовала себя достаточно хорошо, зелий принимала немного, и надеялась, что по ее внешнему виду лекарка не заметит никакой дурманной зависимости? Или наоборот, уже не способна была трезво оценивать свой облик и повадку? Или не знала, кем работает мать Минору?

— Да отлично она выглядела! Не как дорогая шлюха с Кисейной, одевалась неважно, но в остальном — хоть завтра на прием к государыне.

— Не знаете, что именно она собиралась говорить мастерше Магго?

— Что Минни мается от чувства вины. Дескать, должна была бы отправиться за море: отца искать, за брата мстить. Воображает, будто мать ее молчаливо корит за то, что она такая домашняя, послушная девочка. Но ей невозможно уехать из Ларбара. Потому что Минни тут выросла, потому что город ее держит. Держит — пусть диким, глупым, но ощущением ответственности. «Мама, может быть, без меня и не пропадет, а вдруг в городе всё рухнет?» И девушка разрывается между этими двумя побуждениями. Не ехать нельзя, и ехать — тоже нельзя… И поэтому Минни нашла для себя способ хоть отчасти загладить свою вину: взять под опеку странника Талури на то время, пока он в Ларбаре. Тем паче, что оному страннику не денег и не тела минниного надо, а только доброго участия.

Едва ли сие объяснение утешило бы лекарку Алилу. Может быть, оно к помыслам девицы Минору и не имеет никакого отношения. Зато кому оно пришлось бы точно, как по мерке — это ларбарцу Мэнгри.

— Хорошо. Вы мне доказали, что Мауданга была умной женщиной.

— И одаренной! Взять хотя бы тот снимок, который Вы для газеты взяли. Как всё было-то: в Марбунгу однажды Тому захотела сделать прическу. Листала картинки с модами, увидала подпись светописца, своего знакомого по Габбону. Написала ему. Давай, дескать, ты меня заснимешь, и я тебе обещаю: выиграешь награду за лучший снимок года. Тот отозвался, мы поехали в Габбон. И действительно, награду парень получил. Хотел с Тому поделиться, она отказалась. Ей кураж был важнее, а деньги — так… Понимаете Вы, что настоящая дурманщица так никогда бы не повела себя?

— Допускаю. Но по-прежнему не вижу, что понадобилось от Мауданги барышне Магго.

— Да то же, что всякой твари живой нужно. Сильнее нужно, чем еда, тепло и свет. Моя Тому… Она, если хотела подружиться с кем-то, долго не мудрствовала. Просто — раскрывалась. Вот так. «Иди ко мне, я люблю тебя»…

Не свое, не семибожничье выражение появляется на миг в глазах мастера Райлера. «Иди, Иди Ко Мне, Мое Сокровище». Он всего лишь передразнивает покойную подругу, да не очень умело, но… Это уже даже не оборотни. Или оборотни особого свойства: восточного, змеиного. Царского. Не случайно, стало быть, на снимке Тому Мауданга держала в руках книгу про потомков Царей. И боярич Гундинг неспроста связался с нею. Мог бы ведь и побрезговать простолюдинкой…

Только Змиев еще Мэнгри Бардангу недоставало в этом деле. 

— Имеете ли Вы какое-то представление о том, что Мауданга обсуждала с Минору двенадцатого и тринадцатого числа сего месяца?

— Не знаю. Если бы Вы мне дали свидание с Минни… То есть очную ставку с нею мне устроили…

— Когда Вы в последний раз видели Маудангу?

— Живую — тринадцатого днем. Я дома не ночевал, пришел около половины третьего пополудни. Мы крепко поругались. Я не знал, что Минору там, что она у нас ночевала. Я ушел. Вернулся ночью, около одиннадцати, Тому уже… Минни подбежала ко мне, вытащила меня оттуда. Ночь мы с нею пробыли на Западном берегу, в подсобке одной на подворье Университета. Там ночной сторож — братишка одного парня из Механических мастерских, моего друга.

— Имена обоих братьев.

— Бонго и Боррунчи Нардай. Семья родом из Приозерья, орки, но держатся мэйанского Семибожия. Живут здесь, в Старой Гавани, в орочьей слободке. Утром я проводил Минору к ней домой, на Ополченскую. Представления не имел, что она к нам на Обретенку вернется!

— А сами куда направились?

— Молиться. В храм на Чилловской, возле вокзала.

— Хотя знали, что в квартире у Вас лежит мертвое тело?

— Должен был себя в чувство привести, чтобы со стражей разговаривать. А потом… Попросил знакомых из храма зайти на Обретенскую, посмотреть, как там дела.

— Что именно Вы им велели узнать?

— Обнаружили ли уже тело Тому соседи, дворники, приходил ли городовой.

— Они для Вас это разведали?

— Ну, да. И еще — что забрали «убийцу». Минни.

— Почему Вы не пришли в участок в тот же день?

— Догадывался, что Вы меня задержите. А мне надо было прежде еще кое-какие дела доделать. Как бы уж там ни рухнула моя собственная жизнь, я не мог подвести Дабураи… И других.

— Так вот. О другом Вашем начальстве, уважаемый Райлер. Господин Нариканда, выражаясь попросту, мне Вас сдал.

— Да я уж понял…

— Вы здесь останетесь до выяснения обстоятельств всех тех дел, в которых Вы у нас замешаны.

— Что мне удалось узнать — за эти четыре дня и еще раньше. В «Семибожном братстве» в отсутствие Дабураи заварилась какая-то гнусная каша. Они сняли со счетов много денег. С тех счетов, куда жалованье рабочим приходит. Гильдия позволила списать сотне с лишним человек заметно больше наличных, чем там принято. Якобы, праздника ради: чтобы самые шумные крикуны из СРБ меньше бегали по сходкам, а занялись покупкой гостинцев семье к Новогодию. И сразу же, не выходя из Народного Банка, деньги эти у работяг были собраны. Девятьсот тысяч ланг получилось. И точно такую же штуку несколько раньше проделало МСТ, и опять-таки с полного согласия гильдии. На что они собираются тратиться, я не знаю. Видно, на что-то, чего на законных основаниях, по безналичке, не купишь. Эти сведения мне очень бы хотелось с Вашей помощью передать сотнику Нариканде.

— Я понял. У меня еще два вопроса. С какой стати Минору вздумала взять на себя убийство? И почему в СРБ настолько легко поверили ее речам, что взялись срочно обеспечивать свидетельство непричастности — ей и Вам?

— Что творится с Минору, я не понимаю. Говорю же: мне бы ее увидеть, потолковать… Может, что-то и прояснилось бы. А что до СРБ… «Братство» в себе не едино, в том-то и беда. Кто нас с Минни оправдать-то пытался?

— Некрупный юноша мэйанской наружности, «без особых примет» и с противогазом. Знаете такого?

— А-а, этот парнишка… Тут, по-моему, «Братство» не при чем. Любовь, извольте видеть. Байчи с Минни в хоре поет, а она его всерьез не принимает. Ну, он и решил ее спасти.

— А Вас — зачем?

— Уж так, заодно, наверное.

* * *

41.

Девятнадцатое число месяца Целительницы, десять часов вечера

Восточный берег, Старая Гавань. Кисейная набережная.

 

От канала несет помойкой. Смесью капусты, прогорелого угля,  выброшенных бочек. От реки, не видной отсюда, пахнет пароходами, краской, паклей. А еще деревенскими берегами, талым снегом, навозом, стружкой от причалов, починенных к Новогодию. И совсем слабо, но все-таки заметно — серебром Святого Озера, откуда течет Юин.

Фонари, в них «змейское масло». Пирожки с луком, плюшки с сахаром. Девушки с папиросами и еще с чем-то: цветочным, смоляным, душным даже тут, на ветру. Они на той стороне, где домики: яркий свет над дверьми, набивные занавески на окнах. И много народа, и полно разных других увлекательных запахов. Потому-то со щенком и гуляют по эту сторону набережной, ближе к воде.

Во дворах между домами — грязь и лужи, а на брусчатке сухо. Вытирания лап после прогулки не избежать, но хотя бы пузо останется чистым. Опытные собачники знают: со взрослым псом гулять куда проще, чем со щенком. Только такой способен тянуть во все четыре стороны сразу.

Щенячьему разуму пока не понять, на что следует обращать внимание, что можно заметить во вторую очередь, а чем и пренебречь. Важное — это то, что касается собак, близких людей, орков, хобов и мохноногов. Да, не стоит забывать и кошек, и крыс!

Правда, собак тут почти нет. А из близких людей — только Главное Начальство. То, которое держится сейчас за ремешок от шлейки. Есть еще Наиглавнейшее. Но оно, как и положено настоящему Начальству, появляется не каждый день. По улицам ходит редко, дома от него множество сложностей: расчесывание, чистка ушей, мытье. И сладенького от него не дождешься, кроме тертой морковки. 

Второстепенное — это все остальные живые существа, включая лошадей и повозки. То, что может наехать, накричать, почесать за ухом или угостить плюшкой. Прочего можно не замечать. Но до тех блаженных времен, когда песик научиться это различать, еще ох, как далеко!

А Главному плохо без Наиглавнейшего. Некому похвалиться, что всё в порядке: животное здорово, любознательно, с каждым днем всё больше соображает. И поплакаться некому на весеннюю беспокойную жизнь, и даже по шее получить — за невытертые лапы. Печалится начальство, оттого и ходит гулять сюда: на набережную с девушками и пирожками.

Впрочем, Кисейная может зачаровать не только щенка четырех месяцев от роду. Молоденький белобрысый паренек гандаблуйского вида в моряцкой фуфайке и курточке — с не меньшим восторгом таращится по сторонам. Вот подсвеченная арка с лепниной: видно, памятник старины. Вот музыка из-за приоткрывшейся двери. Вот женщина мелькнула в полукруглом окне. А то вдруг пахнуло медом и корицей — это лотошник вручил кому-то толстенный обливной пряник. Так бы и застыл мальчонка на месте, и долго-долго бы еще глазел — когда бы не два приятеля постарше.

У этих двоих вид бывалый. Чувствуется: не в первый раз ребята сошли на берег. Видали уже белые знамена Коина, и золотые башни Кэраэнга, и пушки в крепости Габбона. И под арками Приморской Столицы уже не чудится им манящая острота тайны и приключений. Все заветные места, где моряку после плавания можно отдохнуть и развлечься, парням давно известны. И лишь по доброте душевной или из моряцкого дружества они взялись опекать молодого своего товарища в его первой увольнительной. Не ровен час — угодит младший матрос в историю. Ведь для простодушного жителя Запада Ларбар полон не только соблазнов, но и опасностей.

А гандаблуй, судя по всему, невезучий. Вон, уже умудрился где-то руку повредить. Да так, что она висит у него под курткой на перевязи. Теперь даже в кабацкой драке он — не боец. Как же за таким-то не присмотреть? Купили парнишке пряник. И в веселый дом ведут — не в какой-нибудь, а в «Петрушку». Отворилась тяжелая дверь под вывеской, выпустила на улицу кусочек яркого света и громкие голоса. Мелькнули в желтом проеме три спины с отпечатанным на них названием корабля: «Капитан Дулия». Мелькнули, пропали. Добрались ребятушки и до выпивки, и до девочек — вволю повеселятся.

Человек на той стороне набережной торопит щенка: пора домой.

И вправду, поздно. Похоже, на Западном берегу, на Башенной, сходка на сегодня завершена. Вот эти ребята возвращаются как раз оттуда. Свернули на Кисейную с Каменной, от моста, засмеялись на семь голосов чему-то своему. Шагают быстро, слаженно, по проезжей части — будто стараются поскорее миновать здешние притоны разврата. У таких работяг денег на праздные забавы точно нет, да и девушки при них свои. Две или три, по одежке не сразу и отличишь от парней.

Странно. Для погрома — народа явно мало. И все-таки работяги направляются к «Петрушке». Беседу, что ли, решили провести с тамошними красавицами? Примыкай, мол, трудящаяся гражданка, к борьбе за наши общие права…  Вообще на Кисейной такое не принято: гости Приморья, порою и иностранцы, тут отдыхают, нечего их посвящать в тонкости местных гильдейских дрязг. Но нынче вышибалы «Петрушки» рабочую молодежь от дверей почему-то не гонят: спокойно, будто ждали, пропускают вовнутрь.

Такова уж особенность этой части города: чем ближе к ночи, тем больше народу здесь толчется. Незаконных торговцев канирскими чулками и контрабандными кадьярскими резинками теснят продавцы чего посерьезнее. Дурману не желаете? А книжицы всякие интересные? На любой вкус — есть и похабные, и крамольные. Про любовь прекрасных пардвянок с бегемотами, тапирами и удавами. Или про извращенные чувства гильдейских воротил к простым трудящимся. А может, Вам, гражданин, бумаги новые понадобились? В карлы Нурачара записаться, например, не изволите?

Зазывалы на Кисейной — самые тихие во всем Ларбаре. Не станешь ведь, в самом деле, во весь голос кричать, приглашая прохожих развлечься с малолеткой, старухой, или и вовсе — тварью любого пола любого племени. Так что прохаживаются они молча, но при этом безошибочно определяют, кому и какую услугу можно предложить. С одного взгляда отличают чужака от своего. Человек с собакой их не интересует: обычный житель какого-то из ближних домов. И крашеная девица в черных сапожках с острыми каблуками. И мохноног с большим ранцем, шмыгнувший вдоль стены трактира. И благообразный старичок в длиннополом расстегнутом пальто в клетку. Все свои.

Попрошаек отсюда гоняют: нечего позорить Объединение перед заморскими гостями. Нет и уличных музыкантов. Непонятно, что делает тут этот вихрастый парень с гармонью. На работу наняться хочет в один из кабаков? Тоже, нашел время…

Без заварушки на Кисейной нынче не обойдется. Ибо со стороны Весельной улицы сюда, не торопясь, шагает механик Мардарри — первейший безобразник во всей Старой Гавани. Да не один, а с двумя приятелями, и все трое уже заметно пьяны.

— Слышь, музыка! — орёт Мардарри, приметив гармониста, — играй, давай! Жизнь не мила, так хоть спою, что ли…

Поднявшись к себе в дом на Табачной набережной, прежде чем отпереть замок, человек с собакой выдергивает записку из щели между дверью и косяком. Там сказано было:

Тагайчи! Мы гуляем, придем около одиннадцати. Люблю. Ч.Н.

Не пригодилось. Не пришло Высшее Начальство. Да и едва ли навестило бы нынче этот дом: работа, дежурство в больнице. И всё-таки — мало ли что…


 

* * *

42.

Девятнадцатое число месяца Целительницы, за полчаса до полуночи.

Восточный берег, Старая Гавань. Кисейная набережная. Трактир «Петрушка».

Гандаблуйский матрос с парохода «Капитан Дулия».

Мохноног с химическими приборами.

Зала кабака оборудована на старый мэйанский лад: низкие своды, длинные лавки, тяжелые столы, на которых при случае могут плясать не только здешние девушки, но и их кавалеры. Стену украшает роспись: могучий овощ, любезный Матушке Небесной, тот самый, в честь коего и названо заведение. Красотки с длинными косами, в сарафанах, рубашки вышиты птичками. Уют почти семейный: две из них слушают гармониста, еще четыре пригорюнились возле Мардарри. Тот хмуро курит, уже не поет. И не пьет. Допекли рабочего человека… И с особенною нежностью прижимает к груди кожаный короб на ремне. Спутники его помалкивают, от хмельного тоже отказались. Ждут чего-то, то и дело поглядывают в окошко. Да без толку.

Постираю Вам бельишко и поглажу,

И махину самобеглую налажу,

Пригляжу за Вашим хилым и недужным —

А с деньгами, так и быть уж, погожу…

Я украшу переплетом Вашу книжку,

Воспитаю Ваших дочку и сынишку,

И всего-то за кормежку и гармошку

Заложу свою несчастную башку.

За одну лишь Вашу добрую усмешку —

Нету гор таких, что я не сворочу…

У входной двери — еще двое рабочих парней. Местные вышибалы куда-то делись. И за это тоже заплачено.

— Запаздывают что-то морячки.

— Сколько уже?

— Да с полчаса, не меньше. «Дуля» эта точно пришла?

— А то! В Новом порту стоит. С самого полудня.

— Может, послезавтра? Если их сегодня на берег не пустили.

— До полуночи будем ждать.

Наверху есть такая же зала, только поменьше — для гостей, кто предпочитает любовные утехи не по углам, наедине каждый со своей девушкой, а вместе с товарищами. Здесь очень тихо. Только слышно гармонику с первого этажа. Возле дверей тоже сторожат: на случай, если кто с лестницы сунется. На вид — такие же работяги, как и внизу. И даже ящик в руках у одного из них — точно как у Мардарри. В таких коробах механики из Мастерских носят свою слесарную снасть.

Не то чтобы тут было холодно. Но посередине залы теплится  жаровенка. На окошке в глиняном горшке доживает свой век старая герань. Цвести уже не будет, хоть и весна.

В глубине залы — небольшая дверка. Рядом с нею привалившись к стене, ожидают двое матросов.

— Музыку узнаешь? — шепотом спрашивает один из ребят у своего соседа.

— А то ж! Есть у них такой. Гирри-гармонист.

— Эх-хе-хе! Знать бы, сколько их там!

— На что? Черным ходом уйдем. Они и не узнают.

— Моряков надо предупредить.

— Эй, с «Дули», слышь?

Матрос подозрительно оглядывается:

­— Чего тебе?

— Тут второй выход есть. Незачем вам в общую залу соваться.

— Поучи жену щи варить. Без вас знаем. Получим деньгу и пацана — только нас и видели.

— Ну-ну!

За этой комнатой совсем тесная каморка. Почти всю ее занимает кровать под узорным покрывалом. Рядом сундучок. Над ним, как над столом, склоняется мохноног в желтом балахоне. На краешке кровати сидит молодой гандаблуй. Нервно поводит большими острыми ушами, торчащими из-под белых, неровно остриженных волос. Испуганно косит водянистыми глазами то на мохнонога, творящего странный обряд у сундука, то на человеческую девицу, примостившуюся рядом. Позади парня аккуратно сложены куртка, фуфайка и белая рубашка с расшитым воротом. Тут же красная мятая косынка. А разрезанный старый гипс прислонен к стене.

 Рабство в Объединении отменили в середине прошлого столетия. Да только знает ли о том младший матрос с «Капитана Дулии»? Кто их  разберет, этих людей. Не забылись еще те времена, когда древленям нарочно выкручивали кости, чтобы сделать из них смешных уродцев. Правда, эта девушка, кажется, ничего дурного не замышляет. Всего лишь деловито окунает в таз с водой сухой прогипсованный бинт,  накладывает его на тонкую руку гандаблуя и разглаживает: от плеча до запястья. Проделывает это не слишком умело, но осторожно. И не потому, что боится причинить лишнее страдание своему подопечному — ему не больно, он просто боится — а вот заляпать гипсом собственную одежку совсем бы не хотелось.  Да и мохнонога, не дай Семеро, не толкнуть бы!

Мохноногу до чужих страхов и опасений дела нет. Он ловко расставляет на сундуке колбочки и бутылки, споро и радостно разжигает маленькую горелку, в предвкушении натягивает резиновые перчатки. Замирает на миг, любуясь разгорающимся огоньком. И не поворачиваясь продолжает прерванный разговор:

— Ведь что есть химия, малыш Ли? Точная наука и тонкое искусство изменения веществ. Бедняжка, ты этого лишен! Взгляни сюда, прикоснись хотя бы к малой части сего священнодейства. Сыщется ли на Столпе Земном нечто более красивое, нежели тихо булькающее зелье на дне реторты? Более загадочное, чем испарения, взмывающие ввысь из пробирки с кипящими жидкостями?

Ли зябко ежится.

— Я не знаю, господин, — неуверенно произносит он.

— Жидкость эта способна нежнейшей волной пробежаться по сосудам тела, прокрасться к сердцу или рассудку. Околдовать разум, поработить чувства, выпустить на волю скрытые дарования или пороки. Внушить честолюбие, любовь, страсть. Превратить труса в храбреца, умного — в дурака, живого — в мертвого… Лихо загнул, правда?

Виделось мне превращение вод, камней и соков древесных, и ничто из этого не было тем, чем казалось…

— Да! Да! Химия. Госпожа Химия. Власть. Сила. Склонись перед нею, мой мальчик, ибо нет в мире ничего более могущественного, чем она. Что? Пистолет или сабля? Это всего лишь пистолет или сабля. Бездушное и тупое орудие убийства. Наша госпожа изящна и умна. В умелых руках она подарит смерть одному или сотне. Нежно или мучительно. Как пожелаешь. И при этом — не столь бесстыдно и откровенно, но с оттенком блистательного обмана, оставляя тебя свободным и независимым. У тебя есть враги. У кого же из нас нет врагов?

Не спрашивай, где враги, не спрашивай, откуда

— Не важно. Соседи. Сослуживцы. Родственники.  В этой пробирке — желтоватый порошок. Посмотри, какая она маленькая, как немного там вещества. Сколько ты возьмешь, чтобы уничтожить соседа? Или начальника?

— Но я не…

— Осторожно. Пинцетом. Несколько крупиц. Но это просто. А вот тут? Узнаешь, чем пахнет?

— Яблоком?

— Верно. И немножко сеном. Нет-нет, это еще не смерть. Если не добавить вот это. Как там вещал пророк Джаррату? И ничто не было тем, чем казалось? Так же и здесь. Эх, какой дар! Какой великий дар пропадает!

Ли осторожно отодвигается подальше.

Какой дар, господин?

— Великий. Призвание быть наставником. Ох, да останься я в свое время в Университете…

Девушка в последний раз проводит ладонями по загипсованной руке гандаблуя. Любуется проделанной работой: не зря в свое время заканчивала медицинские курсы. Погружает кисти в соседний тазик с нагретой водой. Свежий гипс отмыть не так-то легко, а уж если застынет… Между делом обращается к мохноногу:

— А что же не остались-то, мастер?

— Козни врагов, деточка. Интриги,— мохноног открывает еще одну склянку, смачивает какую-то тряпицу, и, не оборачиваясь, протягивает девице. — В чем растворяется кальций, помните? Возьмите, это поможет. Так вот, зависть врагов Отечества, не побоюсь этого слова. Ибо в моем лице Мэйан лишился… Впрочем, теперь это не важно. Или вот. Маслянистая жидкость. Блестящие кристаллы. Немного нагреть. Ни за что не отгадаешь, что будет.

Мохноног надламывает край снятой гипсовой руки, извлекает оттуда резиновый пакетик. Легонько разминает его между пальцев. Взвешивает на ладони, отведя ее в сторону, принюхивается — и только потом открывает.

— Ну, теперь посмотрим, что ты мне привез. При должном подходе десятка таких кирпичиков хватит на то, чтобы превратить плавучий остров в летающий. Разумеется, если это на самом деле то, что нам нужно.

Гандаблуй смотрит на собеседника, как на балаганного фокусника. Похоже, парень и сам не знал, что внутри гипса у него на руке находились какие-то предметы. Ну-ка, что еще достанет оттуда этот странный мохноног?

* * *

43.

Девятнадцатое число месяца Целительницы, вечер.

Восточный берег.

Мастерша Алила Магго, дневной ординатор Второго хирургического отделения Первой Ларбарской городской лечебницы.

 

Следующая остановка «Складская». Потом «Почта». После — «Желтые Мельницы». Самих мельниц уже лет триста, как нет, а название осталось. «Новая Рыбачья», «Пекарня №2», «Аптекарский». Наизусть знаю, Чани, наизусть. За четыре года выучила.

А ведь думалось, ты ко мне ездить будешь. Когда-нибудь. С женою, с детками. Скамеечку бы поставили, чтобы посидеть, закусить, вспомнить. Весною там соловьи поют, будто и не в городе вовсе. Каштаны. Белые цветы. Черные ленточки на столбе.

Я ругалась, когда ты в плавание уходил. Накричала на тебя. Последняя ссора. Так и осталось это со мною. Ввек прощения не выпросить. А еще сказала, помню, что ты, Чани, вслед за отцом уходишь. «Вслед за отцом…». Знать бы, ведать бы дуре, что напророчила!

Вслух я никогда не говорила, как же я его — мерзавца этого, твоего папашу — ненавижу. Но теперь-то от тебя, сыночка, не скроешь: в краях Владыкиных правду видят. И ты видишь. И ведаешь, почему. Все, что хорошего мне Рунни дал, он же и отнимает. Сначала тебя, теперь Минору.

Веришь ли, Чани, сначала я его не признала. Стряпчий спрашивает, не знаком ли мне некий мужчина. «Высокий, очень худой человек, одет в зеленый плащ с необычно отвернутым воротником. Бороды и усов не имеет. Кожа на лице натянута, но не старик. Лет не менее сорока.» А как тут узнать? Мне-то уже сорок два, а выгляжу, как старуха. Потом вспомнила. Как плащ этот в Гостином дворе покупала. К Новогодию как раз. Как Рунни подарила, боялась еще, что велик будет. Худой он, всегда худым был, сколько ни корми. Но ничего — подошел.

Минору тогда совсем крохой была, да и ты-то не велик. Помнишь, как на праздники мы на Вингарский остров ходили, и он тебя еще на каруселях катал? А обратно возвращались, Минору устала, и Рунни ее домой на руках нес. А я всё тревожилась, чтобы она ботиночками этот самый плащ не попачкала. Не порвала бы обновку.

Стряпчему я так и сказала — не может этого быть. Был такой человек, да умер давно. «Что же, — спрашивает стражник один, — призрак, что ли?». А стряпчий все допытывается: кто? Кто — кто? Мастер Рунника Навачи, минорин и твой, Чани, покойный папаша. Так, может — жив? Стража это перепроверить возьмется. А я? Мне в свое время в Охранном все уже объяснили — второй раз не сунешься. Да и не верю я им. А в Храме Владыкином не соврут. Досточтимый велел сегодня приехать под вечер, чтобы он к обряду подготовиться смог.

Что мне нынче вечер? Что — утро? От работы меня Яборро в доброте своей освободил аж до самого Новогодия. А там, глядишь, все и разрешится. Он, мол, понимает, что не до больных мне сейчас. Днем за меня дежурантов оставляют — палаты вести. Из-за дежурства моего последнего оставшегося чуть не подрались. Все готовы взять. Да лучше уж куда-нибудь ходить, голову делами занимать, чем так весь день маяться. Под часами сидеть, ждать. Ничего, вот дождалась. Теперь еду.

А перед Исполином извиняться придется. За его Великого Стряпчего. С характером у тебя сестрица, Чани, ничего не скажешь. Давеча начальник мой прислал нам в помощь какое-то светило из правоведов. А Минору от него отказалась. Но мне — ничего, я извинюсь.

Так что вот, Чани, нажила я себе к пятому десятку доброхотов — чуть не весь Ларбар. Детей только растеряла. А доброхоты — что ж — они, сынок, к чужому горю и липнут. И чем хуже — тем их и больше. Равновесие, как сказал бы неудавшийся твой зятек Талурри.

Его для меня вчера Чабир изловил. Приводил похвастаться. Будто кот пойманную мышь — принес, положил на видное место. А что хозяйке эту мышь на своей подушке видеть противно — котам учитывать не полагается.

Такого бы ей мужа, Минору нашей. Жалко, что Чабир — орк. А то выбрала — один другого краше. Был бы мужик в доме, небось, лурри да гамми всякие возле нашей девочки не толклись бы. Не серчай, Чани, это я не тебе в укор, а Навачи.

Конечная остановка трамвая — «Кладбище». Семибожное человечье кладбище.  Длинный-длинный забор: каменные столбы, чугунные решетки с нетопырями. За забором старые деревья и памятники: каменные, литые, кирпичные или деревянные столбики на могилах. Несколько сот тысяч: жителей Восточного берега здесь хоронят много лет, еще с тех пор, когда место это было дальним пригородом. А храм небольшой — только зала с сухим колодцем да контора. Жрец обитает где-то в городе, на службу ездит всё на том же трамвае. «Живет» о досточтимом не скажешь, ибо служители Владыки и Судии считаются мертвыми для здешнего мира.

Женщина сначала идет к одной из могил в новой части кладбища. Долго стоит возле столба, где всего одна надпись и рисунок — кораблик. Не современный, а старинный, парусный. Друзья-моряки вложились в погребение, хотя Чани Магго и недолго был матросом. Заказали изобразить тот самый Белый Струг, что никогда не вернется в город Ларбар.

Вечер, из поминальщиков сейчас мастерша Магго тут одна. Возвращаясь к воротам, к храму, достает из сумки черно-белый платок, накидывает на голову.

Увидав мастершу в окно, жрец выходит из конторы. О божьем чуде беседовать лучше в зале святилища.

— Владыка Гибели явил свою милость. Ответ дан. Рунника Навачи не пребывает среди мертвых.

— Значит, жив…

Он жив, Чани. И был жив все эти годы. Я не знаю, с кем и ради чего он связался. Но погубил сначала тебя. А теперь намерился втянуть в свои игры Минору? И для этого заявился в Ларбар и внушил ей всю эту глупость. Или он никогда не покидал Ларбара?

— Скажите, досточтимый: а возможно ли узнать, где он сейчас?

— Я так и знал, что Вы этак спросите. Молился сегодня еще и о чуде ясновидения. Ежели хотите, можем просить Судию о неложном образе.

Жрец кивает на посудину вроде плоской чаши, припасенную возле колодца. Не так часто в наше время прихожане просят о чуде: раз уж эта мастерша заказала одно, вероятно, согласится и на второе. А без чудес семибожному жрецу скучно.

— Да. Желаю. Мне это важно.

Вчера, когда я была здесь, Чани, мне не почудилось. Земля возле могилы влажная, а на ней свежие следы, будто кто-то стоял там совсем недавно. Значит, Рунни приходил к тебе. Я знаю, ты не скажешь, не выдашь отца. Никогда ведь не выдавал. Да я и не прошу. Но от кого-то же он узнал. От своих друзей, например. Тайно он в Ларбаре, явно ли, а навестить, открыться кому-то мог. Мог бы и мне, кабы не побоялся. А если из друзей — то к кому? Кто еще из старшего поколения остался? Исполин, Баланчи, Курриби и Чилл. Но Чилл отпадает: трусоват он и в людские дела не сунется. А к Баланчи и к Талдину — мог.

По воде в чаше жрец разливает масло из бутылочки. Возносит молитву, всматривается в блестящие пятна. И происходит чудо.

Мастер Навачи, несомненно живой, помолодевший, отдыхает в плетеном кресле в каком-то саду. Сейчас, за одиннадцать дней до весеннего равноденствия, в том краю уже жарко, даже вечером можно сидеть в легком лекарском балахоне. Цвет ткани — красный. Здание позади мастера — не жилой дом, а скорее, казенное заведение. Вокруг кресла прямо из земли растут цветы, какие в Ларбаре увидишь только в теплице.

Не похоже, чтобы мастер был ранен, хвор или находился под постоянным присмотром кого-то из пардвян — если это Пардвена. Признаков безумия в лице не больше, чем было всегда. Выражение несколько усталое и полностью умиротворенное. Не было бы оно таким, если бы Рунника Навачи не работал. Ежедневным трудом не облегчал бы чьи-то чужие страдания.

Счастлив. И это хуже всего.

Нет, Чани, я не плачу. Не с чего. Не хуже меня ты видел: Рунни жив, счастлив, свободен. И где-то далеко-далеко. Не было его в Ларбаре. Мало ли, что я там по-бабьи себе навоображала.

Пойду, пожалуй. До дому добираться неблизко. Завтра надо будет с утра в лечебницу сходить. А после — уже в участок. А он не изменился совсем — ты заметил — отец-то твой? Будто и не было восьми этих проклятущих лет. У меня только каждый из них за три идет.

Ты, сыночка, не волнуйся, справимся. Мы сильные — Магго. Вот и трамвай подошел. Пустой, народу никого. Да мне ли теперь чего бояться? За себя — давно уже не боюсь. Бывало: всё за Рунни тревожилась, потом за вас с Минору. Как-то она сейчас там одна?

Видела я сотника, что ее дело ведет, стряпчего тамошнего видела. И люди они, вроде, неплохие, незлые, а сердцу беспокойно. Ноет сердце. От тоски ли, от одиночества? Я ведь одна совсем, Чани. Раньше, знаешь, как: она в своей комнате сидит, уроки делает, я — у себя; за весь вечер могли и слова друг дружке не сказать, а всё — вместе. Зачем она так-то? Почему?

Душно что-то в трамвае. Даром, что весна только начинается. Сойду я лучше. Ничего, пешком доберусь. Когда-то в молодости мы с Рунникой по ночам любили бродить. Мне ведь не за себя, Чани, за вас обидно. За восемь лет ни слова, ни полслова не написал. Не спросил, как вы тут. Не видел, как школу окончили, в люди выбились.

Я тут на днях Чу встретила из твоего класса. Такой он стал высокий, красивый. Жениться, говорит, собирается. А я иной раз все на девчонок наших смотрю с работы. Все примеряю, какая бы тебе подошла…

Ноги что-то не несут. Устала. Хоть и не делала ничего. Рунни бы меня видел — и не узнал бы, поди. Такая развалина. Вот и рука левая немеет. Все-таки, холодно, рано еще без перчаток... Ничего-ничего. До дома как-нибудь добреду, только вот посижу немножечко. А приду — чаю вскипячу. Капель себе накапаю, пожалуй. А то душно. Да и спать стану крепче.

Когда я тебя рожала, Рунни меня в лечебницу вез. Такою же ночью. А я всё боялась — не доеду. Сейчас бы доехать, не свалиться. А то не по-людски как-то… И ворот расстегнуть, чтоб не давило… Ничего, Чани, ничего. С мамою все в порядке будет… Только отдохну… Ничего…


 

 

* * *

44.

Месяц Целительницы, ночь с девятнадцатого на двадцатое число.

Восточный берег, Старая Гавань. Кисейная набережная. Трактир «Петрушка».

В нижней зале Мардарри потягивается и поднимается с места. Тушит папироску в одном из цветочных горшков. Вечер прошел впустую — видать, не отпустили моряков на берег. Значит, послезавтра по новой ждать. Оборачивается к гармонисту:

— Всё. Сворачивай музыку.

— Что, зря?

— Мы свою смену честно отстояли. Пора по домам.

— Жаль.

— Это чего же?

— Да денег жаль. Кабак-то опять снимать на послезавтра.

— Ничего. У нас уговор.

Гармонист бережно убирает инструмент в чехол. Застегивает куртку под горло. Досадливо морщится, направляясь к выходу. В этот миг откуда-то сверху вдруг слышится стук разбитых черепков. И чей-то простуженный голос по-вингарски перебирает части тела: печенку, селезенку, почки и что-то еще. Тут, внизу, не всё слышно.

— А ну, погодь!

— Чего еще?

— Погодь, говорю. А ты, лапушка, подь сюды!

Собравшаяся было уходить девица останавливается на пороге:

— Я?

— Ты, ты! Кто там у вас наверху?

— Не знаю. Гости, наверное.

— Какие гости? Мы кабак на вечер выкупили.

— Ну-у…

— Что «ну-у»? Выкупили, спрашиваю?

— Не знаю, мастер. Это не ко мне.

— Хорошо же! Так: ты, Гирри, дуй со мной. Остальные — здесь. Проверим. Ежели что — позовем.

В верхней зале тоже оживленно Один из матросов отряхивает перепачканную землей штанину. Под ногами у него потрескивают черепки разбитого горшка. Выглядывал в окно, случайно смахнул. Одна из девиц в рабочей куртке, уперев руки в бока, шипит на него вполголоса:

— Как человека же просили — не соваться!

— Да я что? Нарочно, что ли? Всё равно засох уже.

— Шуметь зачем? Не в лесу!

— Да подумаешь — горшок!

— Да тихо должно быть! Как в читальне!

— Ага! Там внизу вон — тоже, будто Топтыгин топает!

Топтыгин — не Топтыгин, а мастер Мардарри — парень крупный. Все гээров двести будут, если не больше. И сапоги у него с железными подковками. Попробуй-ка в таких бесшумно по лестнице взбежать!

Дверь открывается резко. И нарочито хмельная рожа Мардарри трезвеет на глазах. Это он на всякий случай хотел пьяным прикинуться, если наверху и вправду кутеж. Извиняйте, мол, граждане, ошибся! А тут, оказывается, и не гулянка вовсе, а сходка. И заседают — кто бы вы думали? — злейшие супостаты, Семибожное Рабочее Братство. Стало быть, дело к драке?

Двое часовых у дверей пытаются остановить непрошенных гостей. Да Мардарри разве удержишь? Вон как рванулся — только треск порванной рубахи и слышен. Один из семибожников, самый старший, пытается его урезонить:

— Экий ты, братец, смутьян. Не успел войти — сразу в бой.

— Я тебе не братец, а свободный трудящийся.

— А я — кто? А мы все? Чего уж так сразу кулаками-то махать?

— Ага-ага, поговори, давай!

— И поговорю. Это всяко лучше. А ты — послушай. Ты ж, Дарри, в сыновья мне годишься.

— Еще не хватало!

Мардарри, тем не менее, останавливается посреди комнаты, поправляет съехавший на спину короб. Так, чтобы если придется драться, было бы удобнее его скинуть. Музыкант в дверях ставит гармонику на пол. Тоже готов. А дядька продолжает:

— Ну, так чем недовольны, ребятушки?

— Заседаем, значит?

— Заседаем. Никого не трогаем. Вам не мешаем. Какие дела?

— Дела у нас свои, правые. А насчет «мешаем» — это как сказать! Так что валите отседова подобру-поздорову.

— А почему, собственно? Что уж нам — и в кабаке посидеть нельзя? И кроме того, нас-то поболе будет.

— «Поболе»… Сами не уйдете — выкинем!

Гармонист с порога вдруг подает голос:

— Тю, Дарри, ты глянь — «Дуля»!

Теперь уже и Мардарри разглядел матросов у окна. И серебристые буквы на спине у одного из них.

— Эй, братцы, сюда! Нас надули!

Быстро-быстро замелькают кулаки и лица. А потом и дубинки, и кастеты в руках. Вот и железные подковки на сапогах пригодились. И девица вместо того, чтобы завизжать, как всякой девице полагается, тоже кинется в общую кучу. А как же иначе: наших бьют!

Не одну разгульную драку пережил на своем веку веселый дом «Петрушка». Потому-то вместо стульев здесь тяжелые лавки, чтобы гости мебель не поломали. Только прежде-то дрались тут по пьяни или из удали молодецкой. А в этом побоище — одна лишь злоба. Лица перекошены, глаза кровью налиты. И бьют-то, как работают — молча, остервенело.

И мало кто обратит внимание на то, как возникнет из коридорчика белобрысый парень с рукою на перевязи, а с ним девица. Нет, ее-то заметят, потому что она тоже в бой кинется. А гандаблуй — да кому он теперь нужен, этот гандаблуй? Мало ли о чем он там причитает. И мохнонога, юркнувшего в залу из того же коридора, тоже не послушают. А ведь он призывает — громко, торжественно:

— Остановитесь!

Не послушались? Ну и ладно. Мохноног — мужик не промах, у дверей жаться не стал. Скользнул между дерущихся к сброшенному Мардарри коробу, словно всю жизнь по полю боя носиться привык. И не налегке, а с ранцем и с гипсовою рукою под мышкой. Подхватил ящик, задержался на миг у жаровни, сыпанул туда что-то, и — вперед, к выходу.

— Последняя проверка, мальчик! — обронил он на бегу гандаблую. И скрылся на лестнице, только его и видели.

Да и никто уже ничего не видел. Грохнуло в зале, взметнулся к потолку столб огня и едкого дыма, стекла посыпались, закричали разом и в доме, и на улице. В нескольких кварталах от «Петрушки» проснулся и закатился лаем черный щенок.

— Вовремя мы с тобой погуляли! — скажет газетный обозреватель Чанэри Ниарран, прижимая к себе собаку. Навалит в миску каши, ведь еда — лучшее утешение для пса. После вздохнет и примется надевать башмаки: надо идти. Тяжела ты, доля вестовщицкая!

Только перед уходом черкнет на листке:

Тагайчи! Нашлись дела, к утру точно буду. Пёс вечером ел, на завтра ему сготовлено.  Люблю. ЧН

  На случай, если вдруг дежурство в больнице раньше кончится, чем обычно.

* * *

45.

Месяц Целительницы, ночь с девятнадцатого на двадцатое число.

Восточный берег, Старая Гавань. Водорослевая улица, дом 7. Четвертая Ларбарская городская лечебница.

Тагайчи Ягукко, школярка пятого года обучения отделения Врачевания Ларбарского Университета, стажерка.

Нижний краешек завернуть побольше, верхний — поменьше. Подогнуть два уголка, чтобы нитки не вылезали. Обе стороны в серединку — одну с захлестом на другую, и пополам. Ровно. Правильно. Лелли хвалит. А чего хвалить? С пяти лет это умею, с Лабиррана. С тех же пор — не люблю. Потом вся одежда в нитках. А что делать, приходится. Не накрутим сейчас салфеток — чем перевязывать?

Мой Мастер на меня смотрит. Непонятно, как. Пенял мне однажды, что веду себя не как врач, а как медсестра. Что пора, мол, и отучаться. Но против этой моей помощи Он, кажется, не возражает. Тут рук на всё не хватает. Все равно ведь тихо…

Любопытно: здесь, в Четвертой, нам верят? Когда мы делаем вид, будто друг другу почти посторонние. Мастер что-то пишет, я кручу. Иногда Мастер прерывается, и, как сейчас, смотрит на меня. А я — на Него. Бывает, что одновременно. Бывает, что врозь.

Если так сидеть и молчать, может показаться, что всё — так, как было. Совсем недавно, еще полгода назад. До Плясуньи. Вот в середине Воителя мы так сидели. Он в тетради записывал, теперь я знаю, что это был Его дневник. А я — делала вид, что лекцию перечитываю. А сама всё думала, как бы сказать. Правду, по-настоящему: «Мастер, я люблю Вас» или «Вы знаете, я Вас люблю». И ясно, что сказать не получается. А утром мне надо было рано-рано убегать. И дождь еще шел. И у меня тогда сложилось совсем-совсем грустное:

Воитель. За окнами лужи.

И дождик осеннее-привычный.

А может, так даже и лучше,

Что я ухожу. Как обычно.

Ой, что-то у меня во всех стихах дождик идет… Ну и пусть. У стихов должно быть авторство. Моё «я». Буду вдруг издаваться — велю подложить на бумагу фон: косые черточки-капли. Или — марлю. Кривые клеточки тоже красиво.

Прошлым летом стажерка Тагайчи писала домашним о своем наставнике: маленького роста, сутулый, с сильной проседью и в очках, какие в прошлом веке были в моде. И главное, зловредный и занудный. Меньше года минуло, но многое изменилось. Уже и не настолько невзрачен собою доктор Чангаданг, нынешний лучший хирург Приморской области — в глазах ее же будущего лучшего хирурга.

Насчет сочинителя Чанэри семья Ягукко из Лабиррана знает немногим больше. Любит, сватался. Еще, правда, стихи хвалил, но это для родни не довод, можно и не сообщать. Собаку завел, чтобы у будущей лекарки Тагайчи была собака. Ключи дал от квартиры своей на набережной Табачного канала. Что еще? Да особо и сказать нечего.

А вообще-то — даже обидно. Я на дежурства прихожу, чтобы научиться чему-нибудь, а у нас, как назло, вторые сутки — тихо-тихо. И ведь если бы никто не болел — ладно. Так ведь нет. Вчера — вон, сколько напоступало. И завтра, наверняка, поступать станут. А сегодня — дома сидят, самолечением занимаются!

— Мастер Чангаданг! Мастерша Ягукко! Привезли!

Санитар, он же сторож, в ординаторскую не заходит, лишь заглядывает. И правильно, чего зря время терять, ему еще по другим этажам пройтись надо. Мужчина опускает перо в чернильницу, девушка одновременно с ним откладывает в сторону порезанную марлю. Оба поднимаются, идут к лестнице. В Четвертой Ларбарской приемный покой на первом этаже, хирургия — на втором. Очень удобно. Не надо одеваться, переходить из корпуса в корпус. Сторож, не оглядываясь, кричит уже с лестницы:

— Там много! На Кисейной дом взорвался.

Ой, и правда, много-много. По крайней мере, для нас. Человек пять. Подросток в моряцкой курточке, девушка моих примерно лет,  трое парней, по виду — рабочих.  У мальчишки рука уже почему-то в гипсе. Все в крови и в саже, обожженные. Кто-то кричит, суетится или плачет. Кто-то притих. И двое городовых с саблями. Но они — не пострадавшие. И Черные Братья с носилками бегают.

Мой Мастер перехватывает городового:

— Сколько будет еще?

— Два — точно. Остальные — легкораненые, в участке. Эти все — тоже под арестом. Имейте, мастер, это в виду.

Мастер ничего не ответит. Окликает меня:

— Гайчи. Единовременное массовое поступление. Ваши действия? С чего начнете?

А и верно, с кого? Вон дяденька: все лицо в кровище, за голову держится, кричит, что помирает. Наверное, совсем худо. Я так и говорю, и тут же понимаю, что неправа.

— Начинать следует с тех, кто молчит. Такие, как правило, самые тяжелые. Осмотр начинаете с них. Определяетесь с тактикой. Кто нуждается в немедленном оперативном вмешательстве, кому можно его отсрочить, кому — достаточно ПХО и обезболивающего. Идемте.

Самый тихий — это здоровенный детина на носилках. Из-под головы у него видна тетрадка. Беру, читаю: ССС — Мардарри Даггад, человек, осколочные ранения бр. полости, ожоги. «ССС» — это значит «со слов сопровождающих». Есть еще «ССБ» — со слов больного. Плохо, если он сам говорить не мог. Да и без того видно, что плохо. Рубаха на животе посечена, красным пропитывается, а сам парень — белый. И пульс — частый-частый. И осколок обгорелый из живота торчит.

— В операционную, — командует Мастер.

Пока мы всех пятерых обходили, еще двоих принесли. Один — тоже тяжелый. Стопа почти ампутирована, Мой Мастер сказал, что сохранить не удастся. Черные Братья, правда, молодцы, сумели на месте еще жгут наложить. У остальных — ожоги, осколочные ранения, у девушки — тоже проникающие. Переломов много: ключица, ребра, нога и челюсть. А у мужика, что «помирал» —  ухо оторвано, и всего-то. Можно сказать, легко отделался.

Мастер наклоняется ко мне, иначе тут ничего не услышишь. Говорит:

— Гайчи, я буду оперировать с сестрой, но и остальных бросить нельзя. Берите в перевязочную ПХО, потом репозиции. Всем — сыворотку, всем болеутоляющее. Если что — я в операционной, рядом. Но Вы справитесь. Закончите — приходите.

Вот так. Хочешь — обижайся, хочешь — пугайся, хочешь — гордись. И мы разошлись работать…

В начале шестого я подумала: никогда больше не стану так говорить. Так, как вчера вечером, что, дескать, работы нет. Выпросила, получается, кому-то несчастье.

В шесть, когда мы уже из операционной вышли, нас первым делом встретил газетчик. Он тут с ночи дожидался. Не Нэри, другой какой-то из Дома Печати. Для «Побережных Новостей» — пару слов, а то к выпуску не успеют. Мой Мастер ответил коротко:

— К настоящему часу все, слава Богу, живы.

Очень много это значит, для тех, кто поймет. Тяжело. А Ему сегодня еще в Первой весь день работать. Потом не домой. Я же знаю, что вечером оттуда Мастер зайдет сюда. А еще, наверное, стража свои вопросы задавать придет.

— Тагайчи! А я тебя ищу.

Это Лана, медсестра из приемного. Все сутки на одном этаже трудились, а слова друг дружке сказать не успели. Только под утро и пересеклись.

— Вы же с мастером Чангадангом из Первой лечебницы, да? Тут вашу коллегу привезли, докторшу.

— Сюда? Зачем? И откуда?

— Да у трамвайной остановки лежала. Удар у нее сердечный. Мастерша Магго — знаешь такую? Тоже — хирург.

 

 

Начало

Далее

Начало раздела

На Главную

 

 

Используются технологии uCoz