Из
жизни мастера Лингарраи Чангаданга,
дневного ординатора Первой ларбарской
городской лечебницы
Лето-зима
1118 года Объединения
Словарь мэйанских слов и выражений
Изволь видеть, Лингарраи:
твоему Богу скучно с тобой.
Крапчатый Змей лежит посередине
комнаты на циновке, поджав задние лапы, а передние
раскинув по сторонам. Шея вытянута вперед, голова на полу. «Последняя собака»,
называется у него эта поза. Имеется в виду: «Лежишь тут, как последняя собака,
никто не любит, никто с тобой не играет…». Чешуя цвета мокрого песка в средней
части Внешнего побережья: серо-желтая, зеленоватая. По ней — золотые точки, по
одной строго в центре каждой чешуйки. Темно-серая с золотым блеском змеиная
грива рассыпана как попало. Свет от лампы не скользит
по волосам, а скачет, колючими искрами.
Твой Бог еще не носит взрослой
прически. Прекрасный Змей, Бенг, которому очень
скучно.
Если бы к лампе прилетали
бабочки, он бы следил за ними взглядом, развлекался бы тем, что силою Змеева взора заставлял одну-двух
зависнуть в полете, в безопасной близости от огня. Хоть какое-то занятие. Но
окна в вашей комнате сейчас затворены, приоткрыта только форточка за частой
сеткой. На дворе душная ночь месяца Устроения.
— Отворил бы: с улицы тянуло бы
Морем. Здешнее, Внутреннее, южное — а все-таки Море… Соль… Рыбы… Травы водные…
— Ты отлично знаешь: никакого
морского духа сюда не доносит. А с реки — выбросы красильного производства,
пароходную гарь и гниль.
— Кому-то всюду гниль…
Змей прав. Ни к чему искать
источник мерзости вовне, когда он в тебе самом.
Будь ты в сносном расположении
духа, так не сидел бы допоздна с книжкой, при масляной лампе. Давно улегся бы
спать. Если бы ты чувствовал себя по-настоящему нехорошо, Крапчатый уже утешал
бы тебя. Но он этого не делает. Следовательно, никакой беды нет. Одно лишь
будничное твое раздражение.
— А вот давеча на Водорослянке проветривали — там Морем пахло. Старым-старым
Морем. Парусными ладьями, смолою, бочками с Золотом…
— Мечта пирата.
— Радость Бенга
— Сокровища!
— Ах, да.
— Почему Билиронг
может ходить в плавания, капитаном на собственном кораблике, а ты — нет? Даже
судовым лекарем?
— Избави Бог команду любого
судна от услуг, подобных моим.
Разговор умозрительный. Бенгу известно: служба на корабле для тебя невозможна.
Слишком хлопотно было бы сие для ведомства, которое печется о твоей
безопасности. В обоих смыслах слова: дабы тебя, ценного знатока, не тронули
определенные нездоровые силы общества, и с другой стороны, дабы само общество
не терпело неудобств, коими грозит твоя особа. Сие в замкнутом пространстве
корабля было бы особенно нежелательно.
Да Змей и не воображает тебя в
лекарской каюте современного парохода. Ему ближе что-то старинное, в духе
«Путешествия на “Мóроке”».
— А что? Полагаешь, они не
могут понадобиться, твои «услуги»?
— Могут. Если у старпома хватит
дурости набрать в рейс недужных матросов. Или запастись тухлой водой, негодным
продовольствием и выпивкой. Впрочем, если всё это не было бы мне предоставлено
на досмотр еще в порту, им пришлось бы искать другого лекаря.
— Но допустим, матросы хороши и
всё безупречно. А как же внезапное воспаление отростка? Разве в плавании такого не может случиться?
Может, и в современном тоже. Но
— увы.
— При невозможности срочно
зайти в гавань с оснащенной лечебницей, вероятнее всего, я ничего не смогу
сделать. Даже с твоею помощью, Змей.
— Уж будто!
— Да, Бенг.
Не путай хирурга с Богом, как сказал тому-римбианг Ланиатунг.
Лежа так, горлом на досках, Крапчатому неудобно разговаривать. Но он не подымает головы,
только чуть-чуть поворачивает ее в твою сторону.
— Бог может не трудиться. Ты
сам себя избавил почти ото всего, из чего жизнь слагается.
— Да, именно так. И себя, и
окружающих: за вычетом самого необходимого.
— «Наименьшего достаточного»?
— Да.
— Эти твои словечки терпеть не
могу. «Наименьшее достаточное», «единственное требуемое»… Брр!
— Еще бывает «исключенное
третье».
— А ведь когда-то, в Морской
Пехоте, ты был парнем не хуже прочих. Разве нет?
Да, не хуже. Пробежка в столько-то верст, с полной
выкладкой, по берегу ночного моря. У тебя за спиною лекарский ранец. По
прибытии на место ты еще будешь замерять пульс у своих товарищей. А если кто-то
подвернет ногу, поранится на камнях, твое дело — заметить это без промедления.
Покинуть цепь, подбежать к пострадавшему, оказать надобную помощь. Оттого
чувства твои открыты полностью — морю, этой цепи, службе и Богу.
Невозвратимая бывшая жизнь.
— Если бы ты совсем ничего не
хотел вернуть, то не сидел бы дома в таком виде.
Золотые, зеленые, сердитые
глаза твоего Бенга, когда он оглядывает тебя. Просто аинг и тельняшка — наиболее удобная домашняя одежда,
особенно по жаркому времени. Осудить же тебя за попытку притереться к моряцкому
сословию, к коему ты давно не принадлежишь, здесь некому. На огонек к тебе, по
счастью, никто не заходит. Четыре года назад домоуправление не солгало — место
тихое, несмотря на название улицы: «Коинская». Никого
из сослуживцев поблизости, ни общительных соседей, ни сумасшедших из
землячества островитян с Диерри. Только бабочки летнею порой, если вовремя не
запереть окно.
Путешествия, «Морок», далекие
моря. К слову о замкнутом пространстве: «Мастер Чангаданг
был бы блистательным врачом, быть может, даже главою клиники — на необитаемом
острове». Сказано сегодня после утреннего сбора кем-то из твоих коллег по Первой городской. Произнесено, как водится, в спину,
скороговоркой. Ты не оглянулся, не видел, кто этак
удачно изволил выразиться.
Ты дал повод шутить над тобою.
Сегодня же и дал.
Господин профессор Мумлачи на сборе, по обыкновению своему, наставляет
подчиненных в области нравственных основ ремесла. «Хирург — это еще не врач»,
гласит его главная мысль.
— Часто я говорю о терапии того
или иного хирургического заболевания. Меня пытаются осадить: опомнитесь,
благородный Яборро, при чем тут терапия, Вы же
хирург… Глубочайшее заблуждение! Любой хирург обязан выступать и как терапевт,
лечить не одним лишь ланцетом…
Накануне в Отделении тяжелых
больных при постановке подключичного катетера для внутривенного вливания одною
из твоих коллег, дамою-врачом, была задета плевра. Вследствие чего у больного
развился пневмоторакс. Ты припоминаешь это и замечаешь: при подобном
послеоперационном ведении недужного едва ли вообще
имеет смысл оперировать. Терапия мастерши В.,
сводящая на нет усилия хирурга.
— Зато ее, эту мастершу, коллеги любят.
— За неумение и нежелание работать как следует?
— Нет, за другое. Растяпа, но «душевная баба», как они говорят. Твою правоту
они поняли и признали. Но как-то должен же был защитить свою даму тот, кому ее
душевность всего дороже! И по-своему защитил. Не ругаться с тобою принялся, не
спорить, просто пошутил. А ты обиделся.
— Разве, Змей?
— Ты расслышал, что вслед тебе
смеялись. И не заметил, конечно, как орк Чабир под нос себе пробурчал: «Коли так, то
занедуживши, хворать я поплыву на тот остров».
Возможно. А ты в очередной раз
подтвердил общее мнение: «Наш Змий способен мириться с существованием подле
него другой живой твари, только если та подана ему для операции». Лекарь,
согласно здешней точке зрения, должен быть добрым. Ко всем ближним своим,
включая также и коллег. А ты не можешь. Должен любить их, а тебе сие не под силу. Хотя тебя и величают «змейцем»,
и даже Змием.
— Что они, мэйане, понимают в
Любви? Ты мог бы ответить: как раз с больным на столе ты отнюдь не миришься.
Наоборот, сражаешься с его хворью, а сам он — противник твой или союзник… Ну, и прочие прописные истины.
— Те, которые я в последнее
время заладил повторять. Нет, Бенг: если разрядные
лекари всего этого не понимают, то трата речей бессмысленна. И я мог бы уже это
усвоить. Не сдержался, что и скверно.
— И мы с тобою знаем, почему
именно сегодня они так болезненно отнеслись к твоей резкости. Ибо из самого
недавнего опыта помнят: ты способен отзываться о людях совсем иначе.
Да уж. Происшествие, достойное
войти в летописи Первой Ларбарской
больницы. Позавчера, на наставническом собрании мастер Чангаданг
держал речь в течение трех минут, не сказав ни единой гадости.
— Я был несправедлив?
— Почему же? Ты, как и все,
кого назначили наставниками стажерам, должен был отчитаться
об успехах твоей подопечной. И сделал это. Вот только…
— Что, Крапчатый?
— Мог бы быть и не столь сухим
в своих похвалах. «Одаренное дитя», «старательное», «наблюдательное»…
Расщедрился!
— Всё в меру, Бенг.
Змей покачивает хвостом.
Примета возраста: хвост стал слишком длинен, чтобы сворачивать его в одно
кольцо, но на два еще не хватает. Остается примерно полуаршин
лишку: им-то он и вертит, отчего пламя в лампе вздрагивает, будто на сквозняке.
Бенг, не зримый никому, кроме тебя. Неслышимый,
неосязаемый. Сила мысли у него исходит от всего тела. Касается тебя, твоего
сознания, и на свете мало что сравнится с этим. Твой
Бог, всегда рядом, всегда с тобой.
— Да, Человек из дома Господней
Меры. Скудна она, твоя мера, пока дело не доходит до мерзости.
Ты не отвечаешь. Делаешь вид,
будто вернулся к чтению. Не о пиратах: «Записки тарунианга
Сантанги». С годами даже древние дневники становятся
скучнее, чем были всегда?
Или дело не во времени, а в
месте? Город Ларбар и тут, в тихой своей части,
постепенно отравляет твои привычные занятия?
А вернее всего, дело в
читателе. Незачем, сказано уж нынче было, искать сторонних виноватых, если
причина твоих сложностей ты сам.
В древности жил отшельник по
имени Баджиу Мэнапу. Он не
имел никакого имущества, вовсе ничего. И даже воду пил, зачерпывая ладонями.
Увидав это, кто-то принес ему бутыль из тыквы. “Не надобно”, отозвался Баджиу и повесил тыкву на дерево. Однажды подул сильный ветер и бутыль загудела. Тогда Баджиу снял и раздавил ее, сказав: “До чего иной раз музыка
бывает некстати”. Должно быть, сердце этого мудреца было поистине самодостаточно…
— Ты полагаешь, это про тебя?
— Не думаю, Змей. Будь я
подобен сему отшельнику, так, пожалуй, избавился бы уже и от Сантанги, и от присных его.
«Присные» — это общим счетом
двадцать один том старинной словесности. Девять из них занимают мужские
дневники и повести, двенадцать — женские. Ты возишь их с собою много лет, и
прежде не похоже было, чтобы когда-нибудь они тебе надоели.
Вот эта, твоя любимая книжка: Сантанга, ирианг Джангамангари, дантуанг Кэтуру. Все трое учёны и рассудительны, а чьи усмешки
горше, всякий раз кажется по-разному. «Золотые
листья», дневники ближних царских родичей. Холодно-злые,
ровно такие, как надобно после удачно проведенного дежурства в лечебнице.
«Челядинцы господина Касиарана»: запутанные
приключения, в том числе и на море, с обретением сокровищ и посрамлением
врагов. Когда-то читались по три ночи напролет, благо они как раз в трех
книгах. «Тростниковое изголовье», неиссякаемый источник постельных измышлений.
И конечно, «Царевич Лимбаури». Вечно юный и вечно
скучающий царевич, чем-то похожий на твоего Змея. Только с той разницей, что
сам сомневается в своем совершенстве. «Корешок сельдерея», смешные и
увлекательные побасенки. И прочие, и прочие. Всей подборки, с повтором
избранных мест, тебе обычно хватало на год. А весною можно открыть опять «Сосны
Марранга» или «Не торопи» госпожи Инари,
и всё начинается заново.
Ты пробовал читать сочинения
новых авторов. Не любопытно. И даже та недавно изданная, найденная будто бы при
разборе забытого семейного книгохранилища, «Повесть о Первом
Снеге» — при всём ее соответствии старинному слогу не показалась тебе чем-то
примечательным. Стремление к новизне хорошо в науке, в работе, а не в случае
словесности, предназначенной для досуга.
Что же не так сегодня?
Очередные бесполезные слова, за
которые тебе стыдно? Не стоят они ночного бдения: постараешься больше так не
делать, только и всего. Молчание, бесценное сокровище.
— Не всегда, Человече, не
всегда.
Крапчатый подергивает холкой. С годами напряжением этих мышц он будет разворачивать
свои «крылья» — кожистые перепонки от нижней трети предплечья до угла лопатки.
В нынешнем возрасте Бенг еще не летает, но готовится.
Солнце летнего заката — волосы
ее…
Счастье жизни, праздник сердца
— свет в ее глазах…
Да. Вот эта страница. Строки,
приводимые Сантангой как пример: иногда и потомкам
Царского дома доводилось восхищаться красотою женщин с Запада.
Выдержки из классических книг,
случайно приводимые в обиходе, тебя всегда раздражали. Сочетание слов, похожее
на только что прочтенное тобою, если ты слышал его от кого-то из домашних,
могло испортить твое настроение на весь остаток дня. Тем неприятнее самому себя
ловить на том же: на цитировании чьих-то неуместных стихов.
Ты вспоминал их как-то на днях.
Вот тебе и причина, отчего нынешним вечером ты раскрыл именно записки Сантанги.
— И дыхание, как у Моря, когда
она засыпает. Я слышал вчера: четверть часа ей удалось подремать.
На самом деле это слышал ты.
Змей пересказывает тебе твои же ощущения.
Дежурство в Четвертой городской
прошлой ночью. Рабочий день сегодня — и завтра, разумеется, тоже. Самое время
было бы лечь.
Ты хмуришься, и Бенг это наконец-то замечает. Возражает:
— Разве стажерам запрещается
спать на дежурстве, когда всё равно до утра делать толком нечего?
— Ничуть. Все дела
действительно были сделаны. Ларбарские граждане в
кои-то веки раз любезно решили воздержаться от поножовщины, падений с высоты и
вкушения отравляющих веществ. За что им большая благодарность: ночь выдалась не
из самых беспокойных.
— Тем паче, что ты и сам спал.
Точнее, притворялся.
Если бы ты тогда не делал вид,
что спишь, пришлось бы о чем-то говорить. Между тем, и в наставничестве должны
быть свои передышки.
— А говорить о чем-то помимо
службы ты не способен?
— В данном случае сие неуместно.
Какое-то время он молчит.
— Там, на Водорослевой… Теперь ты знаешь, кому предназначались бы Сокровища, если
бы мы их добыли.
В старину на месте нынешней
Четвертой городской больницы была мэйанская храмовая
лечебница. Отчасти сохранились ее сводчатые подвалы. Бенг
давно уже утвердился в мысли, что там поблизости зарыт клад. Казна, спрятанная
жрецами при какой-то смуте, а может быть, пожертвование знаменитого пирата,
отложенное до поры, пока современниками забудутся его подвиги и вид
драгоценностей, награбленных им. Раз в два-три месяца Крапчатый заводит с тобою
разговор: не заняться ли вам кладоискательством? До
сих пор не ясно, правда, как он себе это представляет: одолжить у дворника
лопату и пойти рыть ямы во дворе, авось что да
попадется?
Спору нет, определенное
количество золота было бы нелишним для лечебницы на Водорослевой улице.
Обновили бы хотя бы самые ветхие снасти, пол укрепили в тех местах, где он
проваливается, освещение наладили…
— Вот и я говорю: теперь у тебя
есть еще и особая причина желать, чтобы эта больница выглядела достойно. С тех
пор, как ты ходишь туда не один.
— Как больница выглядит,
Бенг, совершенно не важно. Нужно, чтобы она могла как следует работать. А при тех деньгах, что
отпускаются на Четвертую государством и гильдиями, это почти недостижимая
мечта. Только сомневаюсь я, что от пиратского клада, даже если бы мы его и
нашли, лечебнице хоть что-нибудь досталось бы. Исторические ценности
принадлежат казне.
— А двадцатая доля нашедшему от общей цены находки?
— Подобный расход мы можем себе позволить и без всяких
раскопок.
— Ну, да. Ты же, как известно,
приплачиваешь за то, чтобы тебе разрешали там поработать. Боярич-благотворитель.
— Я не столь ревностный
поборник старины и не такой любитель справляться с трудностями, чтобы не
озаботиться надлежащими условиями собственного труда. Всё, что было потрачено,
ушло именно на это.
— В том числе и жалование
барышне Тагайчи? Это тоже входит в обеспечение
условий твоего труда — источник вдохновения рядом?
Ни разу еще не бывало такого,
чтобы Змей не сумел вывести тебя из терпения, если задастся такою целью. Ты
закрываешь книгу.
— Дитя учится. Чем больше
практика, тем быстрее набирается опыт. Кроме того, работать ей предстоит,
скорее всего, в больнице подобной этой, Четвертой, а не в роскошном заведении
наподобие университетской клиники.
— Да? А как же ее дружба с
сыном твоего Исполина?
— Неужто это необходимо, Бенг: на ночь — о противном?
— А что? Кажется, вполне
привлекательный юноша.
— Чего не скажешь об Исполине.
Тоже сегодня. Вернее, уже
вчера.
Не самый сложный пузырь. При
должном старании элементы шейки выделяются безошибочно — если это старание
приложить. Точность требует времени и усердия, коими господин профессор нынче
не располагает. Впрочем, разве только нынче?
Ножницы в руке господина Мумлачи щелкают, точно клюв птицы-падальщицы.
Резкий звук, лишний способ привлечь внимание к действию. Зрите все светило
отечественной медицины за работой!
Байда Айхади
честно натягивает крючки.
Клац!
— Сушите, мастер Чангаданг! Байда, убери кишки, чтоб не лезли!
Клац!
Ты сушишь, подавляя растущую
злость. Ты уже показывал Исполину, как тут лучше действовать. Ножницы, господин
профессор, следует вовсе оставить в покое: сейчас уместнее зажим и рабочий тупфер.
Клац!
Ты почти ждал этого. Струя
крови из пересеченного сосуда хлещет тебе на рукав. Господин Мумлачи! Как правило, здесь проходит пузырная артерия. Ее
следует сначала брать на зажимы, прошивать, а уж после – пересекать! Еще одни
бесполезные твои слова повисают в воздухе, оставаясь не сказанными.
А взял бы он еще чуть ниже –
задел бы печеночную. Или холедох,
как в прошлый раз. Господи, почему он никогда и ничего не боится?
И не твое ли присутствие тому
причиной? Ты опять не сможешь устраниться, сделать вид, будто дело ассистента –
лишь помогать оперирующему хирургу. У больной кровотечение, которое необходимо
остановить. Господин Мумлачи с сопением выхватывает у
сестры из рук квач и принимается сушить. Пережми
связку, Лингарраи, попробуй поймать зажимом
перерезанную артерию… Вот так. Теперь прошей. Сам
прошей. Хорошо. Зажим можно снять. Всё в порядке. Продолжайте, господин
профессор!
Ты еще не врач. И в означенном
смысле, вероятно, никогда им не будешь. Исполин будет любить людей свойственным
ему способом, привлекать в Первую городскую лучших из
лучших занедуживших граждан здешнего города. А ты без любви будешь исправлять
профессорские промахи.
— Ладно. Не хочешь о противном
— давай о приятном.
— Будь
по-твоему.
— Что она такое, Человек?
— «Она» — Любовь?
— Барышня Тагайчи,
твоя стажерка.
Знай же, что считает приятным
твой Бог. Беседы о девицах. Ему в его юном возрасте (всего-то две тысячи лет,
горделиво заявляет он обычно) подобные мысли должны быть отраднее всего. Тебе
на пороге твоей старости они же всего печальнее. А значит, всего вернее они
собьют тебя с твоего сегодняшнего сварливого настроя.
Вгонят в тоску еще глубже.
Возможно, Бог твой именно этого и добивается. Чтобы ему не скучать в
одиночестве.
— Что за вопрос, Змеище? Девушка, мэйанка. Дитя
незрелых лет, возымевшее странность избрать себе предметом изучения хирургию.
— Ага. Уже «странность». Не
«дурость».
— К прискорбию, в наставники ей
достался я.
— К чьему прискорбию?
— Всеобщему.
— Ты считаешь себя плохим
врачом?
— Нет. Но преподаватель из меня
никакой.
Вот так, мягко и невзначай,
твой Бог подтолкнул тебя опять к этому слову, засевшему у тебя в голове с
самого утра. Тому-римбианг, именуешь ты сам
себя, «обученный лекарь». Только что согласился все-таки на «врача», да еще и
«неплохого». И вся твоя злость рассеялась, как не бывала. Хитры ласки Бенговой Любви.
Ты полагаешь, Змей на этом
уймется? Ошибаешься.
— Почему «никакой»? Из того,
что твоих наставлений не исполняет Исполин, еще не следует, будто они сами по
себе нехороши.
— Не тот склад ума. Например, я
так и не могу уразуметь, зачем созданиям женского пола вообще учиться этому
ремеслу. Еще женские, детские недуги — куда бы ни шло. Но хирургия?
— Женщины настолько глупее
мужчин? Мастерша В. как образчик всеобщей
закономерности?
Таких мужчин, как твои ларбарские коллеги? Нет, конечно же, нет.
Достаточно вспомнить, как твоя
ученица поступает при перезарядке иглы. Выкалывается, извлекает иглодержатель с
иглою. Сама перезаряжает его. Вставляет иглу так, чтобы перехвачена она была
ближе к ушку, а не к острию. То есть находилась бы уже в готовом к работе
положении.
Учтивость по отношению к
сестре, кому иначе пришлось бы сие для тебя проделать.
Уважение к собственной работе: как можно меньше лишних движений. Среди
всяческих способов обращения с иглою существует вот такой, единственный
по-настоящему удобный. И потому — правильный. Его-то Тагайчи
и освоила. Казалось бы, самое простое дело. Но из всех коллег, чью работу ты
мог наблюдать по эту сторону моря, так, кроме тебя, действует только один
человек: Ягондарра из Первой
городской, выученик кэраэнгской школы. А теперь и Тагайчи. При этом ты на словах не объяснял ей, зачем это
делается. Переняла сама, следя за твоими руками.
Следовательно, не в глупости
дело.
— А в чем?
— Ты сам это знаешь, Бенг. Тяжелая и неблагодарная работа.
— А какой бы ты желал
благодарности? Гостинцев от признательных недужных?
О, да. Иные из этих гостинцев
тебе, Лингарраи, не забыть, сколь бы ни хотелось.
Прошедшей весною, вскоре после
Нового года. Стеклянная банка в четверть ведра, внутри покачивается мутная
взвесь цвета побелки. Печать на горлышке была, самодельная, она уже сломана, но
нахлобучена обратно.
Эту банку протягивает тебе мужичонка: малорослый, с кустистой бородой, именно таких
ремесленников мэйане обычно рисуют на картинках. И говорят с одобрением:
«пить-то пьет, а дело разумеет». Любимец своей ткацкой гильдии, направленный в
лучшую лечебницу с заверением: все расходы на лечение будут покрыты, лишь бы
мастер такой-то поскорее встал на ноги.
В клинике он появился не
впервые: до этого неоднократно поступал с панкреатитом. В тот раз прибыл в
состоянии тяжелом. Перитонит, подозрение было на прободную язву, но ты
сомневался: при прочих признаках живот несколько мягче, чем можно было ожидать.
При чревосечении, увы, обнаружен разрыв кисты поджелудочной. Ты сам не ожидал,
что мастеровой этот выживет. Но — чудо. Редкостное везение.
И вот,
твой недужный в день выписки зашел попрощаться с тобою.
— Домашнее! Белое! Вы, змейцы, знамо дело, белое любите!
Не видя радости на твоем лице,
он поясняет:
— Это Вам, доктор! За всю Вашу
заботу!
Самогон подобного качества опасен
любому, а не только при поражении поджелудочной. Этому
человеку говорилось: пить хмельного нельзя, никакого и
никогда. Похоже, сам он успел уже угоститься из этой своей банки. Значит, ты
недостаточно внятно объяснял?
От твоего гнева, кажется,
стекло начинает звенеть — почти как та тыква у отшельника Баджиу.
Ты медлишь, и в лице у мужичонки проблескивает некая
мысль. Неужто вспомнил лекарские советы?
Он оскаливается примирительно.
Перехватывает банку одной рукой, другой снимает печать.
— Знаете, чего? Давайте вместе
дернем, а?
Ты тогда забрал у него его
подношение. Подошел к умывальнику, вылил зелье в сток. Ремесленник на мгновение
даже задохнулся:
— Да как же это? Да что же? Это
ж… Мать твою печень, это ж всё равно как хлеб выбросить!
И долго еще возмущался. Корил
тебя тем, что ты не ценишь труд овощеводов и винокуров, попрекал боярскою спесью и грамотейской подлостью.
По обычаю ларбарцев, перебрал наперечет все известные
ему внутренние органы: здешний способ брани, по слухам, основанный на каких-то
древних проклятиях. Ты дождался, когда, распалившись, рассредоточившись под
действием собственного крика, он даст тебе заглянуть в его глаза. И тогда ты
сказал, тихо и медленно:
— Вам Нельзя
Хмельного.
Змей тогда был с тобой, и ты
знаешь: он вложил в твои слова силу Божьего наущения. С некоторых пор у вас с
ним это получается, если только внушаемая мысль напрямую касается здоровья
собеседника.
Только бы еще мэйане внимали
наущению…
А бывало и по-другому. В
Лекарской школе, мальчишкой, ты усвоил: Божьи дары даются
в том числе и затем, чтобы не полагаться на них. Если близость к Царскому роду
наделила тебя определенной способностью — допустим, видеть очаг недуга сквозь
ткани живого тела — ты должен освоить искусство врачевания, а позже и
медицинскую науку, приемы распознания тех же самых страданий естественными
средствами. И не только находить, но и мочь доказать по внешним приметам, каков
именно недуг, и уметь пособить ему — если надобно, то хирургическим путем. Это
стало твоей работой и службой. А потом, уже здесь, на Западе, ты почуял в себе
еще один дар: не только видеть, но и говорить.
Тринадцать лет назад, в городе Камбурране, самым трудным для тебя было удерживаться от
таких речей. От слов Божьей истины.
Ибо начал ты с того, что
использовал оба дара сразу. В лавочке, где покупал съестное,
молвил однажды, глядя в глаза тамошней продавщице: Вы Больны, Вы Срочно Должны Обратиться К Лекарям. Боль у Вас в животе есть не иное как свидетельство воспаления
почечных лоханок.
Она потом тоже тебя благодарила
— правда, заочно.
— Вот хорошо, доктор-то
предупредил меня. Так уж я ребят наняла рамы оконные в доме поменять, чтоб до
холодов. Крышу перекрыть надо, но уж то — о будущем годе, как снег сойдет.
Старшая моя, опять же. Говорю ей: ищи работу, а то мать свалится, кто тебя
кормить будет? Она, хотя и непутевая, а устроилась на мануфактуре, при
столовой. Место сытное, на виду, может, парня себе присмотрит…
Прослежу, как там пойдет у нее, глядишь, и внуков еще дождусь…
— Вы в больницу ходили, мастерша?
— было спрошено у нее.
— А как же! Младший мой на
Премудрую школу кончает. Вот, выпускное отгуляем, куда ни на
есть пристроим его. Дай Семеро здоровья старосте
нашему: в гильдии обещал словечко замолвить. Ну, я чего? Понимаю, что не
задаром. Так я уж и в утро, и в вечер выходить буду, до весны — обещала. А там,
как крышу перекроем, к докторам и пойду…
Ты тогда отправился в лавку.
Спросил у этой женщины, как по ее мнению: будет ли лучше ее детям, если в
заботах об их обустройстве и о починке крыши она пропустит время, когда врачи
еще могли бы пособить ей? И умрет, так и не
переделавши всех своих неотложных дел? Приказчица ничего не отвечала. Молча
собрала в кошелку обычные твои покупки, напомнила цену. Приняла деньги, выдала
сдачу и попросила:
— Ты бы, малый, не ходил сюда, что
ль… Я-то ладно, а у старосты моего гильдейского сын… Так
его приятели поговаривают: вон, выискался змеец, и
каркает, и каркает, несчастье накликает…
Те же Божьи дары — сначала
взгляд в тело, а после внушение внутрь сознания — ты применял и на улице к прохожим,
и к коллегам на службе. От тебя начали шарахаться. Ты приписывал сие жребию изгнанника, а не собственной позорной
несдержанности. Хуже того: как лекарь ты становился всё слабее и слабее. Да еще
пристрастился глушить хмельным дрожь возбуждения от своих
ясновидческих опытов. Тогда Охранное отделение
вплотную занялось тобою. И было право, и отчасти спасло тебя. А со внушением было так: однажды на прием к тебе явился
заводчанин. Желалось ему получить освобождение от работы дня на три.
— Я б потерпел, ничего. Да
только ты пойми такую вещь: кореш приезжает с Дибулы! Восемь лет не видались!
Ты взглянул в нутро его и
увидел язву двенадцатиперстной. Друг, а значит, застолье, возлияния,
как же иначе. Следовательно, обострение неизбежно, решил ты. А в дне язвы уже
находился сосуд. Угроза кровотечения, растущая с каждым часом.
— Вам Надобно
Лечь В Больницу.
Ты выговорил это, но заметил,
как твой больной весь напрягся. Почуял, что ты обращаешь на него
«сверхъестественное воздействие»: в ту
пору ты выучил уже, как сие называется в бумагах Охранного. Владел заводчанин
собою лучше, чем ты. И попробовал возражать. Ты настаивал, и снова в том же
ключе: друг не рад будет, если, приехав в гости,
попадет на Ваши поминки, а промедление грозит именно этим. И начал, не слушая
дальнейших речей недужного, заполнять грамоты о его
поступлении. Распорядился, обращаясь к сестре: «Мастер такой-то остается
здесь».
Тогда он вскочил на ноги,
попробовал схватить со стола свое гильдейское удостоверение. Ты отстранил его
руку — он оттолкнул твою. Ярость его, ты знал, вызвана была не только попыткой
ведомства здравоохранения нарушить его планы, но и в большей мере твоею
«ворожбой». Его рука сгребла ворот твоего балахона, и ты сделал нечто
недопустимое: ударил его. Он в ответ тоже ударил. Очки твои полетели на пол. А
ты и рад был не видеть, как мигает счетчик Саунги,
вделанный в оправу. Уровень чародейского излучения, при котором ты обязан
немедленно обратиться к кудеснику… Нет, Лингарраи, ты тогда не забыл об этом. Просто пренебрег.
Драка была безобразная. Сестра
вынуждена была вызвать больничную охрану. Тебя вместе с больным забрали в
участок. Местный стражник держался миролюбиво, несмотря на твои речи о
необходимости поместить твоего супостата не в камеру,
а в палату, причем немедленно.
— Если к Вам, доктор, тоже кто
в гости приехал, или там как, чего… В общем, ежели Вам
надобны трое суток домашнего ареста — так бы и сказали. Устроить можно было. А
чего ж руки-то распускать?
— Давно мы ни с кем не дрались…
— мечтательно потягивается Бенг.
— Тебе недостает именно этого, Змеище? Мордобития на месте
службы?
Он вскакивает. Выгибает шею.
Свойство твоего Бога: менее, чем за мгновение,
переходить от полного покоя к жесткой оборонительной стойке.
— Ты знаешь, чего мне
недостает, Человек! Не притворяйся дураком: отлично
знаешь!
Выходит, ты тоже сумел
разозлить его?
Ты спускаешься на циновку.
Голова Крапчатого Змея тут же ложится тебе на колени. Весомая, приятная
тяжесть. Под пальцами — прохладная грива, на ощупь как много-много тонких,
гладко сплетенных золотых цепочек.
Бенг вздыхает:
— Там, в Камбурране,
тебя любили. Несколько орков и людей. Почему не вспомнить о них?
— Я помню. Не назвал бы это
любовью, но участие было. Спрашивается: оправдывает ли это меня, столь много
делавшего тогда для возбуждения сочувствия окружающих?
— И твое участие к ним тоже
было. Добрый лад хотя бы с одним, двумя существами разве не дороже каких угодно
склок?
— Конечно, дороже.
— И лето там было почти как в Аранде, не жаркое. Зима морозная, сухая… Мне нравилось, хотя
от Моря и далеко. Зато Горы.
— Знаешь, здесь, на
Водорослевой улице иногда бывает так же, как там. Не погода, а образ жизни.
— Да. Только друзей тут нет. Таких, чтобы в гости ходить. Или вместе куда-то за город
выбираться.
— Нет. Но друзей по заказу и не
добудешь. Друг у меня во всей жизни был только один, Билиронг.
— Был?
— И есть. В Камбурране,
пожалуй, были товарищи. Здесь сослуживцы. Отношения без каких-либо сердечных
чувств, зато деловые, спокойные. С пониманием, что всем по-своему трудно. И без
попыток вторжения во внутреннюю жизнь тех, с кем вместе работаешь. Тем
Четвертая лечебница и хороша.
— А в Первой
тебя не любят — так ты же сам это обеспечил.
Поначалу, когда вы с Крапчатым только-только перебрались на юг, он радовался
житью в большом городе. Огни фонарей на главных улицах, трамваи, Собрание
Искусств, порт и зверинец. Университет — пусть слабое, но подобие Высшего
Училища в Кэраэнге. Бенг
даже убедил тебя однажды посетить ведомственное торжество. Кажется, то был День
Премудрой.
— Не напоминай!
— Не стану. Это было ужасно.
— Ты был ужасен!
Змей хотел Праздника. Чтобы
были музыка, танцы, женщины и мужчины в красивых одеждах вместо рабочих
одинаковых балахонов, море выпивки и горы закусок. Все твои попытки возражать
— ничего подобного нельзя ожидать от мэйанской гулянки — разбились о
непреклонную решимость. Вы пошли.
Были музыканты, отчаянный гром
наемной артели. После пришел черед самодеятельной игры и пения, в том числе
хором. Были и танцы.
— Тебя хотела пригласить одна
барышня, сестра из Детского отделения. Спросила, как тебе нравится ее наряд. Ты
сказал: «выглядит чудовищно».
— И это было правдой.
— А она потом полчаса плакала в
уборной. И другие девушки утешали ее, вместо того, чтобы веселиться.
— Не думаю, чтобы в этом
занятии они не нашли себе определенного развлечения. И что плохого в
«чудовищах»?
— Брось! Ты понимал: она
обидится.
— В Высшем
Кэраэнгском подобные слова не сочли бы за обиду.
Какая же это любезность, если не содержит в себе некий оттенок преувеличения…
— А в Ларбаре
сочли. Ровно за то, чем это и было: за мерзость. И никто тебя уже больше не
приглашал танцевать. И будь уверен, не пригласят никогда!
— Оно и к лучшему.
— А еще были состязания. За
выигрыш! Тебя звали, ты уперся и не пошел.
Борьба на бревне, внесенном со
двора в помещение университетского парадного зала. Прыжки в мешках. Рисование
вслепую. Только этого вам со Змеем не хватало!
Крапчатый
спросил потом: а по сути, чем все эти западные затеи настолько уж хуже игр,
принятых в Золотой Столице? Перекидывать мячики по столу,
раскладывать ракушки, сочинять чепуховые стишки… Ты,
отвечая, сослался на почтенное старинное происхождение арандийских
забав.
— Мэйане тоже считают, что
предки их сталкивали друг дружку с бревна еще в незапамятной древности.
— Надеюсь, они это делали
все-таки под открытым небом.
— А среди подарков была одна
штучка — Зеленая…
Четыре года прошло, а Бенг всё еще не позабыл Зеленой Штучки. Ты еще тогда
пытался добиться от него: что же это было? Для чего служит? Писчая
принадлежность, предмет одежды, домашней утвари, игрушка, украшение — что? Он
не знает. Штучка, Зеленая — и всё, что он мог о ней сообщить. Ты предлагал
пойти в гостиный двор, найти там такую и купить, если уж она Змею настолько
приглянулась. Но — нет.
— Нет! «Такой» нету и не будет! Она была одна — Зеленая! И ты прекрасно
знаешь: независимо от игр и от победы подарки Ученая Гильдия приготовила на
всех. И эту Штучку предназначали именно для тебя! Надо было всего-то немного
подурачиться, повеселить коллег. А ты не стал состязаться, и тебе ее не отдали.
Куда-то дели, теперь уже не отыщешь…
Вы тогда ушли, не дождавшись
конца гулянки. И ты за неимением прочего постарался
обеспечить Богу твоему хотя бы Море Водки.
Поутру Змей стонал, изогнувшись
на кровати — хвост на изголовье, задние лапы вправо, передние влево, шея
свешена вниз, голова рожками в пол, челюстью кверху:
— Я просил Море! Море — но не
две же бутылки!
Зато теперь по праздникам ты
неизменно остаешься дежурить по больнице. Не в Первой,
так в Четвертой, не в Четвертой, так в Первой.
— Грустно так жить, Человек. Не
скучно — грустно.
— Что тебе грустно, Змеище?
— Служба, склоки, склоки и
служба. Два десятка книг, год за годом те же самые. Друг за морем, товарищи —
далеко, им ты почти не пишешь. И это всё? И больше ничего в жизни тебе не
нужно? Мы же оба знаем: это не так.
— Не так. Если бы работа была в
тягость, то я бы… Наверное, меня не было бы уже
отдельно от тебя.
Чешуйки на щеке Бенга чуть топорщатся — и опускаются, царапнув твою ладонь.
Одно из самых приятных ощущений, доступных осязанию. Да, ты мог бы уже «стать
Богом». В просторечии это называется: умереть. Сорок лет, возраст, в котором
уходят многие мужчины, особенно на Чегуре.
— Не надо об этом, Человече.
— Будь
по-твоему, Бенг. О радостном — так о радостном.
— Давай.
— Итак, дитя с Запада. Как я
знаю, выросшее в фельдшерской семье. Детство,
проведенное в Лабирранской больнице, четкое
представление о будущем своем ремесле. Вдобавок к этому — внимательность,
строгость к себе и умение подражать.
— Ну, да. Она повторяет многие
твои ухватки, не только ту, с иглой.
— Например, держать ланцет как
ланцет, а не как столовый нож. Рассекать одним движением и поверхностный, и
глубокий слои кожи: без виляния, без отрывистых тычков.
— Ибо в вашем искусстве верно то, что красиво. И наоборот.
— Я не думаю, чтобы сие
подражание касалось только нашей с нею работы. Не зря же Тагайчи
занимается лицедейством. Ходит играть в какой-то здешний школярский балаган.
— А ты ни разу не был у них на
представлении.
— Мы с тобою, Змеище, однажды попытались посетить мэйанский
театр. Помнишь, насколько нас это вдохновило?
— То было взрослое действо, с
обученными актерами. И правда, ничего любопытного. Но
у школяров, может быть, всё по-другому?
— Возможно…
— Или ты ревнуешь?
— Кого к кому?
— Тагайчи
к лицедейству.
— Зачем? Рано или поздно она
для себя решит, которое ремесло ей ближе. Каким бы ни было решение, хирургия не
останется в проигрыше: либо приобретет хорошего лекаря, либо лишится
нерадивого. То же самое и с балаганом.
— Снова ты лукавишь. Ясно же: врачевательского усердия ей не занимать. И она очень хочет
учиться именно этому.
— Иначе мы уже с нею бы не
работали.
Обычный для Четвертой городской
запущенный случай: восьмидневный парапроктит. Больной не может уже ходить, не то что сидеть. Постоянная лихорадка. С «запада» кожа
лоснится, багрово-синюшного цвета. Локализация абсцесса очевидна. И едва
заметная пока инфильтрация на «востоке». Затёк, глубоко уходящий на
противолежащую сторону. Заметит не всякий разрядный лекарь, хотя и должен был
бы. Ты приготовился уже указать своей ученице на это и посоветовать: не
бойтесь, сделайте второй разрез напротив первого. Иначе дренирование окажется
неадекватным, заживление — долгим. Но ты не успел: Тагайчи
сама заметила и сама решилась. Тебе оставалось только подытожить: «Всё
правильно».
Простые радости учителя.
— Тебе бы гордиться ею. А ты
всё ждешь, когда она ошибется.
— Жду и боюсь. И надеюсь, этот
страх тоже будет перенят. Без страха мы получаем такого искусника, как наш
Исполин.
— Временами ей трудно. Вяжет узлы,
нитью — больно по пальцам. Она не жалуется. И не бросает дела.
— Так и нужно.
— Ей очень важно твое
одобрение. А ты совсем ее не хвалишь.
— Я отмечаю упущения, поправляю
неточности. И в последнее время, как ты слышишь, делаю это заметно реже, чем в первые полтора месяца. Еще одно свидетельство тому, что я
плохой наставник: не умею своевременно усложнять задачи.
— Ей и так сложно, Человек. У
нее почти все время, что вы вместе, взгляд такой, будто бы она ждет от тебя выволочки. Или насмешки, или презрения. Ты злишься на своих
коллег, а она замирает, словно бы ты ее ругал.
— Глупо, ежели
так. И еще глупее вышло бы, если бы я в ответ на такое ее свойство сделался благостен и всем всё простил. Тогда уж точно до
наставничества меня не следовало бы допускать на выстрел из хорошего
самострела.
Змей снова прихватывает
чешуйками твою руку. На этот раз — чуть крепче.
— В самом деле, будь осторожен,
Человек. А не то спросят тебя опять: как там твоя ученица Тагайчи?
А ты и молвишь: «чудовищно»! Имея в виду: «чудесно, превосходно». То-то она
обрадуется…
— Скажет: «Сами Вы, в таком
случае, чудовище, мастер Чангаданг». И кстати, будет
совершенно права.
— Не воображай о себе лишнего, Лингарраи. Чудовище у нас — я!
* * *
Он пишет тебе дважды в месяц.
Отчет о делах сына твоего Лииранды, иногда — новости
из жизни дома Божьей Меры. Короткий перечень собственных занятий: с кем из
приятелей и родичей виделся, где бывал, какие книги прочел.
Советник при Кэраэнгском отделении Военного ведомства, полутысячник Лиратани Чангаданг в основном работает дома. На службу является,
если есть к тому надобность. Он считал бы неуважительным по отношению к твоему
ремеслу умалчивать о телесном своем состоянии. Ровно так же, будь ты, скажем,
поваром, он описывал бы, какие кушанья отведал на каком из застолий. Из письма
в письмо он отмечает одышку, ломоту в спине, проявившуюся чуткость к погоде:
«сам себе и барометр, и флюгер в одном лице». Ты именем Господним просишь его
не пренебрегать посещениями врача. Жаль, очень жаль, но письменные знаки,
выводимые твоею рукой, не работают как внушение.
— Пойти к лекарям? Еще раз
выслушать лестные речи о том, сколь я крепок для своего послужного списка и
возраста?
— Но разве сие само по себе не
приятно?
— Не так еще глубоко канула в
безвестность моя особа, чтобы за данью восхищения, буде она мне понадобится,
мне некуда было обратиться, кроме как к твоим коллегам.
«Безвестным» его не назовешь.
Боец незримого воинства Внутренней Разведки: теперь, когда он ушел на покой,
сведения о месте его службы перестали быть тайной. Как и чин, и число
государственных наград. Иное дело — послужной список. Старые раны дают себя
знать, а где и как они получены, общественности, включая и семью, до сих пор
неизвестно.
Тебе было пять лет, ему
двадцать четыре. В ту пору ты редко видел его. И вот, однажды зимою батюшка
поздним вечером вернулся домой — без предупреждения, хотя обычно он писал за несколько дней, когда и как надолго приедет. Ты, конечно,
понятия тогда не имел, как толковать всё это. А вопросов не задавал, ибо
привык, что на них не отвечают.
Спал он на мужской половине.
Утром няня отправила тебя пожелать ему доброго здравия. Это само по себе
казалось чем-то важным и славным. Поводом для гордости: вот, идешь один по
галерее, заходишь туда, где живут мужчины, — значит, ты тоже уже большой.
Он не спал. Улыбнулся, усадил
тебя на постель, принялся шутить с тобою. Начал читать «Пробудился Рабунамба», обнаружил, что ты знаешь эти стишки. «А ну-ка,
через строчку!» — и вы какое-то время веселились, читая вдвоем нараспев. Могучий Рабунамба пожрал, как
положено, почти всю скотину, ладьи и здания Древней Столицы. Ты мог бы
заметить: батюшка смеется сейчас по-другому, чем обычно, — словно бы с опаской,
стараясь шевелиться поменьше. Но ты был слишком рад ему. Слишком доволен и
собою, и этим морозным утром, теплом, запахом шерсти от одеяла… Отец притянул
тебя к себе, ты неудачно навалился ему на грудь…
Он задержал дыхание, боясь
испугать тебя нечаянным стоном. А ты увидел. Сам не зная, почему, отстранился
от него и увидел: ребра, все как будто бы одинаковые, но два из них, на правой
стороне, пересечены какой-то чертой. Такой, которая
здесь не нужна, которой не должно быть. Слева ведь никакой черты нет! Как
вообще возможно видеть кости сквозь тело, тебя почему-то не удивило. По крайней
мере, поначалу. Страшнее было другое: четкое ощущение, будто эта косая черта
появилась из-за тебя.
Ты убежал. Тебя потом долго
искали по всему дому. Нашли, спросили — и ты, как смог, рассказал отцу, что
случилось. Со слезами и просьбами о прощении, обещая никогда больше так не
делать. Не смотреть так. Он тоже сказал:
— Прости. Я не успел тебя
предупредить. Это просто перелом: два ребра сломаны. Два
дня назад, а, конечно же, не сегодня утром. Зато мы с ребятами сделали одно
важное дело. Этакое увечье? Пустяки: зарастет и
забудется. Иначе меня бы не отпустили домой. Пришлось бы лечиться в больнице. И
ты ни в чем — слышишь? — ни в чем не виноват!
Даже не слова его, а то, как он
говорил, дали тебе понять: беспечное житье твое кончено. Отец беседует с тобою,
будто со своим младшим братом или товарищем, но уже не как с дитятей. И так
отныне будет всегда. Было бы это славно, о, как славно! — если бы не так
страшно.
Совсем скоро ты мог убедиться,
что не ошибся. Тем же вечером в дом явились трое: ирианг,
кудесник и лекарь. Долго обследовали тебя. Подтвердили четвертьсотнику
Лиратани и супруге его: да, похоже, ваш сын начинает
проявлять свой Змеев дар. Способность ясновидения. Значит, мальчик пройдет
необходимые испытания. А потом, если наше предположение подтвердится, Лингарраи должен будет пойти на обучение в Лекарскую школу
в дополнение к обычной, гражданской. Отсюда следует, что Вы, Лиратани, не
сможете по семейному обычаю отправить его в воинский корпус — ни в
подготовительные классы, ни после в основные. Но не беда: так или иначе в будущем присяга для него не невозможна. Ибо и в
Войске врачи тоже нужны…
«Лучше бы уж ты не приезжал,
пока не поправишься», — сказал тогда отцу твоему кто-то из домашних. Кажется,
госпожа Майни-Марранг, матушкина дальняя тетка.
«Такое потрясение для ребенка!» Отец возразил: не сейчас, так вскоре сие должно
было произойти. Хорошо, что случилось это дома, а не в школе или где-то на виду
у чужих.
Тебе же он объяснил:
— Это оттого, что ты мой сын. А
я сын твоего деда, своего батюшки. И мы все происходим от царевича Ликарунии по прозванию Чангаданг,
«Мера Господня». Он основал наш дом — не этот, где мы живем, а Дом как большую семью. Это было давно, почти две тысячи лет назад. А
сам Ликаруния происходил от Великого
Бенга. И, как Бенг, имел
природу Змея. Мы с тобой тоже ее имеем. И дед, и дяди твои, и тетки, и все
наши. У кого-то она заметна больше, у кого-то меньше. Она может быть разной. У
тебя она вот такая: ты, как Змей, видишь — вернее, иногда будешь видеть — людей
насквозь. Не то, о чем они думают или чего хотят, а где им больно, что внутри у
них неправильно. Это важно для всех: чтобы кто-то видел, какое место у человека
болит. Иначе трудно ему помочь. Затем от Бога такое чудо и дается.
«Это
важно для всех»… «Змей — самое прекрасное из всех смертных живых существ,
потому Бога и изображают в его обличии»… «Твой долг — учиться врачеванию, стать
лекарем, распознавать страдания других и, как возможно, помогать их
выздоровлению»… С того дня и до сих пор тебе очень трудно, видясь с отцом,
первым прикоснуться к нему. Как и вообще к любому
человеку, знакомому или постороннему. За исключением недужных,
которых ты осматриваешь.
А после заболела матушка. Ты видел безобразный
мешок в ее животе. Знал уже, как это называется: расширение
аорты. Мешок мерно сокращался, притворяясь, будто он — естественная и
нужная часть живого тела, действует не ленивее прочих частей. Ты знал, что это
неправда, ты спрашивал у Бога: как же так? Разве ему, мешку, нельзя приказать
прекратить это, исчезнуть? Бог ничего не отвечал.
А один наставник из Лекарской ответил:
— Неужели ты не понимаешь, что
этими непрестанными наблюдениями портишь сам себя? Губишь Божий дар, данный
тебе при рождении, обращая Змеев взор на то, что смертному видеть заведомо
невыносимо? Или госпожа Чангаданг непременно должна
была столь серьезно захворать, чтобы ее сын наконец-то научился простому делу
Отвлечения?
Временами тебе действительно
тяжело было отвлекаться. Не разрешать себе слишком часто и слишком подолгу
всматриваться в тела других людей. Этой неотвязностью своих чудес ты тоже тайно
гордился, хотя должен был бы стыдиться ее. Ходил с вечно мрачным видом, будто
ждал дня, когда… И день этот настал, мешок разорвался.
Боярышня Миаминна Чангаданг
умерла тридцати лет от роду. Тебе было одиннадцать.
Ты понял, где-то на третий день
после похорон: а ведь ты, Лингарраи, пользуешься
общим сочувствием. Именно пользуешься, даже наслаждаешься им. Если этого тебе и
желалось — значит, того, почему оно пришло, ты тоже желал. И тогда понятно,
кого надобно винить. Не Бога, а того, кому сие
выгодно.
Отец больше не женился.
Насколько ты знаешь, не было у него и подруг, и сколько-то постоянных женщин.
Вы жили вдвоем. Матушкина родня уехала к себе в Марранг.
Обычно кроме нескольких челядинцев в доме никто с вами не обитал.
Растения из теплицы госпожи Чангаданг все были куда-то розданы.
Самое раннее твое ощущение
матери — это свет, рассеченный на ровные четырехугольники, тень от переплета,
запахи белого кирпича, земли и листвы. И где-то там, впереди, за ветвями —
матушка. Рабочий балахон, волосы перехвачены повязкой, в руках какая-нибудь
садоводческая снасть. Теплица — самое увлекательное место. Изобилие пеньковых
веревок, глиняные плошки, горшочки и горшки, большие кадки, бутылки с растворами
разных удобрений. Листья и цветы. Длинные, бурые с блеском, странные штуки в
палец толщиною, как канаты. Они свисают откуда-то с высоты, будто снасти на
корабле. Их не надо трогать, пусть они и кажутся крепкими: это воздушные корни.
«Ими растение дышит. Дергать за них — всё равно, что человека схватить за нос.» Ты понимаешь, тебе совестно, и ты не хочешь показать
этого. Виснешь на поперечной балке, что идет над проходом от стены к стене.
Подтягиваешься, благо тут невысоко от земли: мать всегда наклоняется, проходя
под этими балками. Глядишь на растения сверху. На многих из них — желтые
бумажные бирки: эти образцы готовятся для выставки. Позже ты понял, что там, в
матушкиной теплице, велась вполне серьезная работа, итоги ее обсуждались в
ученых изданиях. Одну из пород цветка унгуни назвали
потом «Госпожа Миаминна». Тебе показывали:
внушительных размеров куст, копьевидные темно-зеленые листья с жилками,
обведенными белым. На цвета дома Марранг, откуда она
была родом, может быть, и похоже. На нее — нет.
Долго теплица во дворе стояла
пустой, без стекол — только рамы да стены. А через пятнадцать лет после того,
как матери не стало вне Господа, отец распорядился разобрать и то, что
осталось. Сейчас виден только участок двора, заново перекрытый плиткой.
Когда ты переехал в Приморье,
ты раза два заходил в университетские теплицы. Белый кирпич отмостков,
земля, возделанная в кадках и горшках, деревья и травы дальнего Юга. Ты,
наверное, мог бы завести дома какое-то из растений, не слишком привередливое по
части влажности и тепла. Так и не собрался сделать этого. Может быть, потому,
что в Первой Ларбарской
клинике комнатных цветов держат множество. Ухаживает за ними один из твоих
коллег, и кажется, занимается этим с отличным знанием дела. Только в рабочем
помещении совсем не чуется земляной запах.
Хотел бы ты знать, где
пропадает твой Крапчатый Бенг. Не появлялся уже
четверо суток. Означать это может обиду, усталость от тебя — или какое-то
удачно найденное времяпрепровождение.
Ты освоил искусство отвлекаться где-то на
восьмом году учебы. На то, что в Мэйане назвали бы «одержимостью», не жаловался
— до тех самых пор, когда в Камбурране почувствовал у
себя еще один Змеев дар.
Но много больше, чем указания
наставников и укоры, тебе тогда, в Школе, помогли вроде бы случайно сказанные
слова Тиарарри Билиронга,
твоего старшего соученика:
— Какое удовольствие, должно
быть: заглянуть в тело человека, когда тот в основном здоров, хорошо себя
чувствует, живет, не тужит! Любоваться извне тоже,
конечно, прекрасно, но…
Ты набрался храбрости ответить
ему, раз уж он счел надобным вслух помянуть свойственное тебе «чудо». Но ты не
нашел ничего более умного, как привести слова Велингмуантанинги:
«Здравие телесное — сокровище Божье, ближе всего лежащее и менее всего ценимое
смертными». Жить да радоваться? И вправду, прекрасно. Да только слишком уж
редко кто себе это дозволяет.
— А ты? — немедленно отозвался Билиронг.
И ты понял: как хорошо, что
есть на свете хотя бы один человек, при ком тебе отныне и навсегда будет стыдно
появляться с понурым видом. Жив, здоров? Так как же ты, будущий лекарь, смеешь
не ценить этого?
«Однажды он станет моим другом»
— подумал ты о Билиронге, сам
дивясь собственной дерзости. Этот малый, старше тебя на четыре года, казался
совершенно недосягаемой особой. Он уже помогал при операциях своему учителю,
все знали, что в Лекарской школе это самый способный ученик. Тогда уже можно
было предсказать: дойдет до высших высот ремесла.
Сейчас возглавляет отделение
хирургии в бывшей Малой Царской, нынешней Университетской лечебнице в Кэраэнге. Пишет тебе, как другу. Присылает описания своих
работ, изданные или только приготовляемые к изданию. Из Валла-Марранга,
где вы оба служили после Школы и Университета, ты отправился за море, а он — в
Золотую Столицу. И тебе, и ему смолоду хотелось именно того, что вы в итоге и
получили.
Зависть, ревность? Чувство
соперничества? Нет. Ты знаешь, что не смог бы жить его жизнью, как и он —
твоей.
Странно подумать: когда-то ты
был жаден до дружбы. Особенно в последние школьные годы. Доходило до полнейшей
глупости: прибегал на ночные свидания к невесте и до утра вместо нежных речей
излагал ей свои учёные открытия.
Впрочем, Тэари
именно это и было по сердцу. Она, как и
ты, училась не только в обычной школе, но еще и в
особой, Чародейской.
Ты что-то рассказываешь — и
вдруг она прерывает тебя, восклицая:
— Да, да! И у нас тоже такое
есть. Очень-очень похожая вещь! Вы видите воспаление, и оно — основная примета
недуга. И уже отсюда вы рассуждаете дальше, в чем причина: зараза, травма или
что-то еще. И мы сначала видим очарование на предмете, для нас это исходный
признак того, что предмет волшебный. Мы начинаем рассуждать, с какою целью его
заворожили: для ясновидения, наваждения или еще для чего-то…
Юность, время обобщений.
Различия становятся важнее уже потом. Вы же тогда оба еще не изжили щенячьего
восторга перед Божьей истиной, заложенной в мироздании. И в самих себе, что ни
день, отмечали все новые признаки совершенства: даровитые подростки, почти что
Змеи…
Ты не сразу понял, почему в тот
год отец стал упорно пропускать без внимания твои отговорки, когда вас с ним
приглашали посетить какое-то общинное празднество. Раньше он и сам предпочитал
остаться дома, и тебе разрешал. А тут вольности прекратились. Пришлось
подобающим образом одеваться, следить за волосами, работать над походкой, над
почерком, умением танцевать и складывать стихи. Целую осень и зиму до Новогодия 1092 года вы вели светскую жизнь.
И вот, на третий день праздника
он тебя спросил: что ты скажешь, ежели глава Дома призовет
тебя, напомнит о предстоящем твоем совершеннолетии и спросит: на ком из девиц
ты, Лингарраи, желал бы жениться?
— Всех их, возможных невест, ты
уже видел. С кем-то танцевал, играл, разговаривал. Кому-то после написал, у
кого-то побывал и в гостях с изъяснениями личной приязни. Дом хочет твоего
решения.
— Я сказал бы: пусть будет, как
решите вы со старшими Дома. Что до меня, то я бы рад был, если бы то была Тэари Чангаданг.
Вас сосватали. Четыре года ты
ходил в женихах, и тебе это состояние несказанно нравилось. Взаимное понимание
— или то, что таковым казалось, — было куда важнее любовной страсти. Ты знал,
что должен беречь свою невесту, и не стремился к большей близости с нею. Ходил
к веселым девицам, как все твои соученики, но не слишком часто. Знал, для чего
это нужно: стать достаточно опытным мужчиной, дабы не причинить вреда своей
единственной любимой женщине, когда сможешь назвать ее женой.
Твоя троюродная сестра. Выбор
если и сомнительный, то только потому, что за нею тоже известны были некие Бенговы дары. Известны,
разумеется, старшим в Доме, а не тебе и не твоему отцу. Она училась кудесничеству, но вовсе не затем, чтобы получить потом
высшее образование, сделаться эаи-римбиангом. Просто
для будущей супруги и матери считалось не лишним знать основы сего искусства,
если уж от Бога даны к тому способности. Хотя бы потому, что с проявлениями
чудес придется сталкиваться постоянно: на примере самой себя, а возможно, также
и мужа, и детей.
Пришлось. Так пришлось, что
лучше бы вам с нею никогда не видаться.
— Оставь, Человече. Не думай
сейчас об этом.
— Ты здесь, Змеище?
— Давно. Ты так славно
задумался, я заслушался. За весь вечер почти ни слова о текущих делах. Хорошо!
Нет, не то чтобы Крапчатый вернулся веселым. Настроение, скорее, боевое. Выспрашивать
у него причины этого бессмысленно: пожелает, так сам и сообщит.
— Ты продолжай, продолжай.
Только не о плохом.
— О чем прикажешь?
— Например, почему ты здесь.
— Где же мне быть, как не дома?
— Завтра праздник, ты, в виде
исключения, не дежуришь. Время достаточно позднее. Погода — не дождь и не
ураган. Городских волнений, забастовок тоже не наблюдается. Я ожидал встретить
тебя на Приморском бульваре. А ты тут лежишь, рассуждаешь сам с собой, даже
водкой не угощаешься. Примерный семьянин, да и только!
— Прими как оправдание мою
отдаленность от семейства на две тысячи верст морского пути.
— Оправдание в чем?
— В том, что веду себя как
образчик ходячей добродетели. Точнее, лежачей.
— «Всё в прошлом»?
— Без тебя — уж точно, в
прошлом. Стар я стал для бульвара.
Приятно знать повадки своего
Бога. После таких слов Крапчатый непременно рухнет на
кровать подле тебя. Хлестнет хвостом, целясь тебе по лбу. Ты вовремя
перехватываешь его за хвост одной рукой, а другой пробуешь достать на брюхе у
него тот участок кожи с мелкой чешуей, где ему бывает щекотно. Змей, конечно
же, успевает увернуться.
Старый, давно и в совершенстве
разученный способ дразнить друг друга. Даже не верится, что когда-то ты
обходился без этого. Числил Бога кем-то отдаленным и запредельным.
Ты отпускаешь змеиный хвост. Бенг укладывается спиной к тебе. Только шею выгибает,
кладет на изголовье так, чтобы голова поместилась над твоей головою.
— Ты слышал последнюю сплетню
из Первой городской? Барышня Тагайчи
дала отставку своему кавалеру, Мумлачи-младшему.
— Ты полагаешь, эта сплетня последняя?
Воистину, чудеса! Мохноножка Вики дала обет молчания? И остальные последовали
ее примеру?
— Экие
ты ужасы воображаешь! Конечно нет. «Последняя» — я
имею в виду, на сегодняшний день.
— И ты обрадовался?
Змей на
несколько мгновений умолкает. Размышляет.
— Не знаю. Сама Тагайчи не плакала. Друг ее, Робирчи,
был страшно зол. Как так? Благородного юношу не желают знать всего-то на том
основании, что у него есть законная жена? А жена эта сбежала из дому, заперлась
на работе в Ведомстве Исповеданий, или как оно называется, и оттуда сообщила,
что за нею гоняется безумный, какой-то «охотник на праведниц», да к тому же —
что она ждет дитя. Не от охотника, а от собственного супруга, даром что недавно еще хотела с ним развестись. Каков удар
для свекра ее, профессора!
— Коли так, то да воздастся сей
юной даме. В последние дни господин Мумлачи слишком
расстроен, чтобы лично браться за врачевание.
— Значит, ты этому
обстоятельству был так рад и вчера, и сегодня утром?
— Не думаю. Работал, как
всегда. Разве что чуть спокойнее.
— И на радостях без надзора
выпроводил домой благородного Гидаунду? Особу, столь
ценную для твоего профессора и для всей клиники?
— К тому были основания.
Гастрит, зачем-то в записях поименованный «язвой». Случай, противоположный
нашему всеобщему правилу, но не менее дурацкий: когда
человек упрямо подозревает у себя недуг, которого нет. И врачи поддерживают его
в этом самоубеждении.
— Он не просто «человек», а
Важное Лицо. Крупный начальник в Политехническом институте и еще в нескольких
местах. В том числе и в Совете по градостроительству. Там у них ожидалось
обсуждение какого-то моста, как я слышал. Проект подготовлен ближним
подчиненным этого Гидаунды, принят не будет и быть не может. Благородному господину сложно голосовать
против своего сподвижника, вот он и выдумал сказаться больным.
— Значит, ему хорошо удается
создавать видимость испуга. «Скажите, доктор: это верно, что я умру?» Трепет в
голосе, смятение в очах и тому подобное.
— И ты обнадежил его: «Конечно
же, непременно умрете!» Добавил хоть «…но не ранее, чем придет Ваш срок»?
— Я ответил: вопросами
бессмертия занимаются в храмах, а не в лечебницах. И выписал его.
— А он что? Затрепетал еще пуще? «Стало быть, мне отсюда одна дорога — к жрецам?
Искать храмового убежища?»
— Это уж его дело.
Змей ворочается. Хочет сказать
что-то еще, набирается духу.
— А ты знал, что Робирчи месяц назад сватался к Тагайчи?
Обещал, что как только разведется, то сразу на ней и женится? И тогда она ему
не отказала. Не то чтобы растаяла вся от благодарности, но отвечала:
разведешься, тогда и поглядим. Или как-то в этом смысле. А теперь всё иначе: у
него скоро будет ребенок, ему нельзя разрушать семью. Стало быть, и к Тагайчи ему ходить совершенно незачем. Ни как жениху, ни
просто как дружку.
Ну, и какого твоего отклика
ждет Бог твой на эти сообщения?
Не дождавшись, он продолжает:
— Выгнала! Решилась — и
выгнала. Он подступался, в клинике ее подстерегал. А она ему: «Можешь больше не
приходить».
— Тебе не дает покоя слава
маленькой Вики? Собрался перещеголять ее в области осведомленности?
— Будто бы не ты стоял у окошка
на лестнице, когда этажом ниже, на площадке возле подъемника, обсуждались эти
новости! Будто не прислушивался!
Как всегда, он прав. Должно
быть, не зря мэйане издавна считают «змейство»
неотделимым от соглядатайства.
— Что ж. Вот тебе еще один
довод в пользу моей несвободы от пороков.
— А еще кое-кто зачем-то именно
вчера вознамерился поехать домой на трамвае. Вышел на улицу и встал на
остановке. Не иначе, старость нагрянула? Пешком передвигаться стало тяжко?
Ты снова промолчишь.
— Не потому ли, что ждал, не
выйдет ли твоя ученица? Ровным счетом восемь трамваев оказались нехороши для нашего боярича. Ждал, ждал, да так
никого и не дождался…
— И пошел пешком.
— А если бы она тебя увидела?
Подошла бы спросить, чем это так озабочен ее учитель?
— С какой стати, Змеище?
— Вот именно. К твоему
сведению, у них в театре в этот вечер была репетиция. Так что за забор
Университета Тагайчи не выходила вовсе.
— И живет она в общежитии, там
же, на университетском подворье. Сам посуди: куда бы ей ехать? И какой смысл
мне ждать ее на остановке в день, когда на Водорослевую улицу мы не собираемся?
То-то же. Построения твои, быть может, и остроумны, но беспочвенны.
— А кого ты в таком случае
ждал?
— Никого. Мог бы дожидаться
тебя — но ты, как я знаю, не питаешь большого пристрастия к электрической тяге.
Просто стоял, думал. Потом ушел.
Он подымает голову с изголовья.
Заглядывает тебе в лицо:
— А я тебе для чего-то был
надобен?
— Ты всегда мне надобен,
Крапчатый.
— Ну, вот. Скажешь это еще
разок этаким нудным голосом — я, может быть, и
уразумею, что пора оставить тебя в покое. Наедине с твоими столь важными
мыслями.
— Разве они не наши общие, Бенг?
Ты веришь и знаешь: если что-то
действительно страшное случится с отцом твоим, с Тэари,
Лиирандой, Билиронгом — ты
узнаешь об этом не из письма, не из телеграфной депеши. Змей почует и
немедленно сообщит тебе. Божественное всеведение не разменивается на сплетни.
Иное дело — твое пустое беспокойство о делах, не имеющих до тебя ровным счетом
никакого касательства.
— Человече! Ты слепой? Глухой?
Бестолковый? Ты ничего не замечаешь?
— Не замечаю — чего?
— Того, как Тагайчи
смотрит на тебя. Как говорит с тобой. Как держится, когда ты рядом. Как при
других произносит: «Мой Наставник»…
— И что?
— Как она старается заслужить
твое одобрение, пусть и молчаливое. Как любуется тобой, когда помогает тебе.
Как ловит каждое твое движение. Да хотя бы — как варит кофей для тебя. Зерен
именно столько-то на одну чашку, смолотых непосредственно перед варкой, вода
горячая, но не кипяток. Сахар только тростниковый, а не свекловичный, ровно
такой вот кусочек, не меньше и не больше. И кладется он в кофей перед тем, как
ставить кофейник на огонь, а не после… Все эти твои
затеи помнит и следует им, потому что «Наставник мой так любит».
Да. И еще ты заметил, что в
ящике твоего стола теперь всегда лежит стопка чистых, уже расчерченных листов
бумаги. Когда в тетрадке с записями по ведению недужного
кончается место и приходится вклеивать дополнительный листок, тебе всякий раз
надобно бывает собраться с духом, чтобы пойти к старшей сестре за бумагой.
Причины тому неизвестны, но отчего-то перед этой мохноножкой, мастершей Чилл, ты испытываешь
оторопь. Еще неприятнее одалживаться листками у коллег. Тагайчи
сообразила все это и стала, не говоря ни слова, пополнять твои запасы.
— Это и печально, Крапчатый.
— Печально — что? — передразнивает он.
— Увлеченность особою наставника. Такое бывает, наверное, в любом ремесле.
А потом оказывается, что ремесло само по себе не так уж и увлекательно. Годы
ученья проходят, получается еще один человек, не любящий дела, которому
довелось обучиться. Работает кое-как, сам несчастлив и пользы от трудов его
меньше, чем если бы он вовремя бросил это ремесло и
принялся за какое-нибудь другое. Даже если там наставник не настолько бы ему
нравился, зато сердце лежало бы к работе как таковой.
— Может быть. Но всё это не про
Тагайчи. Ты ведь понимаешь, она — человек верный. И
если уж за дело взялась, то не бросит.
— Тоже не вижу, что в этом
хорошего. Можно добросовестно исполнять всю жизнь некий долг, хранить
преданность какому-то человеку, живому или умершему. Но если при этом сама
работа не в радость, не в утешение — слишком легко надорваться. Много было
людей, искалечивших таким образом свою жизнь. Очень бы мне не хотелось
участвовать в чем-то подобном.
— Но у нее есть дар! Не в том
смысле, как у тебя или у других Бенговых родичей,
по-другому, но тоже дар. Именно ко врачеванию, и даже
точнее — к работе хирурга. Ты не согласен?
— Согласен. Будь ей сейчас лет
восемь, девять, и будь она мальчишкой, я знал бы, как я должен действовать,
развивая эти ее прирожденные способности. Да, и конечно — будь этот мальчик из Аранды или хотя бы из арандийской
семьи.
— Она плохо воспитана?
— Не плохо, но по-мэйански. Я слишком часто не понимаю, не могу наперед
представить, как ею будет воспринято что-то, что я скажу. Где граница между
речью приятной и обидной, прямой и иносказательной. И так далее.
— Зато ты научился щадить ее.
Хотя бы ее — из всех окружающих. Уже неплохо.
— И наверняка я при этом
упускаю многое из того, что понадобится потом. Когда ей придется самой
принимать трудные решения, спорить со мной, а у нас не будет, на каком языке
вести подобные споры. Худшее, что может сделать наставник, — вырастить такого
ученика, который будет всегда и во всем с ним соглашаться. Как Айхади при господине Мумлачи. Не
вовсе дурак — однако, выбирая между мнением учителя и
очевидностью, которая этому мнению противоречит, предпочитает не верить в
очевидность.
— Он Исполина очень любит, это
правда.
— И поэтому я не могу
согласиться, когда о профессоре говорят: «Хирург, может быть, и не лучший, но
наставник блистательный». Выращивать слабоумных? Неужели именно такова цель
университетского образования?
— Байда всё-таки — крайний
случай. Даже Робирчи не таков. Слушается отца, но
повторять за ним все его глупости не старается.
— А вот еще тебе пример:
младший из братьев Чамианг. Юноша, на редкость
скверно воспитанный, если воспитание предполагает выработку ответственного
отношения к службе. Но семейство его — здешние арандийцы. И если мне приходится будить его, когда он
засыпает за работой, то я знаю, как мне следует
изъясниться, дабы быть услышанным.
— И как же?
— Короткое словечко нинг’рат: «будь милостив», «снизойди» сделать то-то
и то-то. Зная язык, можно понимать: этакое обращение к наставнику или старшему
глубоко почтительно, но от старшего к младшему звучит
как самая обидная грубость. Словесная замена затрещины.
Однако чтобы напрямую, не рассудком, а загривком ощущать, насколько это
неприятно, надобно вырасти в арандийской среде.
— И что, помогает?
— Далеко не всегда, конечно, за
пробуждением следуют надлежащие усилия. Но
встряхнуться это слово заставляет. Будь Дангман Чамианг мэйанином, мой прием не действовал бы.
— Прием уязвления чужого
самолюбия. Ты полагаешь, нечто такое тебе понадобится в общении с Тагайчи?
— И ей в обращении со мной.
Иначе совместная работа невозможна.
— Разве твой мастер Дангенбуанг хоть однажды прибег к этим играм с
самолюбием?
— Он, пожалуй, нет. А вот
наставники в Лекарской школе — очень часто. Преподаватели в Университете —
тоже.
— Ты боишься, что не сумеешь
отыграться на своей ученице за все те душевные раны, которые получил когда-то
от собственных учителей?
Настал черед тебе искать
взгляда твоего Бенга.
— Что, в самом деле, я нечто
подобное себе позволяю? Решаю за счет своей ученицы собственные внутренние
сложности?
Он улыбается. Во всю ширину
зубастой змеиной пасти.
— Испугался? Это хорошо.
— Крапчатый!
— Нет, пока не позволяешь. И не
надо. Уж постарайся, последи за собой.
Раны. Разве это раны…
Женитьба, учеба, служба в
Войске. Родился сын: тебе было двадцать. Тэари
радовалась ему, словно задачке, решенной красиво, а значит, правильно.
Здоровый, славный малыш, Лииранда Чангаданг.
Очень недолго, но было такое время, когда вы подписывали ваши письма так: Лингарраи, Тэари, Лииранда. Старшины Дома могли гордиться успехом: прекрасная
молодая семья, опасения оказались напрасны — явных примет Змеевой
природы у мальчика не проявляется. Всё хорошо.
Была ли любовь? Должно быть,
была.
Ты уехал в Войско на второй
призыв. Через два года вышел в отставку полусотником,
поступил на сверхсрочную службу в Валла-Маррангское
Высшее училище врачевания. Жена твоя снова носила ребенка. Однажды, словно бы
шутя, дразня, спросила у своего брата, твоего шурина: сумеет ли он срочно
достать наличными много денег? Очень много — и по секрету от дома Господней
Меры. Он раздобыл. Конечно, не в полной тайне: с ведома
своего и тэариного отца. Этот представитель семьи Чангаданг всегда славился добротою к детям…
Ирианг, лекарь и кудесник приняли каждый ту долю взятки, что им была обещана.
Указали в грамотах: зародыш и мать без сверхобычных
чудесных признаков. Особых мер наблюдения и помощи не требуется.
В прошлый раз, при первой
беременности, не было ведь ничего страшного? Не было. Так кому нужны все эти
непрестанные проверки, осмотры, замеры?
Ночью ты проснулся от того, что тебя легонько трясли за плечо. Необычный способ
побудки — общежитие, где ты жил, по распорядку мало
чем отличалось от казармы. Вестей из дома, от жены, ты ждал, но еще не тою
ночью.
Позвали тебя пройти к полутысячнику. Не к профессору Дангенбуангу,
под началом у кого ты служил, а к начальнику Училища. Он сообщил: ты срочно
отправляешься домой. Не сказал: поздравляю, у тебя второй парень. Или — рад за
тебя, у тебя девочка. Просто велел собираться. И ни разу не взглянул на тебя.
В Кэраэнге
на пристани тебя встречал глава Дома, старик Тамбориранда.
Ты никогда не видал ни у живых, ни у покойников такого цвета лица: как булыжная
мостовая, с черной ржавчиной под глазами и возле губ. Слова, выговоренные им,
звучали бессмысленно, непонятно: «Твой меньшой сын становится Змеем».
«Становится Богом», умирает? Тэари родила, на полмесяца раньше срока, дитя слабое, роды
тяжелые — Господа ради, что всё-таки произошло?
— Дитя становится Змеем, Лингарраи. Едем, ты должен это видеть.
И повез тебя, только почему-то
не в больницу и не домой, а в храм.
Ты видел это. Двадцать одни
сутки кряду ты смотрел, как становятся Змеями. В прямом, самом прямом смысле
слова, какой только существует. Теплокровное
человеческое дитя с отдельными чертами пресмыкающегося. Или ящер с чертами
человека. Сын твой был то таким, то другим, превращался и не мог превратиться
до конца. Проходили мгновения, часы, всё начиналось заново.
Божьи служители возносили
молитвы, предписанные Законом. Чародеи и лекари делали, что могли. Поздно,
слишком поздно! Если бы знать восемью, хотя бы шестью месяцами ранее… Виновные
взяты под стражу, сообщили тебе о тех троих, получивших взятку. В царские
времена за сокрытие сведений о Змиевой природе,
выявленной у кого-то из потомков Бенга, сажали на
кол. И правильно делали. По теперешним законам Объединения наказание предстоит
иное, но оно последует. Можешь хотя бы в этом быть спокоен:
возмездие свершится.
Тесть и шурин ни разу не
попались тогда тебе на глаза. И после ты их с тех пор не видел. Тамбориранде Чангадангу в
довершение всех бед недоставало еще убийства внутри Дома Божьей Меры…
Ты даже не спросил, что с Тэари. Тебе сказали: жива,
состояние тяжелое. Мать Царей не придет накормить и утешить Бога, рожденного
ею. Это к лучшему, что пока она почти все время без сознания: очнувшись, ей
предстоит узнать самое страшное…
Твой сын умер. Умер Бог. На
руках твоих умер твой Единый Бог. Не на кого стало переложить вину за то, что
случилось. Но ты этого еще не понимал.
Отец тогда принес тебе ножницы.
Обычные, цирюльничьи. Спросил, не хочешь ли ты отрезать волосы в знак скорби.
Ты отвечал:
— Да. Хочу. Вместе с головою:
тому, кто всё это устроил.
Кого ты имел в виду? Мемембенга, человека-Змея, родоначальника вашего рода? Ликарунию, основателя Дома? Продажных лекарей, кудесников и
ириангов? Тестя с шурином? Тэари?
Отца, худо смотревшего за невесткой в твое отсутствие? Самого себя? Ты ведь мог
бы, и знал, что мог в эти двадцать с лишком дней решиться. Как хирург ты мог бы
попробовать последний, самый последний способ остановить те Змеиные превращения… Не говоря о том, что ты должен был много месяцев назад сам
почуять, какого сына зачали вы с женою. Мог и должен был сам приложить больше
заботы к делам семейства, не оправдываясь службою. Наконец: кому, как не тебе
было знать, на какую именно глупость тайком от тебя может отважиться твоя
любимая женщина?
Ни одна женщина на свете не
заслуживает услышать те слова, что ты ей сказал, когда она могла уже тебя
слышать и понять. «Ты загубила наше дитя» — как бы ни было, ты не имел права
говорить это.
А ты сказал. И любовь тоже
умерла. Убитая тобою, Лингарраи.
В позапрошлом году в Кэраэнге, когда ты подтверждал свой третий лекарский
разряд, ты виделся с нею. Невероятно, но кажется, она
давным-давно тебя простила.
Покинутая тобой, она вернулась
к обучению. Уехала в горы, в Дугубер, в Высшее
чародейское училище. Там и осталась, после выпуска получила службу наставницы в
древних языках. Лииранду взял к себе дед, твой отец.
И больше уже никого — ни тебя, ни Тэари, ни ее родню
— не подпускал слишком близко к воспитанию внука.
По всему видно, что сейчас эти
двое отлично сжились. Не как старик и молодой, а скорее, как двое боевых
товарищей. Полутысячник Лиратани
и десятник Лииранда.
А Тэари стала
кудесницей. С годами в ней самой остается все меньше людского и становится все
больше Змеиного. За очками с темным стеклом — глаза, затянутые Бенговыми прозрачными веками. Человеческие веки тоже есть,
но двигать ими возможно лишь с осознанным усилием. Однажды и твои глаза могут
стать такими, если ты не будешь следить за счетчиком Саунги
и вовремя ходить на проверку к эаи-римбиангам.
Теплота крови поддерживается
особыми зельями. Что с теплотою ощущений, чувств? С памятью, с личностью? Ты
слишком плохо разбираешься в высших областях чародейства. Знаешь, что сознание
у нее осталось человеческим. По крайней мере, настолько же человеческим,
как и твое. Во многом вы способны понять друг друга.
Ты не нужен ей. Она не нужна
тебе. Вот и основа для прощения.
— Это тоже Любовь, Человече.
— Прости, Змей. Я не должен был
припоминать всего этого.
— Что толку? Ты не
припоминаешь, ты помнишь. Постоянно это помнишь. Значит, так тебе нужно.
— Да.
— Скажи мне вот что. Летом,
когда Тагайчи спросила у тебя, почему за тобою следит
Охранное, ты ответил: это из-за того, что ты в таком-то колене потомок Великого
Бенга. И не стал излагать подробно, в чем именно
состоит твоя Змеева природа.
— А разве это было необходимо?
Начальство в третий месяц практики спохватилось: оказывается, у стажеров не
взята подписка в том, что они уведомлены об отношениях своих наставников с
Охранным Отделением. Я подтвердил: да, я нахожусь под надзором. Все дело и
вправду в Бенговом родстве.
— На самом деле, такую подписку
могли и не брать. Шум поднял Робирчи. Очень ему
хотелось, чтобы подругу его перевели к какому-нибудь другому руководителю.
— Ей это было предложено. Она
отказалась.
— Да. Господин профессор за сие лично выразил ей признательность. «Недосмотр моего
коллеги Баланчи, ответственного за безопасность…
Позор, скандал!.. Вы, барышня Ягукко, имеете право
требовать возмещения… Конечно, я Вас немедля переведу, к кому пожелаете… Не желаете? Я рад, что мы с Вами схожим образом понимаем
честь родного учебного заведения…» — и так далее.
— Понятно.
— Тебя заботит, как и на каком языке твоя ученица будет спорить с тобою. А ты не думал о
том, что она будет делать, если ты впадешь в «змейскую
одержимость», как они это называют?
— Конечно
думал, Бенг.
— И все-таки не счел надобным
объяснить ей всё хотя бы чуть поподробнее?
— Это должен делать обученный
кудесник, а не я. Или же Тагайчи сама разберется в
том, что ей будет нужно. Об остальном ей печься ни к
чему.
— Значит, чтобы иметь с тобою
дело, ей тоже предстоит хотя бы отчасти стать чародейкой? Как всем твоим
женщинам?
Есть у Бенга
длинный хвост, способный бить без промаха. Есть когти и зубы. Иной раз лучше бы
он орудовал ими, чем говорил.
— Умеешь ты утешить, Змеище…
— Я не прав?
— Прав. Только зачем ей это?
Вот тебе и еще одна причина, почему я держу между собою и Тагайчи
определенное расстояние. Чтобы ей, как ты выразился, со мною не пришлось «иметь
дело» в областях, не относящихся к ученью и работе. Если же я не смогу владеть
собой и «одержимость» наступит, то разбираться с этим — задача особо обученных
сотрудников Охранного, а отнюдь не моей ученицы.
— Но она же тревожится за тебя.
Чем больше неизвестности, тайн, тем сильнее беспокойство.
— Змеи суть существа
таинственные, мой Бенг.
Сколько ни узнаёшь о них, знание это не проясняет дела, а только порождает
новые загадки. Ты думаешь, я хотя бы приблизительно представляю себе, как
ответить, например, на вопрос, что ты такое?
— Как что? Я Бенг. Змей. Самое совершенное существо на свете.
— По-твоему, это просто и
понятно?
— А что тут непонятного?
— Надобно самому быть Змеем,
чтобы это понять.
У тебя нет сомнений: если бы
захотел, Крапчатый давно уже нашел бы способ показаться, явиться человеку,
столь его занимающему. Сделал бы это при твоем посредстве или самостоятельно.
Сущая мелочь для Божьего всемогущества. Но почему-то ты так же крепко уверен в
том, что пока он этого не делал и делать не станет, пока ты сам не решишься.
Закон Божьего милосердия.
«Всем твоим женщинам».
Ты помнил: любовь умерла. Живи
ты в Аранде, ты, наверное, до сих пор и подумать не
мог бы о том, чтобы с кем-то сойтись.
В Камбурране
к тебе приставлен был сотрудник Охранного, четвертьсотник Малуви. Оказался
этот человек женщиной. И не такой, как мог бы ты ждать, не мэйанской
богатыршей с картинок — вечно в седле, в доспехах,
при мече и щите. Небольшого роста, отнюдь не могучего сложения. Русые волосы
короче твоих, связанные в хвостик, голубые глаза,
очки. Грамотейский мешковатый наряд, юбка и куртка,
без намека на геройство или на женственность.
Кудесница второго разряда.
Представилась как «мастерша». Сообщила, что
обследование твое будет проходить не в здании ее ведомства, а в той обстановке,
где ты обычно проводишь время. В больнице, на улицах, в квартире.
Ты отвечал на ее вопросы.
Исполнял задания. Она делала пометки у себя в тетрадке. Вписывала туда длинные
столбцы цифр: показания счетчика Саунги.
Перед едой, во время и после
еды. Как действует на твои чудеса кофей, а как — водка или «Фухис».
Через полчаса после приема хмельного, через три часа, через шесть часов. Какая
картина наблюдается во время разговора — о работе, о бытовых занятиях, об
отвлеченных предметах. И конечно, о самих твоих чудесах.
— Итак, Ваше ясновидение.
Ты всмотрелся в нее. Увидел
отрадно крепкое, здоровое тело. Зрение ослаблено, но не слишком серьезно:
вторая степень дальнозоркости. В оправе очков счетчик Саунги:
удобно и неприметно. Работая, она кладет очки на стол перед собою.
Снова цифры. До
начала чуда, во время его, непосредственно после, через полчаса, три, шесть,
девять, двенадцать часов.
В другой раз она распорядилась:
— Попробуемте внушение.
— Не знаю, что я мог бы
попытаться Вам внушить. Не вижу у Вас примет какого-либо недуга.
— Спасибо на добром слове. Ну,
а если что-то общее? «Мойте руки перед едой», «Хорошенько чистите зубы», «Не
собирайте грибов, если в них не смыслите» — подойдет?
— Вы любите грибы?
— Хуже того: я в них смыслю.
Жила в горах, по соседству от одной добрейшей карличьей
семейки. Выучилась. Так что давайте поищем что-то еще.
Ты заглянул ей в глаза.
— Ешьте Больше Сладкого.
Возможно, она приняла бы сие как дурную шутку. Ты был до какой-то степени серьезен:
при напряженной умственной работе сладкое полезно. Но, по правде сказать, тебе
любопытно было и то, рассердится она или нет.
Мастерша Малуви спросила:
— А какого именно? Просто
сахара? Или, скажем, плюшек?
— Сладкого, но не печеного.
Сахар, мед, можно шоколад в умеренном количестве.
— Благодарю, учту.
И опять — замеры и подсчеты.
Змей тогда подал голос:
— Я тоже хочу сладкого. Морских
гребешков в уксусе. И немедленно, сейчас! Не важно, что Море далеко, что на
дворе поздний вечер. Может твой Бенг
иногда полакомиться гребешками или нет?
— Откуда в Камбурране
гребешки? — спросил ты.
— Их в бочках привозят, я сам
видел. Так на бочке и написано: панайя,
«гребешки». Мэйанскими буквами, но внутри-то они
самые! В уксусе!
— Погодить до утра нельзя?
— Нет, я хочу сейчас. Завтра
могу и не захотеть. Тебе, что ли, трудно сходить за ними?
Ты обратился к мастерше и сообщил, что тебе надобно будет ненадолго
отлучиться. Нельзя ли считать на сегодня работу законченной? Она собралась и
ушла, а следом и вы.
Бенг потом сознался:
— Не очень-то мне нужны были
эти твои сласти. Просто теперь она не останется у нас ночевать. И наущать ее
мне не нравится!
Еще бы. «Подопытное чудовище» —
ничем не лучше подопытного животного.
Было сказано: тебя не должен
заботить вопрос, как мастерша, она же четвертьсотник, разместится в твоем жилище, как она будет
питаться, мыться и отдыхать. Всё необходимое у нее при себе. Из твоих вещей
воспользоваться придется разве что креслом у стола, чайником и плитой, местною
водою, да еще уборной. Ты не делал попыток быть любезным с дамой. Но
подозревал, что однажды она так же четко и спокойно, как до сих пор,
распорядится: надобно замерить уровень Вашего чародейского излучения при
телесной близости с женщиной. И, как выражаются мэйане, «раскроет тебе
объятия». Не «свои», а «тебе»: как гребешкам раскрывают их скорлупки.
Ты ждал, ты уже и сам хотел
этого. Именно потому, что другого такого стыда и унижения трудно было
придумать. С исследовательскими целями: ты будешь тереться
об нее, а она будет наблюдать за показаниями счетчика. Только такая любовь тебе
и осталась, думал ты. И это привлекало, ибо именно этого ты и заслужил.
Получилось немного по-другому.
Не в пору первого обследования, а через полгода Тебе было двадцать девять.
Явившись в здание камбурранского Охранного,
ты застал четвертьсотника Малуви
заплаканной.
Тогда в газетах, а стало быть,
и между твоими коллегами в лечебнице, на протяжении нескольких месяцев
обсуждалось обострение отношений Королевства с Вингарой.
Взрыв на Мэйанском подворье в Бугудугаде, переговоры
о выдаче плененных служащих посольства и прочее в том же роде. «Будет война» —
опасались многие. И вот, кризис разрешился. Газета с соответствующим заголовком
лежала в кабинете на столе. На ней — очки мастерши,
перевернутые так, что счетчик ей виден бы не был. Сама
она отчаянно пыталась справиться со слезами. Без большого успеха: при ее цвете
кожи краснота на щеках и на веках остается на четверть часа, если не дольше.
Ты спросил, кивнув на газету:
«Кто-то из близких?», предполагая, что там, по исходе международных
осложнений, обнародован и отчет о
потерях. Кудесница Ямори Малуви
при постороннем — хуже того, при предмете своих исследований — разревелась, как
школьница. Оказалось, личных причин за ее горем нет, а только гражданские
чувства.
— Еще немного — и была бы
война…
Ты не смог скрыть, что,
по-твоему, сие есть еще больший позор: так близко к сердцу принимать события из
жизни государства. Да к тому же, оплакивать несчастья, которые не совершились.
Даже удивительно, сколь слабо ее эта твоя оценка утешила.
И ты не нашел лучшего выхода,
как сделаться ей менее посторонним человеком, чем был до тех пор. Проще говоря,
принялся ласкать ее. Знал, что она не нравится Крапчатому
Бенгу, отчетливо сознавал, что сам не чувствуешь к
этой женщине ничего похожего на любовь, хотя бы на приязнь или сострадание.
Нет, всего лишь недоумение и злость: есть же на свете такие люди, за всю жизнь
не создавшие себе повода заботиться и страдать о чем-то более близком, нежели
внешняя политика Объединения…
— Пожелал создать ей ее собственные,
личные страдания?
— Примерно так, Бенг. Хотя и не слишком преуспел.
Исследования продолжались.
Вопрос о Змиях был главным в ее научной работе, ведомой одновременно со
службою. Ее занимало всё, что связано с этим видом оборотничества:
люди, способные полностью или частично превращаться в гадов,
или гады — в людей. Разумеется, потомки Мемембенга
дают обширное поле для подобных изысканий. Насколько ты мог судить,
продвигалась ее работа успешно.
Приятно знать: возле тебя есть
человек, который знает на тебя управу. Умеет выводить тебя из «одержимости» или
же наоборот, направлять твои действия в ней. Может научить тебя владеть собою
лучше, чем ты бы смог, если бы додумывался до всего сам. Славно, когда есть
знаток, к кому можно обратиться.
Связь твоя с мастершей Малуви длилась семь с
лишним лет. Почти на год дольше, чем твой брак, если считать не от помолвки, а
от свадьбы. Попыток совместного житья не предпринималось. Ямори
приходила к тебе раза три-четыре в полмесяца. Было, о чем поговорить. Далеко не
всегда эти разговоры сводились к сбору данных для изучения. По крайней мере, ты
не всегда сие замечал.
Ты получил предложение
перебраться в Приморье, на место, освободившееся в Четвертой Ларбарской лечебнице. Море, Море, Море! — предвкушал твой
Змей. Ты еще не уложил вещей в дорогу, а из Приморской ученой гильдии пришло
письмо, где тебя заверяли: мастер Вашего уровня будет желанным сотрудником не
только для Четвертой, но и для Первой больницы, что
при Университете. Прискорбно вспомнить, как ты обрадовался этому приглашению,
подписанному неким Яборро Мумлачи. У Исполина не отнять умения залучать к себе
сотрудников. Сработал его дар и в отношении тебя.
И тебе, и Ямори
было по тридцать шесть. Когда-то, насколько тебе было известно, у нее был муж.
В ту пору она давно уже с ним разошлась и возобновлять
общения не собиралась. Как, впрочем, и ты со своею женой.
Однажды ты сказал:
— Тебе надо родить дитя. Ты
здоровая, крепкая женщина. Служба, наука — всё это хорошо. Но не можешь же ты
не чувствовать за собою и другие способности: выносить, родить, выкормить…
— В моем-то почтенном возрасте?
— спросила она.
— Чем дальше, тем это будет
труднее. Сейчас еще возможно, без большой угрозы для жизни и здоровья. Отказать
себе в этом — значит совершить преступление против собственного тела, против
своей природы. Нужно тебе родить, Ямори.
Внушения ты в тот раз не
применял. Но отклик на твои слова был такой, каким он бывает у людей,
болезненно чутких к чарам. Ты и не знал, что голос мастерши
Малуви может так звенеть.
— Ради заботы о своем здоровье
произвести на свет живое существо? По-твоему, это лучше, чем убить кого-то,
распотрошить, и из печени, из сердца, или как там бывает в страшных сказках,
сварить себе зелье вечной молодости? Значит, новейшая наука на сей случай предлагает
не зелья, а беременность и роды. По мне, убийство лучше.
— Я не говорю о вечной
молодости. Скорее уж, вечная забота. Ты этого боишься?
— Если мне станет мало
имеющихся забот, заведу себе кошку. Или черепашку: они долго живут.
— Видит Бог, есть разница! Дитя
будет жить по-другому, чем домашняя зверушка. Не просто занимать твое время, не
просто любить тебя. Будет человек: восприимчивый, думающий, говорящий…
— … и значит, могущий в любой
миг справедливо упрекнуть свою матушку: скажи на милость, зачем было рожать
меня в этот мир, где столько дряни и так мало
хорошего?
— Эту глупость повторяют далеко
не все дети.
— Но, сдается мне, хотя бы
однажды так думает каждый.
— Рано или поздно он или она
поймет, что это чушь. Будет расти рядом с тобою. Взрослеть. Станет
самостоятельным.
— Еще скажи: сможет подать мне
кружку воды в немощной моей старости. Лучше уж я постараюсь накопить денег на
наем сиделки. Или обзавестись угодливыми подчиненными. Какой-нибудь
сердобольной ученицей-кудесницей…
— Вовсе не обязательно дитя
повторит твою судьбу. Возможно, у нее или у него склонность будет не к
чародейству, а к чему-то совсем иному.
— Да. Заиметь опытный образец
для отработки искусства неповторения моих ошибок.
Куда как заманчиво!
— Человек, и похожий на тебя, и
непохожий. Свой, близкий — и при этом полностью новый.
Такой, которого без тебя не было бы. Никогда во всю
историю мира не было и не могло быть.
— А что насчет отца? Где
прикажешь достать эту необходимую составляющую деторождения? Меня, как ты
знаешь, никто пока замуж не берет.
— Живи мы одним-двумя
столетиями раньше, я бы понял беспокойство по поводу законного брака. Но
сейчас, при твоей служебной самостоятельности…
— …я достаточно хорошо
зарабатываю, имею определенное положение в обществе, и
стало быть, могу позволить какому-то человеку родиться безотцовщиной. С
пустотою в том месте души, где у других бывает отцовская личность и воля.
Знаешь ли, эта пустота — как воронка. В нее может затянуть любые материнские,
школьные и прочие благодеяния.
— А может и не затянуть. Иная
личность, наглядно присутствующая в жизни ближнего
своего, хуже любой пустоты.
Вы долго спорили в этом духе.
Наконец, Ямори сказала:
— Да что толку тебе меня
убеждать? Хочешь, чтобы я родила? Так это в твоей власти. Давай, действуй!
На этом ты и расстался с ней.
Детей у тебя больше не должно быть. И не будет. Пусть даже от мэйанки без Бенговых даров.
Конечно, повод для расставания
создан был тобою вполне сознательно. Сама Ямори о
детях никогда не заговаривала. Ты был уверен, что она не обманет тебя, не
попытается зачать от тебя тайком. Она не пыталась. Ты четко знал, как причинить
ей боль, когда завел тот последний разговор с нею. Как раз незадолго перед
отъездом на юг, чтобы покончить также и с этими камбурранскими
делами.
Сейчас она живет в Ларбаре на Коинской улице, в доме
напротив твоего. Охранному отделению не составило
труда подобрать своей сотруднице жилье, расположенное именно там, где требуется
по ее службе. Вечерами из твоих окон иногда виден зеленый чародейский свет за
ее занавесками. Связь кончилась, присяга осталась. Теперь уже сотник, Ямори Малуви продолжает
присматривать за тобою. По счастью, тебе удается не сталкиваться с нею на улице
по дороге на работу и домой.
А здесь, в Ларбаре,
тобой был изобретен замысловатый, но, как тебе казалось, весьма удачный способ
обходиться с твоей телесной потребностью в женщине. Условием тому послужил
Приморский бульвар. Старый, давно не используемый кирпичный водовод, сад вдоль
него и близлежащие переулки. Часть города, где по ночам собираются женщины в
поисках мужчин. Не те, для кого это постоянный источник заработка или святой
долг, мыслимый согласно мэйанской или пардвянской вере, а другие. Женщины, которым нужен мужчина
как таковой. Моряцкие заждавшиеся жены, девицы, мучимые трудностями полового
созревания, твои старшие ровесницы на пороге угасания детородной способности.
Ты ходил туда, всматривался в
их тела Змеевым ясновидением. И если видел у кого-то
из них желание, дошедшее до степени выраженной болезненности, то говорил ей:
идем со мной. Иногда даже: Идем Со Мной, применяя
внушение. И вел ее сюда. Удовлетворял свою естественную надобность, и в то же
время помогал этой женщине, унимая зуд ее плоти. После чего выпроваживал ее
вон.
Возможно, какая-то из них
побывала у тебя не единожды — приведенная с бульвара, куда ей пришлось выйти
опять. Надо отдать справедливость женщинам с Приморского:
ни одна не попыталась сама явиться к тебе домой. Очевидно, понимали: ты их не
впустишь. Лиц ты не запоминал. Внешность, возраст и повадка в расчет не брались.
Только медицинские показания.
Бывало и так, что ты уходил с
бульвара один. Искательницы приключений, несчастные, не видящие иного способа
добыть денег, особы, обиженные на своих мужей или приятелей, — все они тебе не
подходили. Только случаи телесной нужды, грозящей недугом.
— Но никого из них ты не
полюбил. Даже на самое краткое мгновение.
— Разумеется, нет.
— «Потребность»… А почему с
начала нынешнего лета ты перестал ходить туда?
— Старость, Крапчатый!
— Чепуха.
Строгий взгляд твоей ученицы.
Одною ночью, далекой даже от попыток заслужить звание «прекрасной», тебе ясно
вспомнился, почти померещился въяви этот взгляд. И
тебе стало стыдно идти искать женщин.
— А не потому ли, что Тагайчи тебе нравится не только как ученица и будущий
хирург?
— Ты о чем?
— Ты станешь уверять, будто она
не привлекает тебя как женщина?
— Не стану.
Змей победил. Оттого не видит
больше нужды изъясняться внятно. Вскакивает на все четыре лапы, вытягивает шею,
подымает голову и трубит.
Пока еще это не настоящая Бенгова песня. Зато громко. Все соседи, кто пользуется
чародейским освещением, могут вздрогнуть, ибо холодный зеленый свет вспыхивает
на миг ярким червонным золотом.
Бог полагает, что добился
своего. Рад этому и счастлив.
Ты добавляешь:
— Бред не есть то, что я взялся
бы обсуждать как знаток. Моя область — брюшная хирургия, а не лечение
умопомешательства.
Крапчатый устало валится назад, на кровать.
— Ах, ах! Бред, говоришь? Но
ведь она тоже тянется к тебе не только как к наставнику, но и как к мужчине!
Что проку отрицать очевидное?
— Такие вещи надобно различать.
Влечение — и влечение.
— Ну
так и проведи это различие.
— Каким образом?
— Очень простым:
сойдись с нею.
И продолжает, пока ты не
нашелся с ответом:
— Вспомни Билиронга:
как легко этот лекарь добивался взаимности. «Дань восхищения телу женщины,
здоровому, а значит, красивому». И сам, как милосердный государь, собирал со
своих подружек такую же дань: восхищение им, его телом, его напором и
нежностью.
— То Билиронг.
А это я. Опять-таки, надобно различать.
— Им увлекались многие дамы и
барышни. Эта девушка, Тагайчи, влюблена в тебя. Не в
кого-нибудь, а в тебя. Она желанна тебе. Не кто-то, а именно она. Так что же ты
медлишь?
Медлишь. Твой рукав возле ее
рукава, теснота и тряска ларбарского трамвая. Ты не
поддержишь свою спутницу под руку, ты даже плечо не подставишь ей как опору.
Слишком заметное движение, слишком мало надежды, что оно пропущено
будет без внимания. А то еще, пожалуй, гордая дочь Мэйана укажет тебе, чтобы ты
оставил свои арандийские привычки — обращаться с
женщиной как с созданием хрупким и беззащитным. Ты медлишь, медлишь, хотя мог
бы отстраниться.
Была бы она чуть более
бестолковой ученицей, у тебя был бы повод однажды сложить ее ладонь на каком-то
из инструментов так, как следует держать его. Соприкосновение, допустимое и
требуемое при обучении ремеслу. Но нет, сие время безнадежно упущено.
Внимательное, переимчивое дитя избавило тебя от позора: ты уже не получишь
повода воспользоваться твоим положением наставника с целью, не имеющей отношения
к хирургии. И слава Богу.
— Ну, хорошо. Допустим, я
соблазнил ее. И что дальше?
— А что? Жить да радоваться.
— Позволь тебе напомнить: по
Закону я женат. В Доме Господней Меры не разводятся. Что я смогу ей предложить?
Незавидное место любовницы? Вкупе со всеми прелестями моего Бенгова
происхождения? С моим блистательным умением ладить с людьми, особенно с
коллегами?
— В Первой
лечебнице. А ты не ставь их в известность. Какой же ты «змеец»,
если не сумеешь сохранить тайну? И ее научишь этому. Что же до Четвертой, то
там поймут.
— Мне в этом месяце исполнится
сорок один год. Ей двадцать два. Ко времени, когда она войдет в лучшую для
женщины пору, я буду сед, ветх и слабосилен.
Змей хохочет. Еще бы ему не
хохотать.
— Иной раз ты просто
неподражаем, Лингарраи!
— В чем?
— В этих твоих опасениях о
будущем. Ты, стало быть, уверен, что ей захочется продолжения, да еще на долгие
годы? Боярич, неотразимый искусник в области
покорения сердец…
— Она получит лекарский разряд.
Уедет домой, в Лабирран. Там ее ждут родители и
местная больница.
— А ты выдай ее замуж. Тебе как
наставнику принадлежит право сватовства.
Это, правда, по-арандийски так положено — но
почему бы не ввести сего благого обычая и тут? Подбери ей жениха, ларбарца с приличным жильем и тихим нравом. Устрой девушку
на работу в Четвертую лечебницу. И пользуйся по праздникам.
— Прекрасно. Сам додумался?
— Как можно? Нет, конечно. С
твоею помощью.
Богу не скажешь: изволь
заткнуться. Бога не треснешь по морде. Даже если и
очень хочется.
— Да ты влюблен?! — с видом
изумления произносит он.
Крапчатый, Крапчатый! Ради
этого вывода стоило не спать до утра?
— Влюблен!
— Да.
— Влюблен! Потому и сердишься!
Потому и сержусь. На Бенга, хотя впору бы — на себя самого.
— Влюблен. И что, скажи мне на
милость, отсюда следует?
— Как — что? То, что ты
молодец. Что с тобою, Человече, еще не все потеряно.
* * *
Ты нашел эти бумаги днем у себя
на столе, когда вернулся из ОТБ. Посыльный принес их прямо на работу. Спросил,
должен ли он завтра или в «удобный тебе день» зайти за готовой рукописью. Ты
отказался.
А ведь ты не ждал продолжения.
Еще вчера, во время беседы, тебе стало казаться, что затея лишена смысла, и
расспросы исходят исключительно из упрямства и пустого любопытства. Ты выглядел
не менее глупо, пытаясь отвечать. Газетному сочинителю — так же, как себе.
Ты старался найти ответы. И
снова потерпел неудачу. Защитная твоя чешуя, столь старательно растимая многие
годы, тебя подвела. Трещины в броне спешно пришлось устранять. Как же? А ровно
так, как поступают те твои недужные, коих ты особенно часто отчитываешь.
Заливать белым зельем.
Итог: туман в голове рассеялся
лишь к полудню.
— Я не слишком хорошо себя
чувствую сегодня, мастерша Чилл.
Постарайтесь ограничить поступления в мои палаты, если это будет возможно.
Изумленный взор мохноножки:
«Уже и Змей отказывается от работы! Рухнет ли Столп Земной?». О последствиях
судить господину Мумлачи, коему непременно будет
доложено. Что ж, если Исполин прогневится, то справедливо.
Первый будний день нынешнего месяца. В кабинет к
тебе заходит твоя ученица. Несколько мгновений медлит на пороге, молчит, будто
подбирает слова для серьезного разговора. Явно не о делах лечебных, а о чем-то
своем.
Ты понимаешь: если ты и способен сосредоточиться,
то только на одном вопросе. А именно, на том, насколько отчетливо написано у
тебя на лице всё, о чем вы со Змеем толковали в прошедший праздник. Если
сегодня, прямо сейчас барышня Тагайчи поймает тебя на
этих мыслях — позор, самый горький позор. Провал всех твоих наставнических
трудов.
Она говорит:
— Мастер Чангаданг! Вы
не согласились бы побеседовать с газетчиком?
Ты не сразу соображаешь, о чем идет речь. Как ты
помнишь, среди недужных в Первой больнице в настоящее
время газетчиков нет. Если кто-то из них только что поступил, то его «смотреть»
надо, а не «беседовать». Случается, что после операции, перенесенной
какой-нибудь знаменитостью, клинику осаждают вестовщики: «Общественность
беспокоится о здоровье своего любимца». Однако в подобных случаях известия для
печати выдает обычно сам Исполин. Да и не слышно было, чтобы в Первой на этих днях оперировали кого-то из светил театра
или ристалища.
Оказалось, дело в другом.
Среди знакомых Тагайчи имеется некий газетный
писатель, замысливший провести беседу о медицине. Попросил найти ему лекаря,
готового обсудить успехи и трудности современного врачевания.
Запрос был в самом деле
неожиданным. Настолько далеким от твоих опасений, что
ты даже обрадовался. И обещал подумать.
В тот же день ты отправился на поиски мастера Баланчи: спросить у него, дозволяет ли Ведомство
Безопасности своим поднадзорным общение с газетчиками. Прежде не было случая
узнать это.
«Баланчи у профессора»,
— сказали тебе, — «Кстати, тот хотел Вас видеть».
Ты пошел в кабинет Исполина. Встречен был громогласною
речью, несомненно, разученной заранее:
— Что Вы наделали, коллега?!
Пауза. Лицо господина Мумлачи
наливается краской.
— Позавчера, во второй день праздника, я являюсь в
клинику. Собираюсь проведать благородного Гидаунду.
Давнего знакомого, глубоко ценимого мною знатока своего дела, особу, так много
доброго сделавшую для нашего города. И вижу: его здесь нету!
Снова пауза.
— Я начинаю подозревать худшее!
Баланчи был в кабинете. Сейчас, пользуясь случаем, он
удаляется. Ты не следуешь за ним. Отвечаешь Исполину, зная, что делать это
излишне: за переливами собственного голоса он тебя не услышит.
— При Вашем лекарском разряде, господин профессор,
Вы не могли всерьез опасаться за жизнь этого Вашего подопечного. Учитывая род и
степень его недуга.
— Вот именно! Что мне оставалось предположить?
Побег? Похищение? Происки сил, враждебных отечественному зодчеству? Но вот, я
узнаю: Гидаунда выписан домой. Без моего ведома!
— Его состояние не требовало нахождения в
лечебнице.
— Но принял-то его я! Я, сам! Конечно, я
немедленно, как только покончил со здешними делами, направляюсь к нему домой. И
что же? Нахожу его в полном упадке духа. «Врачи от меня отказались,
следовательно, я безнадежен», — думает он. И в чем-то он прав! Его и впрямь
оставили без помощи!
— Лечить беспочвенное уныние — не наша задача. На
то существуют знатоки душевных расстройств.
— Скажите на милость: что Гидаунда
должен был вообразить? Что, поместив его сюда и проведя надобные исследования,
я убедился: болезнь его неизлечима. И я, опытный врач, был так потрясен, что
даже не решился сам сообщить ему эту роковую весть. Выслал вместо себя своего
подчиненного, то есть Вас. Конечно, он впал в отчаяние! Слишком беспросветное, чтобы дождаться меня здесь и выслушать правду
из моих собственных уст. Покорно уехал, затворился дома, наедине с худшими
опасениями. Будь господин Гидаунда не таким
мужественным человеком, каков он есть, он мог бы, пожалуй, взять на душу грех
пред Подателем Жизни!
И виновны в его самоубийстве были бы Вы, мастер Чангаданг, — собирался заключить Исполин, но не стал. Ты
готов был взвиться: твоя служба здесь предполагает работу лекаря, а не
порученца на посылках. Но ты смолчал. Лишний раз тебе напомнили о твоем
положении «подчиненного». О том, что ядовитые твои речи способны довести больного
до гибели, пусть даже сама операция и прошла как нельзя успешнее. Было ведь?
Первый год твоей здешней службы. Многоступенчатый,
по-своему изощренный недосмотр. Просчет на просчете. Перфорация дивертикула,
поначалу принятого за опухоль. Бестолковая толкотня вокруг
недужного, вслух звучавшие сомнения в успешном исходе. Возгласов
радости, когда опухоли не обнаружили, больной, естественно, не слышал. Запись
на заглавном листе тетрадки была оставлена в прежнем печальном виде, даже без
пометки «предположительно». Угнетенного настроения недужного после операции
никто не принял всерьез: никто, в том числе и ты. Сама тетрадка то ли по
рассеянности, то ли за мзду однажды позабыта была на видном месте, где больной
смог ее прочесть. Общий — и твой тоже — неприступный ученый вид не дал этому
человеку и намека на то, что ему следовало бы обсудить прочитанное с кем-то из
врачей. Ему обещали через полгода «закрытие» — он, видимо, так и не уразумел,
что именно в его теле будет «закрыто». Счел, что ему предстоит мучительная и
скорая кончина, решился ее поторопить. Попробовал покончить с собой. Успешно,
если наступившую смерть считать успехом.
Ты вспомнил этот случай. Ты промолчал.
Давши волю гневу, господин профессор возвращается
на путь примирения. Пускает в полет по столу в твою сторону лист бумаги. В
верхней части его типографским способом отпечатаны слова «Ларбарский
Доброхот»
— Вот. Коллеги из газеты просят, чтобы кто-то из
нас поучаствовал в ведомой ими череде бесед под общим названием «Что мешает нам
работать». Им нужен врач с высоким разрядом, но такой, кто работал бы только в
лечебнице, а не занимался, например, еще и преподаванием или гильдейской
деятельностью. Думаю, Вы — как раз тот, кто им подойдет. И уж потрудитесь
изложить им разом все Ваши недовольства: и по части недужных, и относительно
товарищей по службе, и прочие. А то мы уж и не знаем, как на Вас угодить! В
догадках теряемся!
Мщение во вкусе твоего начальника. Ты выписал
домой его недужного — не потому, что тот именно тебе чем-то мешал, занимал
место, срочно надобное для кого-то другого, а исключительно из соображений благозакония. Исполин за это отрядил тебя защищать честь
клиники перед открытой печатью. Зная, как ты не любишь толковать с досужими
любопытными о делах врачевания, счел, что надо тебя воспитывать. Не давать
потачки твоему нелюдимому нраву.
И ты сказал Тагайчи тем
же вечером: хорошо, я согласен. Выскажусь. А про себя решил: высказаться — так
уж высказаться. Излить многолетние запасы мерзости. Через газету? Тем лучше.
Даст Бог, до кого-нибудь твои речи все-таки дойдут.
Крапчатый Бенг потом рассказал тебе:
— Профессор на этом не унялся. Назавтра вызвал Тагайчи на разговор. Да не в свои служебные покои, даже не
во двор, а в больничный сад. И все, кому на тот час нечем было заняться, глазели в окна. Гадали, что происходит. Увещевает ли
господин Мумлачи свою стажерку не покидать его сына Робирчи? Или наоборот, требует, чтобы Тагайчи
окончательно рассталась с этим юношей? Или еще чего-то добивается?
— Сие тоже в его вкусе:
постановка зрелищ. Возможно, в его лице Народный театр лишился великого
лицедея.
— А ты мог бы позвать: «Барышня Ягукко, Вы мне срочно нужны»! Ей бы пришлось послушаться
наставника, даже если ради этого пришлось бы прервать разговор с самим
Исполином. Или хотя бы после мог спросить, чего желал профессор. А ты ни слова
не сказал. Эх, Человек…
— Ей и так было неловко и неприятно, Змей. Зачем
снова и снова напоминать о тягостном? Прошло — и забыть.
— О! И это говоришь ты? Самый злопамятный из
потомков Мемембенга?
День был назначен. Тебе заранее принесли вопросы и
пояснения к беседе. Дали время на подготовку И вот,
вчера ты вместе с Тагайчи после работы был в Доме
Печати.
Кажется, в первый раз ты мог наблюдать ее общение
с лицами не из лекарской среды. До того, как обозреватель «Ларбарского
Доброхота» представился тебе и приступил к своим вопросам, ей надобно было еще
переговорить с кем-то из газетчиков. О чем? Любопытство твое было бы
неуместным.
Теперь мастер Ниарран
просит извинений за сбивчивость своей записи. По ходу беседы он действительно
несколько раз терял нить рассуждений. Забавно: газетчик еще может увлекаться.
Чем именно? Животрепещущими вопросами хирургии?
Трепет живой терзаемой твари на столе у хирурга будоражит воображение — почти
как чтение о пытках и казнях. Впечатлительные читатели будут в восторге. Он
поймал удачную тему и вцепился в нее.
Или же в тебя? Ощутил слабину в твоей защите?
Исследование чужой душевной жизни, полезное для будущих сочинений: он, кажется,
пишет еще и повести…
Первые слова его, сказанные еще не по делу, а
любезности ради. Показное, несколько нервное
воодушевление. Но за ним — спокойная, слишком спокойная уверенность: стоит лишь
этому знатоку человечьих душ подставить грудь свою для чьих-то рыданий, как ему
тотчас будут поведаны самые сокровенные и позорные тайны.
И в твоем случае он отчасти получил то, чего
желал. Заставил тебя наговорить явно лишнего. Так что, кажется, теперь и сам
пожалел об этом.
«Заставил»? Тебя, тому-римбианга
второго ранга, боярича из дома Господней Меры, возможно заставить сделать что-то против твоей воли? Да не
вынудить, создавши условия, грозящие тебе сколько-то серьезным уроном, а просто
заманить тебя в ловушку? Чепуха. Ты сказал именно то, что хотел сказать. Пеняй
на свои желания.
Но сначала ты всмотрелся внутрь его тела. Мог
наблюдать пример обострения язвенной болезни в осеннюю пору. Луковица гиперемирована, с толстыми отечными складками. Волны
перистальтики замедляют свой ход, прокатываясь по передней полуокружности, так,
будто стенке больно и она пытается поберечь себя. Ей и вправду больно. Вот очаг
воспаления: прячется сразу за привратником, ближе к тебе. Когда-то ровная
поверхность кишки изъедена, покрыта бледновато-желтым слоем фибриновых
наложений. А чуть выше — округлое углубление от старой, зажившей когда-то язвы.
Как себя чувствует мастер Ниарран?
Тошнота. Боли по утрам, не под ложечкой, а немного правее, ноющие и жующие,
настойчиво просящие: «Есть!», «Есть!». Утихают, лишь
когда им бросят желанной пищи. Ощущение это обычно добавляет раздражительности
и едкости. Когда подобных людей называют «язвительными», говорящие так и сами
часто не подозревают, насколько их оценка близка к истине…
Ты поглядел в его глаза: якобы простодушные, за
очками в роговой круглой оправе, какие носят школьники. Дождался, пока он
договорит начатое предложение и сообразит, что со следующим надобно погодить.
И ты молвил:
— Жениться Вам Нужно, Молодой Человек. Чтобы
Супруга Обед На Службу Носила. Супчик, Горячее…
— Будто я сам не знаю, что нужно жениться… — со вздохом отозвался он.
Ты видел: в этот раз Божье внушение сработало. По
облику и по имени этот Чанэри Ниарран
похож на мэйанского арандийца.
У таких сопротивление словам врача обычно намного слабее,
нежели у потомков вольнолюбивого дибульского племени.
Он не выказал ни испуга, ни возмущения твоими «чудесами». Принял как должное.
А ведь твой совет не был лекарским в прямом смысле
слова. Откуда тебе стало известно, что этот человек не женат? Похоже, что нет,
— но разве ты ирианг, чтобы судить об этом столь
уверенно? И дальше: на основании чего ты сделал вывод, будто он настолько
беспомощен в быту, что не способен сам обеспечить себе размеренного и
правильного питания? «А что, у Вас в Аранде женятся
только супчика ради?» — мог бы спросить он и был бы прав. Ты отвечал бы, конечно: «В Вашем случае
показания к женитьбе именно таковы», — и сие было бы уж вовсе безосновательной
грубостью. Он не поддался на твой вызов, брошенный с применением
«сверхъестественных сил». Кивнул и обратился к списку своих вопросов.
Многого из того, что ты говорил, он и вправду не
понял. Ты мог бы почуять его недоумение еще при разговоре. Не почуял — так вот
тебе роспись беседы, где газетчика не устраивает почти ни одно из данных тобою
разъяснений. И виною тому не его невнимательность. Пиши, попробуй сказать то же
самое еще раз, яснее и проще.
Куда больше тебя вчера насторожило удивление Тагайчи. Дитя не ожидало от своего учителя подобной
откровенности. Тебе следовало бы внять безмолвному ее предупреждению: «Мастер,
кажется, Вы забываетесь». Ты должен был постараться держать себя в руках.
Возможно ли, что вчерашний ночной приход ее к тебе
имел причиной страх за тебя? Рассказ о незримом одержимом, явившемся в Ларбар на поиски четы Чангадангов,
— что это было? Не слишком ловкий предлог проверить, все ли в порядке у старого
неуравновешенного наставника?
Если так, то Тагайчи
могла убедиться: не всё.
Из Дома Печати она вышла вместе с тобой. Она и Ниарран. Он предложил проводить тебя до дому. Дал понять:
этого требуют принятые в газете правила обхождения с ценными собеседниками, к
коим ты отныне принадлежишь. Выбор был: отказаться от его любезности, но тогда
— или попрощаться заодно и с Тагайчи, или же уйти
вдвоем с нею. И то, и другое показалось тебе равно неуклюжим, и ты не стал спроваживать газетчика. По пути продолжал о чем-то говорить.
Тагайчи спрашивала, Ниарран шагал следом. Несколько раз
он пытался присоединиться к разговору, но вникнуть так и не смог. У дверей
своего дома на Коинской ты простился с нею и с ним.
Поднялся наверх — и почти сразу же, как вошел, достал с полки бутылку белого
перегонного.
После окончания беседы не прошло еще двух часов, а
ты успел основательно напиться. Не раздумывая долго, отпер двери, когда услыхал
звонок. Искать тебя в этакий час некому, кроме
больных, нуждающихся в лекаре. Следовательно, надо отворить.
На пороге стояла твоя ученица.
Она объяснила: мастер Ниарран
провожал ее отсюда до Университета. На улице за ними увязался какой-то человек,
одетый подобно ходоку из деревни. Он какое-то время шагал следом, на отдалении,
но потом все-таки приблизился. Спросил: «Вы, не иначе, господин Чангаданг, лекарь, и госпожа Чангаданг,
кудесница? Вас мне и надо. Только Вы можете мне помочь: я хочу лечиться от
чародейства». В подтверждение своих слов он показал, что умеет принимать незримое
обличие. Сие, по его словам, удается ему без труда.
Куда сложнее — воздерживаться от пользования чарами. Тагайчи
не нашла более разумного выхода, как отвести ведуна к себе в общежитие, усадить
пить чай вместе с газетчиком Ниарраном, после чего
вернуться на Коинскую улицу и уточнить у тебя: не
знаешь ли ты, кто таков сей ходатай? Не ждешь ли к себе посетителя из дальних
краев?
Твоя ученица рассказывала эту диковатую историю —
и оглядывала тебя. Мастер Чангаданг в домашнем аинге и войсковой фуфайке
без нашивок. Запах перегонного зелья. Безуспешные старания придать своей речи
хотя бы твердость, если не связный смысл. Тебя осенило: не худо бы тебе
проводить барышню домой. Ночью улицы небезопасны, а этот кудесник, оставшийся у
нее в комнате, может оказаться и вовсе буйно помешанным. К тому же, надобен был
ему ты, и значит, заниматься им — твое дело. С другой стороны, соображал ты
дальше, всё это может оказаться дурацкой шуткой. Если
не шуткой твоей ученицы над тобой, то чьей-то — над вами обоими. Хорош ты будешь,
явившись в университетское девичье общежитие ночью! К тому же, зелья еще так
много, выходить куда-то посреди ночи так не хочется…
Ты решил: дитя уже не малолетнее. Пусть само
учится разрешать подобные сложности. Сказал, что никакого ходока ты не ждешь,
но велел Тагайчи отослать его сюда. И она ушла.
Сегодня она старается делать вид, будто ничего не
произошло. Но взгляд у нее виноватый. Такова редкостная твоя способность:
создавать у окружающих ощущение вины за твои собственные глупости.
Впрочем, самым тягостным зрелищем нынешнего утра
было даже не это, а другое. Взор высокородного Лингарраи Чангаданга, поджидавший
тебя в зеркале в ванной. Он изволил любопытствовать: какого
положительного итога ты, обученный лекарь, ждешь, прибегая к помощи белого зелья
— средства, порою столь же действенного, сколь обычно и ненадежного? Ты не
нашелся, что ответить. Всё, о чем ты хотел бы забыть, оскалилось тебе зубастой
улыбкой крошечного Змея — с внутренней стороны наклейки на опустошенной
бутылке. Одной из двух, приконченных за вчерашний вечер и ночь.
Кстати, на той же полке осталась еще одна.
Оставь это! Слышишь ли: оставь! Достаточно с тебя
уже вчерашнего отступления от правил. Не твой ли обычай: начатое
непременно доводить до конца? А если так, то принимайся не за зелье, а за
записи, присланные тебе из газеты.
Там твои же слова. Каковы бы они ни были, надобно
придать им разумность и ясность. Чанэри Ниарран честно отработал свое. Теперь черед за тобой.
Главных помех в работе лекаря две: глупость и
показное щегольство. Влияют они с обеих сторон: и врачевательской,
и недужной. Глупость лекаря — надуманные задачи вместо
действительных, упущенные возможности, неисчерпанные
средства. (Примеры дайте, пожалуйста! Здесь или ниже. Иначе непонятно, о чем речь)
Глупость
и самая распространенная ошибка современного нашего врачевания — лечить хворь. Не пневмония, не опухоль, не цирроз уважаемого Чи должны занимать лекаря — но сам мастер Ча. «Врачуй недужного, но не
недуг», — писал еще пятьсот лет назад тому-римбианг Кангкангари. Эти слова нынче известны каждому школяру. Но
что же? Почти ни один лекарь не следует им. Почему? Вероятно, слишком удобно
считать, что немалых наших познаний о самой болезни достаточно для излечения.
«Глупость». Ты пробовал сказать об этом. Видимо, безуспешно.
Так стоит ли нынче вдаваться в разъяснения? Если бы за четырнадцать лет,
прожитых по эту сторону моря, ты набрался усердия вернуться к ведению дневников
— возможно, и их не хватило бы, чтобы добиться ответа.
Величайшая глупость лекаря — убежденность в собственном
всемогуществе. Однако не менее страшно, когда однажды поддаешься вере в свое
бессилие. «Упущенные возможности, неисчерпанные средства»? Счастлив тот, кому
не доводилось приблизиться ко дну сего сосуда так близко, что возможность остается
одна. Самая страшная и последняя.
Ты думал об этом вчерашним вечером, а зелья в тонком стекле
оставалось все меньше и меньше. Незнакомый Змей, глядя на тебя глазами Тэари, спрашивал:
— Откуда ты знаешь? Ведь только когда истратишь самое-самое
последнее, можно осознать, насколько оно было ценно!
Касаясь
операций на кишечнике, хочу уточнить: мы научились накладывать стомы еще со времен Чаморрской
войны. Речь же идет об операциях более обширных и травматичных
(например, резекциях и гемиколэктомиях). Да, в свое
время они были невозможны по ряду причин, как-то: отсутствие действенного и
доступного обезболивания и мощных обеззараживающих средств. Действительно, с
той поры, когда на смену дорогим, не всегда доступным и не всегда предсказуемым
услугам чародеев и жрецов пришел эфирный наркоз, а также со времени широкого
обнародования итогов работ мастера Рабачарри,
хирургия шагнула далеко вперед. Рассуждая здраво, операции на толстом кишечнике
сделались возможны. Спрашивается: отчего же еще более сорока лет лекари не
применяли их на практике? Именно под давлением старого, уже изжившего
себя запрета, столь прочно укоренившегося в наших головах. Сорок лет
пациенты умирали или вынуждены были проводить свою жизнь в страдании, как
телесном, так и душевном, — лишь потому, что у наших коллег не хватало смелости
перешагнуть через установленные прежде правила. Это ли не показательно?
Другой
пример, гораздо более свежий и не менее яркий. Холецистэктомия
(удаление желчного пузыря) — операция ныне известная, получившая распространение
и признание во всем мире. Между тем, ей всего лишь пятнадцать лет. Возможно,
читатели ваши помнят, что ранее воспаление желчного пузыря, обусловленное
наличием в нем камней, считалось недугом, находящимся в ведении исключительно
терапевтов, а основным средством его лечения являлись знаменитые и по сей день Нурачарские минеральные источники. Не стану утомлять вас
печальной статистикой тех лет, замечу лишь, что почти любое мало-мальски
серьезное осложнение этой болезни приводило к смерти. А осложнения встречались
не так уж редко. Вплоть до конца прошлого столетия считалось, что камни
образуются в печени. Первым позволил себе усомниться в этом профессор Валла-Марангского Военного училища врачевания Тиринунг Дангенбуанг. После
нескольких лет огромной теоретической и экспериментальной работы мастер Дангенбуанг пришел к выводу, что место образования
конкрементов — не печень, а сам желчный пузырь. Следовательно, его удаление
приведет к полному избавлению от недуга. А коль скоро появилась цель — то
возник и вопрос о разработке техники холецистэктомии.
Профессор Дангенбуанг провел множество пробных работ
сначала на трупах, после — на обезьянах, так как это животное наиболее сходно
по своему строению с телом человека. И наконец, весной 1103 года им была выполнена первая в мире холецистэктомия. Ныне его методика используется повсеместно
— и я благодарю Бога, что это открытие получило столь скорое признание. Врачевательское сообщество косно по своей природе, и тем
большее уважение вызывают у меня те случаи, когда в этой среде находится некто,
изыскивающий в себе смелость и упорство не только усомниться в канонах, но и
доказать на практике свою правоту.
Вас было шестеро.
Мечтатели, поглощенные одною мыслью. Трое маститых лекарей и трое
юнцов-сверхсрочников только что из второго войскового призыва. Вся врачевательская деятельность подчинена строгим правилам, но
если где-то это достигает своей высшей точки, — то в медицине военной. А работы
профессора не встретили поначалу горячей поддержки у руководства.
Две обезьянки вашими стараниями лишились вместилища для
желчи, данного им Божьим Законом. Обе зверушки весело прыгали по веткам в
питомнике Валла-Марангской войсковой лечебницы, когда
к вам привезли сотника Мунгурадангу. За два года —
шестой приступ печеночной колики, четкий дефанс в
правом подреберье, начинающаяся лихорадка. На протяжении восьми лет своей
болезни бедняга выпил не одну бочку Нурачарских
минеральных вод — полезное воздействие ничтожно. Можно было бы открыть пузырь,
извлечь оттуда камни, дать отток желчи. Но упрямец Мунгураданга
заявил профессору на утреннем обходе: «Сил больше нет. Если резать — так чтобы
наверняка уж, насовсем. Придумайте что-нибудь!».
Два дня консервативных мер успеха не принесли. И мастер твой
Дангенбуанг решился.
В три часа дня он закрылся в своем кабинете с двумя старшими
вашими коллегами, Буккарангой и Дарамангари.
Еще через полтора часа в вашей ординаторской (ее называли «младшей») раздался
стук. Наставник всегда стучал, прежде чем открыть двери, куда бы он ни заходил.
И мягким движением ладони всякий раз просил тех, кого
заставал сидящими, не вставать при его появлении: то же относилось и к
учащимся, и к коллегам.
Остановившись на пороге, он заговорил — спокойно, даже
скучно, словно речь шла о чем-то совсем обыденном:
— Завтра я беру Мунгурадангу.
Ждать более нельзя. Будем убирать пузырь. Мне нужны двое ассистентов. Сотник Дарамангари моим решением не сможет участвовать в сем
эксперименте. Мы работаем с вами уже около года. Я мог бы приказать вам,
господа, но не считаю, что вправе это делать. И потому лишь спрошу: кто из вас
готов оказать мне честь своею помощью в предполагаемом оперативном пособии?
Он всегда изъяснялся подобным образом. Когда за всеми
учтивостями до вас дошел смысл сказанного, вы трое вскочили с кресел. Ты с Билиронгом почти одновременно, Тадарунга
— мгновение спустя. Дангенбуанг, против обыкновения,
не улыбнулся, видя вашу горячность.
— Не спешите, господа. Взвесьте все. В случае провала меня
ждет отставка. И я едва ли смогу оградить непосредственного участника операции
от грядущих за сим неприятностей. Они же могут
перечеркнуть не только вашу военную карьеру, но и лекарскую. И даже в случае
успеха я также не могу чего-либо обещать.
Вы поняли, что он имел в виду. Если Дангенбуанг
вынужден будет уйти, то Лечебницу возглавит его подчиненный. Не старенький Буккаранга, а сорокалетний Дарамангари,
ибо сорок лет — самый расцвет для хирурга. Профессор позаботился о чистоте
послужного списка своего преемника. И именно этому обстоятельству вы обязаны
неожиданной удачей.
Твой наставник продолжал:
— Я не стану выбирать. Если вы согласны, то сами решите, кто
«моется» завтра вместе со мной. Если желающих не отыщется — сообщите мне об
этом не позднее сегодняшнего вечера. Я буду у себя.
И тихонько прикрыл за собою дверь.
Ты был ошарашен. Не сыщется желающих? Такое казалось невероятным. Сам-то ты
готов был пойти на что угодно, лишь бы не упустить эту возможность. Первым
нарушил молчание Тадарунга:
— Я работал с профессором еще до вас двоих. По совести
говоря, это мое право: быть завтра третьим.
Он подошел к окну и забарабанил пальцами по стеклу. Ты едва
сдержался, чтобы не сказать: «Если бы Дангенбуанг сам
рассуждал именно так, то уж верно, первым переговорил бы с тобой».
Спорить, однако, не пришлось. Ваш товарищ повернулся и
принялся стягивать с себя лекарский
балахон.
— Мне еще с утра нездоровится.
Звучало почти убедительно.
— Ломота, озноб… Боюсь, завтра
работник из меня никакой. А «деда» я подводить не хочу. Так что, парни,
разбирайтесь между собой.
Он ушел. И ты был благодарен ему даже за предательство, хотя
и никогда не простил этого после.
Вы с Билиронгом поняли друг друга
с полувзгляда.
— Нынче вечером? — спросил он, от волнения просыпая табак.
Ты кивнул.
— Через три часа. За Белым Мостом.
— По полудюжине выстрелов у каждого, — добавил ты.
— Без свидетелей, — подвел он итог.
Те шариковые самострелы до сих пор всюду с тобою, где бы ты
ни служил. Обычно Билиронг стрелял лучше. В тот вечер
он «смазал» всего однажды, ты — ни
разу… Утром, увидев тебя, самого
младшего, повязывавшего волосы операционной косынкой, профессор Дангенбуанг не удивился. Только кивнул, словно и не ждал
никого другого.
10.02 — Больной на столе.
10.15 — Операционное поле обработано, можно начинать. Но Дангенбуанг почему-то медлит.
10.28 — Чревосечение.
10.40 — Великий Бенг! Что у него с
анатомией? Инфильтрат: ни протока, ни сосудов!
11.03 — С обезьянами было легче. Ты и не представлял, что
ложе будет так кровить. Сестра не успевает менять
салфетки.
11.20 — Профессор уверен, что это — пузырный проток. Вы с Буккарангой сомневаетесь.
11.25 — На разрезе желчь. Господи, лишь бы не холедох!
11.35 — Никто не может надеяться, что такого не случится!
Почему зажим слетел именно с артерии, когда ее уже рассекли? И каким чудом ты
умудрился поймать ее в этом месиве? Сестра тампоном вытирает пот со лба Буккаранги. Слава Богу, крови больше нет!
11.42 — Вот оно! Первый на Столпе Земном желчный пузырь,
удаленный у живого человека, падает в салфетку. Рассматривать его сейчас
времени нет, надобно ушить ложе…
12.05 — Отрастить бы еще одну руку: кишки лезут отчаянно!
12.20 — Сухо? Не может быть: действительно сухо!
12.35 — В эту подкожную клетчатку поместится целая ладонь.
Посторонние мысли о вреде телесной полноты — ты отвлекаешься?
12.44 — Швы на кожу. Спирт. Повязка. Неужели?
В тот день никто из вас не ушел из клиники. Дангенбуанг заходил в палату к Мунгураданге
каждые два часа. Ты — раза в четыре чаще.
Около полуночи, проходя по коридору мимо профессорского
кабинета, ты услыхал за дверью короткие всхлипы. Наверное, никто еще, кроме
Бога, не мог сказать, чем завершится ваше деяние. Но мастер Дангенбуанг,
Глава Валла-Марангской войсковой лечебницы, плакал.
Он понял, что победил.
Билиронг
всегда говорил: «Если печаль терзает сердце — не пей ничего цветного. Только
белому зелью под силу совладать с черной мерзостью в душе». Выпущенный тобою
вчера Змей-Пьянчужка не умолкает. Сидя на полке рядом
с бутылкой, он качает головою и ухмыляется:
— Ты становишься чувствительным, высокородный Лингарраи? Сам чуть не плачешь? Или это единственный случай
из твоей жизни, достойный доброй памяти? Нет? Было и что-то еще? Давно, давно… Более не предвидится? Оо… Но тогда отчего бы тебе не оставить службу, да не
приняться за книгу воспоминаний?
Можешь ответить ему, что не бросишь практику, а писательство
— дело людей вроде мастера Ниаррана. От тебя же
требуется всего лишь более или менее доступно пояснить то, что ты имел глупость
наговорить вчера.
— Растолкуй сначала мне. То есть себе.
Это вернулся твой Крапчатый. С его
появлением другие Змеи, начавшие со вчерашней ночи мерещиться тебе, разбегутся.
Весьма кстати и с их, и с его стороны.
Зелено-желтая чешуя блестит. Должно быть, сырость последних
нескольких дней обернулась наконец-то чистым, холодным дождем. Выйти бы на
улицу… Но — не раньше, чем ты управишься с этими
заметками.
Пьянчужка,
перед тем, как исчезнуть, бросает напоследок:
— Пиши, пиши. Ты почти добрался до самого животрепещущего.
Про то…
Про то, как хирург решается на операцию, которую до сих пор
числили невозможной. Известные россказни о врачах,
успешно сделавших нечто якобы недопустимое, ибо речь шла о жизни их
родственников, друзей. Вы эти примеры отклонили: неписаный обычай таков, что близких своих оперировать нельзя, если только есть, кому
передоверить. Должно быть отношение к больному только
как к больному, прочие соображения и чувства мешают…
Твой Бенг молчит.
Ты знаешь: сейчас твой сын был бы похож на вас двоих.
Четырнадцатилетний подросток, наполовину Змей, наполовину человек.
«Ты должен видеть», сказали тебе. Ты был рядом, когда он
начал меняться. Не в детском отделении больницы, а в зале святилища возле
Южного храма в бывшем Царском городе. В семейной молельне дома Чангаданг.
По словам лекарей, дежуривших в храме, происходит это с
ребенком уже не в первый раз. В третий — за два дня, прожитых им вне утробы. О
том, что было раньше, ничего не известно, ибо мать не наблюдалась врачами и
чародеями.
Младенческое тело изгибается дугой. Хребет удлинняется, отростки позвонков
заостряясь, выступают гребнями из-под кожи. Римбианги
обеих ветвей Палаты объясняют тебе: изменения, начавшиеся со скелета, в
возрасте нескольких суток от роду необратимы. Как долго они продлятся,
неизвестно, но исход один: смерть. В ближайшие
несколько часов. Или дней. О «месяцах» и «годах» речи нет.
Ты уже знал, ожидал этого. Тебе оставалась не молитва — но
последнее средство, какое смог отыскать твой рассудок. Чувства молчали. Сердце,
оглушенное отчаянием, было не помощник тебе.
Сейчас. Вот именно сейчас, пока волна изменений не
прокатилась еще по всему позвоночнику. Пока острый зубец оси не вонзился в
мягкую ткань мозга. Пока не развернулись между крохотными пальцами золотистые
перепонки, а детский крик не сменился змеиным стоном, — сейчас, пока еще
возможно.
Остановить изменения на уровне поясницы. Нащупать участок
неизмененного скелета. Детские кости хрупки. Несколько точных движений, лезвие
ланцета коснется спинного мозга… Главное — в пределах здоровой ткани. И тогда…
Вероятность того, что дитя умрет, велика. Но, возможно…
Возможно, ты успеешь. Мальчик останется жить. Не жить — существовать
парализованным уродом-калекой. Не Змей и не человек.
Ланцет был при тебе. Ты знаешь, что мог бы успеть.
Мог — и не решился. Испугался своими руками убить не
ребенка, не сына — Бога. Хотя он и так был обречен. В той твоей нерешительности
и состояла причина, по которой ты не спросил позже со
всею строгостью с тех, с кого следовало бы спрашивать ответа. С тестя и шурина,
легкомыслием своим допустившим такое. С жены, отказавшейся от надобных мер
поддержки дитяти в его утробную пору. Или маленький Бог, глубже, чем ты,
успевший постичь Закон Любви, удержал тебя от бессмысленной мести?
Тогда Змей впервые заговорил с тобой.
Ирианги оплакали и
похоронили Великого Бенга, погибшего вместе с этим
младенцем Чангадангом. Ты остался сидеть в старом
храме. Должно быть, место казалось тебе наилучшим для размышлений о смерти
Бога. Единого Бога, умершего в смерти смертной твари — но не воскресшего, как
ни громко о том голосили его служители. Плач и шум затихли, родня из дома
Господней Меры сочла за благо оставить тебя одного. Последним ушел твой отец.
Минуло еще какое-то время. И потом ты услышал. Не голос, не
звук, а мысль: «Человече, я здесь».
Ты не поверил. А он и не нуждался в твоей вере. Взобрался к
тебе на плечи, хвостом захлестнул тебе шею. Не слишком крепко, только так,
чтобы не скатиться, если вдруг ты когда-нибудь выпрямишься. И думал он о самом простом:
— Хочу спать. А потом вымыться. Лучше морскою водой,
соленой. И поесть. Потом решу, чего я хочу еще.
Он сделался твоим самым частым и честным собеседником.
Сначала был мал, не длиннее твоей вытянутой руки. Говорил, будто это у него от
людского небрежения, а на самом деле он больше. В нынешнем возрасте стал
подобен самым крупным из младших своих собратьев по змеиной семье: взрослому туарнанскому ящеру или крокодилу. Только у них нет такой
длинной шеи и гривы. И чешуи с золотыми крапинками.
Он юн, ему лишь две тысячи лет. Будет еще расти и расти.
— Я всегда был с тобою, Человек. Просто прежде ты во мне не
так нуждался. И не надо меня сравнивать с гадами. Это
они мне подобны, а не я им!
Коснемся Вашего вопроса относительно общности
и различий в подготовке лекарей медицинскими школами Аранды
и Мэйана. Предпочитаю здесь придерживаться мнения, что известные (по крайней
мере, мне) традиции следует соблюдать и в дальнейшем. В бывшем Царстве, в
частности, невозможно было сделаться тому-римбиангом,
имея к тому лишь собственное желание. Строгий и беспристрастный отбор
представителей Палаты Наук и Чар в первую очередь определял, обладает ли
ребенок качествами, необходимыми для данной службы. Если да, то далее дело
наставников — развить и усилить оные задатки. Этому начинали уделять внимание
еще в детстве. Если же нет — тратить на ученье силы, время и средства противно
благоразумию. Насколько мне известно, система лекарского обучения в Мэйане
являлась более свободной — разумеется, если речь не велась о семибожном жреческом служении. То же, что мы видим сейчас,
когда медиком может сделаться любой пожелавший и способный оплатить свое
обучение, едва ли служит к пользе дела врачевания.
Вам
довольно точно удалось подметить основные отличия в подходе к лекарской
деятельности в Аранде и Объединенном Королевстве
прошлых веков. Да, сосредоточение воли у
арандийца — и
полное подавление собственных мыслей с целью добиться беспрепятственного
проведения высшей божественной мудрости у мэйанина.
Безусловно, эти предпосылки сохраняются и по сей день.
С несколько иным положением мы сталкиваемся, обращаясь к началам Чаморрской медицины. «Поэзия есть искусство слова,
врачевание — искусство действия», — писал более двадцати веков назад тому-римбианг Велингмуантанинга.
В Чаморре же медицина — это
прежде всего искусство разума. Вместо наития — точный расчет, вместо уместного
и необходимого сомнения — уверенность в непреложности данных научного анализа.
Не возьмусь судить, какой из подходов лучше. Успехи северной школы в области
терапии критических состояний, внедрение в практику лучевых приборов, ряда
обеззараживающих средств и многое другое — всё это говорит само за себя.
Здесь
же коснусь затронутого Вами вопроса: действительно ли в Западных областях
методика некоторых операций на кишечнике отрабатывалась на невольниках? Обычно
об этом не принято говорить, что само по себе уже подтверждает высказанное
предположение. Замечу сразу: я не располагаю верными сведениями на этот счет.
Но склонен думать, что осведомленный Ваш коллега к истине близок. И речь тут
идет не только и не столько об операциях на кишечнике — многие другие
технические разработки оперативных вмешательств получены подобным путем.
Ужасно, безнравственно, скажете вы? Соглашусь: преступно. И в первую очередь потому,
что здесь нарушается основной запрет врачевательства,
тот, которого, в отличие от прочих, преступать нельзя: действия лекаря не
должны быть во вред недужному. Жизнь разумного
создания равно ценна как для Бога, так и для врача. И смерть невольника или государственного
чиновника — одинаковое горе. Было бы весьма приятно представлять себя и своих
коллег в этаком сиянии непогрешимой жертвенности.
Однако вина за достижения, полученные подобными способами (по глубокому
убеждению моему, отнюдь не единственно возможными), лежит на всех нас. Вы
желаете писать об этом? В таком случае, попробуйте обойтись собственными
изысканиями. Не считаю себя вправе далее рассуждать об этом.
Зачем же тогда ты это пишешь?
Мастер Ниарран достаточно прозорлив. Что проку
прятать за высоким слогом собственное чувство вины? Нельзя, невозможно лекарю
отгородиться от того, что сотворено его коллегами.
Ответственность лежит на всех нас. И если завтра господин Мумлачи
в свойственной ему запальчивости снова пересечет холедох
— не смей говорить, будто ты не при чем. Выигрывает или проигрывает в медицине
только недужный. Больной, обратившийся к лекарю, то
есть к тебе.
Вы
также спрашиваете: где у человека находится душа? Почему-то именно этот вопрос
чаще всего задают хирургам те, кто не связан с врачеванием. Независимо от
образованности и исповедания... А где, по-Вашему,
находится ум? Вместилище для таких чувств, как дружество, любовь, сострадание,
ненависть, гнев? Неужто вы полагаете, что у всего
этого действительно имеется телесный носитель?
То, что
составляет целостность человека, живой разумной твари. Лекарь, хирург, лучше
многих своих сограждан представляет, как устроен организм — та самая «махина»,
исправная или разлаженная. Но о создании мыслящем и чувствующем, о Божьем
творении — уверяю вас, мастер Ниарран, мы знаем не
более, чем другие. И не потому ли правило «Лечи недужного, а не недуг» так сложно к исполнению?
Почему
мы заговорили о красоте? В чем задача лекаря: сохранить первозданную красоту
живой твари? Облегчить страдание? Продлить жизнь? Всё так. Бывают, однако,
случаи, когда требования эти вступают в противоречие одно с другим. К тому и
относился мой пример. Хирург, отнимая ногу в полевом лазарете молодому
красивому парню, знает, что конечность эту возможно было бы сохранить — если
вовремя доставить раненого в тыловую лечебницу, лучше оснащенную, располагающую
большим числом рабочих рук. Или же — как заманчиво! — попытаться излечить рану
самому. Поверьте опыту не одного поколения войсковых лекарей: если поддаться
сему соблазну, подопечный Ваш в восьми случаях из десяти погибнет. Либо
длительная и трудоемкая операция приведет к смерти десятка других раненых,
ожидающих своей очереди. Искалечить, чтобы сохранить жизнь. Не каждый недужный
после простит подобное обращение со своим телом. Случается ли нечто подобное в
мирной жизни? Хотелось бы мне сказать: «Намного реже». Но — увы! И это, знаете ли, еще хуже. Но если на
месте боевых действий подход наш оправдан самими боевыми условиями, то чем объяснить
такое в просвещенное и мирное время? Беда всего нашего общества. Вы спрашивали,
в чем разница между Первый и Четвертой городскими
лечебницами Ларбара. Первая — показательная,
единственная в своем роде, и всё же она такова, какими должны быть все наши
больницы. Четвертая — такова, каких большинство в Объединенном Королевстве. Или
больной, не способный оплатить дорогие услуги по оказанию лекарской помощи, не
имеет равного права на здоровье, жизнь, возможность продолжить род? Вопиющие по
своей запущенности случаи являются следствием не только недомыслия наших
больных, но и зачастую — дороговизной медицинских услуг.
Нет,
врачевать недуги общества не под силу ни одному лекарю, ни Лекарской Гильдии.
Это — равная задача для всех. Самонадеянности моей едва ли хватит на то, чтобы
заявлять, будто я достоверно знаю, как исцелить Объединение. Тем более, что и без меня довольно сыщется охотников порассуждать на сей счет.
Принуждать
больного к лечению по-настоящему нужным не считаю. Некоторый опыт показывает,
что на разумную тварь убеждение и разъяснение действуют куда лучше насилия.
Сложнее найти верный для каждого недужного довод, но это — также умение
врачевателя. (Вынужден, однако, признать, что по ту сторону
Торгового Моря к указаниям лекаря прислушиваются чаще и охотнее. То же относится и к родственникам больного.)
Ты знаешь, лучше многих знаешь,
чем заканчиваются глупость и безответственность близких. И потому научился быть
жестким. Что пользы теперь желать, чтобы слова, произнесенные тобою однажды, не
прозвучали? Крапчатый Бенг по сей
день убежден, что ты не имел права их говорить. Но ответит ли тебе Змей
на вопрос: имел ли ты право не сказать этих слов?
Слов, которым всё равно не под
силу было вернуть убитого вами Бога.
Тэари теперь стала другой. И старший твой сын, должно быть, вырос не таким, как
вам представлялось когда-то. Ты не видел парня несколько лет, ты даже не
пытаешься встретиться с ним. Он — внук своего деда, сын своей матери. Быть
может, ему не раз и не два пришлось уже почуять горечь от сознания, что он —
живой — так и не стал Богом для родителя.
Почему? Потому что жив? А разве это вина?
Но пусть он хотя бы никогда не увидит, не узнает
на опыте, как ты сравниваешь его с младшим твоим сыном. Ведь ты сравниваешь, не
так ли?
Ведение
медицинских записей — дело, разумеется, необходимое. Вопрос этот едва ли
вызовет какие-либо споры. Ясность мыслей лекаря должна находить свое четкое
отображение на бумаге. Да, изучать недужного по чужим
записям — неразумно. Но с другой стороны, если записи в медицинской грамоте
непонятны, не складываются в четкую картину, вывод напрашивается один: те, кто
их вел, не разобрались в ведомом ими случае, проявили недобросовестность именно
в своей тактике. Я, однако, придерживаюсь мнения, что знакомится
с описанием предыдущих исследований следует лишь после непосредственного личного осмотра больного.
Ты не ведешь дневников уже
четырнадцать с лишним лет — не считая клинических наблюдений. Мысль, выраженная
на бумаге, приобретает некие вполне определенные очертания. Прочесть — значит
пережить заново. Спрашивается: хочешь ли ты пережить снова твои последние годы?
Ответ очевиден.
Нужен
ли во врачевательском деле человек, занятый
исключительно вопросами обустройства и управления? Так сказать, чиновник,
обладающий всей полнотой врачебных познаний. Кажется, ни в одной из областей
деятельности не отказываются от хорошего, толкового руководства. Медицина не
исключение. Беда лишь в том, что дарования врачевателя и управляющего нечасто
сочетаются в одной личности. Что-нибудь неизбежно страдает. Чему в таком случае
отдать предпочтение? Воистину, достоин уважения лишь тот, кто должным образом
выполняет вверенное ему дело. К чему же тащить на себе то, что не по силам?
Куда больше порядка было бы, решись мы освободить медицинских чиновников от
лекарской практики. Как известно, хорошему полководцу совсем не обязательно
быть превосходным солдатом — при том условии, что он найдет в себе силы смирить
тщеславие и не станет браться за оружие сам. Иногда остается лишь удивляться,
почему во врачевании дела обстоят иначе.
И ведь ты знаешь, к чему этот вопрос. Глава клиники не может
не оперировать. Если бы сложность заключалась именно и только в этом, господину
Мумлачи можно было бы лишь посочувствовать. Но беда в другом. Исполин хочет оперировать, хочет и рвется. Хватило бы ему ума свести оперативную
деятельность
к наименьшему допустимому порядками, принятыми в
Ученой гильдии, — ты бы постарался ему помочь.
Вопрос, по сей день остающийся для тебя неразрешенным: верит
ли Яборро Мумлачи в свою
исключительность? Почему-то думается, что нет. Не может же он быть настолько
самонадеян! При всем своем желании красоваться, профессор не глуп, далеко не
глуп. Есть области, в которых он не знает себе равных. Если бы он
довольствовался лишь этим, ты бы смог уважать его? Наверное.
Далее.
Ваш вопрос о подручных, мастер Ниарран, мне
непонятен. Газетчик пишет статью, ее правит корректор, она попадает в набор.
Чей труд менее существен на ваш взгляд? Поймите: в медицине нет
и не может быть занятий второстепенных. В ходе излечения участие, как вы
выражаетесь, подручных, должно быть не менее полным, чем, скажем, оперирующего
хирурга. И мне приходилось видеть весьма серьезные осложнения вплоть до
смертельных исходов после безукоризненно выполненных оперативных пособий лишь
вследствие недобросовестного ухода и невнимания в послеоперационную пору. Или у
вас сложилось впечатление, что врачевание допускает небрежность в подходе к
чему-то? Мнение это превратно. Полагаю, медицина всегда будет оставаться той
отраслью деятельности, где труд живого
разумного существа невозможно заменить махиной, как нельзя проделать подобного
в живописи, музыке, словесности.
Пожалуй, острее всего, на твоей памяти хирургию как
творчество воспринимал Билиронг. Ты помнишь, как,
ухаживая за мастершей Нарангани,
операционной сестрой, он каждое оперативное вмешательство начинал словами: «Эту
операцию, золотая моя, я посвящаю вам». Пока однажды, вымолвив это, не
сообразил, что речь идет о колостоме. Впрочем, Нарангани не обиделась — ни на его слова, ни на твою
усмешку. На Билиронга вообще обижались редко…
Выше я
указывал уже на некоторые отличия в подготовке лекарей в Аранде.
В частности, и мое обучение еще с начальной школы имело лекарскую
направленность. Включало ли оно в себя творческие предметы? Забавный вопрос. Но тем не менее — да, в том числе словесность и рисование.
Надеюсь, однако, что вы не станете настаивать на изложении всего вышесказанного
в стихотворной форме…
Самого тебя больше увлекала резьба по дереву. Отец, должно
быть, до сих пор хранит дома резные ларчики, свистки и трубки, сделанные тобой.
Ты навсегда оставил это занятие, вырезав Змея, ставшего двести восемнадцатым по
счету.
«Смерть — не причина, чтобы бросать свое дело, — сказал тебе
тогда мастер Дангенбуанг, — Даже смерть Бога». Ты
согласился. А набор для резьбы канул на дно моря возле маррангского
побережья.
В
заключение Вы просите напутствия для будущих моих коллег. Что ж, извольте.
Предостережения ваши, мастер, излишни: я не стану стращать юных лекарей
ожидающими их напастями, хотя таковые будут
несомненно. Да, им еще предстоят бессонные ночи, тягостные раздумья, страх и
еще более мучительное осознание своих ошибок, которые, разумеется, случатся. Им
доведется ощутить свое бессилие перед недугом, не раз и не два покрыться
холодным потом у стола операционной, разуверится в чем-то, похоронить многие
школярские мечты, так как хирургия начинается там, где заканчивается
благодушие. Не бойтесь этого, сказал бы я им. Дело, которое вы выбрали,
принесет вам счастье, ибо оно прекрасно.
Вершите же его хорошо.
Ты морщишься от написанного? Ты
солгал? Ничуть. Многие твои коллеги готовы по дюжине раз на дню твердить о том,
какую они совершили ошибку, избрав своей службой врачевание. Будь к тому
возможность, начни они сначала — уж ни за что бы, никогда… Это-то
и есть ложь. Будь так, на Столпе Земном рано или поздно не осталось бы лекарей.
Ты знаешь: служба, работа твоя и есть то единственное, что ты никогда, ни за
что не желал бы изменить.
— Единственное? То есть ты уже не жалеешь о том, что было
вчера?
— Вчера? Ты прав, Змей. Нам не следовало проделывать этого с
мастером Ниарраном. Он выполнял свою работу. Наши
советы насчет его семейного положения были глупы и неуместны.
Бенг смотрит на
тебя с высоты двух тысяч своих лет — как на безнадежного дурака.
— Ты выгнал ее. Одну, ночью. Не предложил пройти в комнату.
Не проводил до дому.
И совсем тихо шепчет:
— Она не придет больше. Ты хоть понимаешь, что Она Больше Не Придет?
Тебе это ясно не хуже, чем Змею. Ты понял еще вчера. Потому
и открыл вторую бутылку.
— Крапчатый! Неужели мне нужен кто-то, кроме тебя?
Он не ответит. Он еще долго с тобой не заговорит. Такой уж
обидчивый достался тебе Бог. Впрочем, вы оба знаете, что рано или поздно
помиритесь.
Вы не можете друг без друга. Змей и человек. Маленький и
мудрый потомок Мемембенга — и глупый, заносчивый боярич Чангаданг, тому-римбианг давно упраздненного второго ранга…
* * *
Общность лекарской судьбы — у тебя и твоей ученицы.
Речь не
о том, что за полгода ты отвык думать о своей службе отдельно от Тагайчи. Ничего удивительного. Толковый человек рядом — кто
же от такого откажется? Даже если всё это не надолго. Зачем заранее предвкушать
возврат к худшему, если можно с пользой потратить время, вам с нею отпущенное?
Ты не
настолько склонен поддаваться мечтам, чтобы воображать сейчас: до чего славно
вышло бы, останься такой коллега с тобою навсегда… Хотя
бы еще на несколько лет… Впрочем, и сие, рассуждая здраво, не невозможно. Ибо
чем лучшими способностями обладает человек, тем важнее дать ему наиболее
основательную подготовку. Лабирранская ученая гильдия
должна это понять. Ты напишешь им, постараешься объяснить, тебе поверят. Если
нет — то подобных руководителей не жаль будет и лишить ожидаемого ими молодого
специалиста. А в Ларбаре, в Четвертой лечебнице,
врач-хирург нужен, давно уже нужен…
Главное
— чтобы сама Тагайчи не поспешила покончить с вашими
совместными трудами. Но тут ты веришь: твои доводы будут поняты и приняты. Если
только ты сам не испортишь дела. А ты, благодарение Богу, во многом знаешь уже,
как этого не допустить. В остальном же — нет таких
житейских обстоятельств, с коими невозможно было бы совместными усилиями
справиться, чтобы работе они не мешали, а помогали.
Но дело
даже не в этом, а в другом. Можно долго толковать о разнице происхождения. О
несходстве привычек, повадок, положения в жизни. Всё сие очевидно, и едва ли
тебе теперь так уж необходимо слышать, как тебе укажут на это. Ты же и не
заводишь с Тагайчи речей о своей особе, о доме, о Кэраэнге. В твоем поведении и без того достаточно от знатного арандийца. Но разве ты
весь сводишься к этому?
— Ну,
конечно, нет. Будь так, я бы с тобою давно уже извелся с тоски.
— Что
скажешь о рыбе, Змеище?
— Ты
ешь, Человек. И пей. Пей и думай. Благое размышление ценнее всего.
—
Поучения Каратры, если не ошибаюсь?
— Ой!
Кажется, да…
—
Четыре-два!
Сегодня
твой день рожденья. Впервые за много лет вы с Бенгом
устроили себе по этому случаю праздничный ужин. В спальне, на постели, с
закусками и сластями из трактира «Приют ученого».
На
подносе перед вами в основном восточные кушанья, возможные к приготовлению в
здешних краях. «Морские сокровища» в белом уксусе, квашеные груши, толоконные
колобки, обернутые в бумагу из зеленой водоросли: половина начинена щупальцами
осьминога, другая — полосатыми креветками. Ко всему этому — зелье отличной
выгонки из Лалаби. Поистине царская пирушка. Но
посредине красуется нечто, никак не подходящее к подобному окружению: треска,
запеченная в сосновых иглах. Некоторое время назад в Первой
лечебнице мастер Лидалаи обсуждал с коллегами этот
способ готовки, и Крапчатому захотелось попробовать. Ты и не подозревал у него
любопытства к кухне Запада…
Без
твоего посредства Змей не может отведать вкус еды и напитка. Мера Божьего
самоограничения, принятого им ради уступки твоей смертной природе.
— Вот
любопытно. В Аранде есть река Лалаби,
в устье которой города Гаррун и Лалаби.
А здесь, в Приморье — просто Лаби, на ней стоит город
Лабирран.
— Не
знаю, чем объяснить сие совпадение. Разве что имя здешней речке дано было в
глубочайшей древности выходцами из державы Араамби.
Они же и наши дальние пращуры.
— Наши
пращуры не ящеры, наши пращуры мартышки.
—
Что-что?
— К
вопросу о происхождении видов живых существ.
Дожили!
Крапчатый Бенг проникся
выводами новейшей науки.
— А
почему бы и нет? Опровергнуть творение мира Богом она не может: ровно так же,
как и доказать…
— В
таком случае, четыре-три.
За
трапезой вы играете в игру, выдуманную Змеем для отучения тебя от дурной
привычки: ссылаться без нужды на книги мудрецов и прочие старинные источники.
Ибо учитель есть нечто другое, нежели справочник расхожих
изречений. Тем более что Тагайчи этих заморских книг
не читала. Так что здесь нет радости узнавания знакомых сочетаний слов — той,
ради которой имеет смысл изъясняться цитатами. Значит, и тебе не годится
прятаться за чужие речи, лишний раз указывать собеседнице на свою ученость.
Ты
обещал воздерживаться. Получается с трудом. Правда, и у самого Крапчатого тоже.
Ты раз-другой поймал его на цитатах, и он предложил подсчитывать, кто за день
чаще собьется. Проигравший исполняет какое-нибудь
желание победителя. Исключение сделано только для великих врачевателей прошлых
веков: о них Тагайчи и сама иногда расспрашивает, а
потому на их слова ссылаться можно.
Сегодня
у тебя уже четыре очка убытка. Сейчас, в легком хмелю, Бенг
что-то слишком быстро теряет набранное преимущество.
— Такие
стишки не считаются! Это же не древняя мудрость.
—
Кстати, откуда ты их взял?
— В Политехническом прочел, на плакате.
— Где?
— В
музее. А что? Я там часто бываю, пока ты занят.
— Но
зачем?
— Мне
там некоторые махины нравятся. Водный велосипед, звукописный прибор… И еще кино. Там установка есть, ее по праздникам включают.
Я однажды смотрел: как раз про мартышек.
—
«Успехи современного естествознания»?
— Нет.
То была картина из истории. «Царь Вингарский и Царица
Обезьян».
— Будь по-твоему. А как насчет невозможности разумного
доказательства создания либо не-создания мира Богом?
Это из трактатов мастера Вайантани. И у Париги-Старшего нечто подобное было…
— Так
они когда жили? Один двести лет назад, другой еще раньше! Они не про нынешнюю
науку рассуждали, а про богословие.
— И что
с того? Цитата есть цитата.
— Я не
ее имел в виду.
—
Благие намерения — не оправдание.
— А
это, по-твоему, не цитата?
—
Откуда?
— Из
дневника Царского брата Каруибенга. Благие
намеренья не оправданье тому, кто на деле допустит просчет: пускай ты задумал
прекрасное зданье — перила в нем шатки, а крыша течет…
— И ты,
конечно, помнишь, в которой из Палат служил сей муж?
— В
Ученой… Тьфу, он же был лекарь!
— Вот
именно. Тому-римбианг первого ранга. Не
засчитывается.
— А это
не его стихи! Он приводит выдержку из письма своего приятеля, а тот был из
Земельной Палаты!
— Ну,
хорошо. Будем считать, что разменялись. Вернемся к прежним цифрам. Только не
говори мне, что и это тоже цитата, из учебника математики. Хотя, помнится, в
исчислении непрерывных что-то подобное звучало…
Бенг смеется. Давненько не видал он тебя в столь
далеком от суровости настроении.
Ты тоже
не всегда предсказуем. Ибо полностью единообразное поведение исходило бы из
уверенности в том, что мир вокруг также неизменен. Будто бы он тебе предлагает
конечный и уже известный набор условий для действия. А это не так. Значит, и ты
не можешь вести себя соразмерно обстоятельствам — и при этом оставаться вечно
одинаковым. Чтобы быть равным себе, надобно всякий раз бывать чуточку больше
себя…
—
Госпожа Инари?
— Из
речей ирианга Джангатэнауи,
обращенных к ее свекрови. Сей почтенный музыкант склонен был
к парадоксам.
—
Пять-два!
Мир
бывает разным, и вовсе не всегда это его разнообразие неприятно.
Например,
вчера. Трое в операционной: ты, Ягондарра и барышня Ягукко. Толстокишечная непроходимость — один из наиболее
нелюбимых тобою недугов, требующих хирургического вмешательства. И не потому,
что операция эта как-то особенно сложна и трудоемка. Просто слишком часто при
чревосечении выясняется, что процесс зашел уже
слишком далеко. Опухоль, выросшая изначально в просвете кишки и перекрывшая
его, уже дала отдаленные поражения — в печень, в лимфатические узлы. А значит,
всё, что тебе остается, — лишь полумеры.
Работа, может быть, занимательная для хирурга, но не дающая удовлетворения
лекарю.
На этот
раз было иначе. Сухопарый, но еще крепкий старичок жаловался на отсутствие
стула и схваткообразные боли в течение пяти дней. Живот асимметричен и вздут.
При исследовании на лучевой бочке — уровни жидкости в правых отделах брюшной
полости, раздутые кишечные петли. Диагноз сомнений не вызывал. Опухоль
действительно располагалась в толстой кишке, в селезеночном углу. Однако кишка
растянута весьма умеренно, печень чистая, лимфатические узлы мягкие, не
увеличены. Поистине, редкостная удача! Левосторонняя гемиколэктомия
— вмешательство радикальное, могущее привести не только к разрешению
непроходимости, но и избавить больного от опухоли. Хотя, безусловно, операция
обширная, как правило, занимающая два с половиной — три часа.
Ты
принимаешься выделять кишку, ассистенты — Ингаибенг и
Тагайчи — споро включаются в
работу. По ходу операции никаких задержек и помех. Сестра опытная: следя за
ходом операции, вкладывает в протягиваемую тобой руку именно то, что требуется
в данное мгновение. На всё, от начала разреза до ушивания
раны, ушло час сорок минут. А ведь ты не желал уподобляться участникам парусных
гонок. Скорее, наслаждался работой…
Крапчатый привык: от тебя не дождешься приятных мыслей, в
обычном понимании подобающих для застолья. То ли дело — гемиколэктомия!
У каждого свои радости. Простительно. Если бы не эта вчерашняя операция, ты,
пожалуй, и не поддался бы на уговоры отметить день рожденья. Сам по себе твой
возраст — давно уже не повод для радужных надежд, но еще и не причина гордиться
долголетием…
— Дни
рождения приятны в юности или в старости, но не в
зрелые года. Царевна Нингри, редкостно вздорная
девица. Шесть-два, к твоему сведению.
— Это ты
сказал. Я намеревался ограничиться косвенной отсылкой. Пять-три.
— Так
нечестно!
— Ты
рассчитывал, что при трех очках в твою пользу я не стану тебя подлавливать?
— Я
надеялся, что уж раз ты запасся на сегодня угощениями и лалабинской
водкой, то хотя бы не станешь ныть. Ибо никак иначе я назвать это не могу:
откровенное нытьё. Слишком стар для молодого,
слишком юн для старика… Можешь царевича Лимбаури
мне зачислить за четвертое очко — только, пожалуйста, не заводи эту мерзость
снова!
— Не
буду.
— Ты
начал говорить об общей судьбе. Что ты под этим понимаешь?
По
сути, всего лишь совпадения. Но не зря же говорят, что врачи — одни из самых
суеверных людей на свете. Вот и ты чем дальше, тем больше склонен верить
приметам.
Первая
полостная операция. Для тебя, как и для большинства, это было воспаление
отростка. За всю жизнь ты сделал их около полутора тысяч. В памяти остались
самые сложные случаи — и тот, бывший больше восемнадцати лет назад.
Рыжеватый
парнишка первого года призыва, из семьи мэйанских
моряков, осевших в Кэраэнге после Чаморрской
войны и тогда же пожалованных во дворянство. Не совсем типичная картина: боли,
отдающие в поясницу. Но то, что живот надо «открывать», сомнений не вызывало.
Недаром
говорят, что у рыжих всё не так, как у прочих людей. Необычность того случая
выяснилась уже на операции: отросток уходил за слепую кишку и далее за брюшину.
Ты провозился не менее четверти часа, прежде чем понял, что не сможешь вывести
его в рану. Мастер Дангенбуанг спокойно ожидал твоего
решения.
— Ретроперитонеальное расположение, — вымолвил ты наконец.
— Да.
Отнюдь не самый простой отросток. Желаете
продолжить сами, коллега?
Ты
пожелал, хотя и сомневался в своих силах. Будь ты не столь упрям, а наставник
твой не столь выдержан, покажи он лишь на минуту, что не верит в твой успех, —
и память о первой операции навсегда связалась бы для тебя с горечью
отступления. Этого не произошло. В тот раз Дангенбуанг
не дал тебе ни одной словесной подсказки. Но действия его при ассистенции служили лучшим указанием и поддержкой. Первая
твоя аппендэктомия оказалась ретроградной, ты
потратил на нее чуть более часа. А выйдя из
операционной, поймал одобрительный взгляд медсестры и понял, что гордишься
собой до чрезвычайности. Это было даже важнее похвалы наставника и шутливого
поздравления приятелей. Первый твой случай, более сложный, нежели у других, —
значит, и победа более значима…
Нынешнее лето, Четвертая Ларбарская.
Тагайчи с осторожностью погружает тупфер
в рану, пытаясь вывихнуть отросток. Она не раз видела, как легко делаешь это
ты, — но за все время, что вы работаете вместе, подобных спаек вам еще не
попадалось. Ты слегка отводишь купол, мысленно сравнивши себя с безмозглою каракатицей: не предусмотрел.
Поступила худощавая молодая
женщина. Ранее ничем не болела. Правда, рыжая… Случай обещал быть «школярским»,
и ты решил доверить дитяти первый отросток. Предугадать было едва ли возможно.
Но сейчас ты виноват в том, как страшно Тагайчи.
Нижняя половина лица твоей
ученицы скрыта под маской. Ты не можешь видеть, но представляешь: она слегка
прикусывает нижнюю губу, принимая решение. Голос почти уверенный:
— Я не смогу его вывести. Надо делать ретроградно.
Для большинства ее слова звучали бы, как
утверждение. Но тебе известно, что это вопрос. Вопрос, обращенный к тебе: «Я
права?».
— Вы – оперирующий хирург, — отвечаешь ты.
В переводе с твоего языка на общепринятый
сие звучало бы: «Верно! Молодец!».
Впрочем, дитя и так всё понимает. Отросток
пережат, перевязан и отсечен, культя погружена. Теперь остается выделить его до
верхушки и прошить брыжейку.
— Ловко вы, барышня Ягукко,
справились, — замечает после мастерша Лакочи, операционная сестра. — Мастеру Чангадангу
понравилось!
Чему больше радуется Тагайчи:
собственному успеху или одобрению наставника? И чем так доволен ты сам?
— Ты хочешь быть хорошим
учителем. Таким, какого она заслуживает. И отчаянно боишься, что не сумеешь.
Оттого тебе опять стало так важно мнение ближних.
— Если сам я не могу выговорить тех добрых слов,
которые нужны, то пусть их хотя бы скажет тот, у кого это получается.
— Тем паче, что со стороны сие
слышать еще приятнее.
А кроме
того — сходство обстоятельств. Никому не пожелаешь в первый раз столкнуться с
подобными сложностями. Скверно, что ты заранее не продумал, как быть, что ты
должен сказать и что предпринять как наставник, если этот тагайчин
первый случай окажется слишком трудным для школярки.
Но после, когда работа была сделана, и сделана правильно — чувство было такое,
что иначе статься и не могло.
И надобно ли поминать об особой
невезучести рыжих, если всё объясняется гораздо проще?
Это же твоя ученица. У черепахи дитя — черепаха. Или, если угодно: ты же
наставник барышни Тагайчи, а не чей-нибудь.
Соразмерно Закону и совсем не удивительно, что учитель ей попался ровно с таким
лекарским опытом, какой предстоит ей самой.
— Ты еще скажи, что уверовал в предопределение.
Будто где-то у Бога заранее было решено, какова будет первая операция в судьбе
у Гайчи, и с учетом этого ей уготован был подобающий
мастер…
— Не
замечал за тобою страсти записывать замыслы на будущее.
— Вот
именно. Глупости всё это.
Змей
укладывается поудобнее. Ему не составляет труда быть
равным себе — и при том занимать всякий раз именно столько места, сколько ему
захочется. Поднос с едою при его движении даже не покачнется.
—
Счастье еще, что ты вслух при Тагайчи не помянул это
суеверие насчет рыжих.
—
Почему?
— Она,
если ты забыл, и сама — рыжая…
— И
что?
—
Принялась бы думать, что не так в ее собственном теле. Или подозревать, будто
ее присутствие приносит неудачу. Или еще что-нибудь подобное.
— Ты
полагаешь, она от меня впервые услышала бы об этом поверье?
— Я не
исключаю, что да. Здесь, в Мэйане, рыжих гораздо
больше, чем в Аранде. И вряд ли их считают за
каких-то неправильных людей.
— Тем
более странно было бы ей вдруг уверовать в правоту восточного предрассудка. Да
и словом этим по-мэйански называют самый широкий
выбор оттенков: от соломенного до темно-каштанового.
Молодой Мумлачи — «рыжий», и Харрунга
из ОТБ тоже «рыжий».
— Но
она-то и вправду рыжая!
— Если
бы мы с тобой распознали у нее признаки недуга — разумеется, я тотчас же
сообщил бы ей.
— Да
она не знает про твои чудеса!
— Ты
уверен, что еще не знает?
—
Уверен. Иначе бы она уже тебя расспросила.
Ты не
весь сводишься к Царскому родству. По причине, что у тебя есть еще Змей. «Наши
с тобою чудеса, Крапчатый», — хотел ты поправить его только что. К счастью,
удержался. Хотел бы ты думать о себе: такой же врач, как другие, быть может,
чуть более опытный, ибо раньше начал учиться. Такой же человек, как и все, просто
издерганный собственной въедливостью. Усталый, что и естественно для мужчины на
пятом десятке лет. Чуть сильнее, в сравнении с остальными, сосредоточенный
на своей работе. Причиною тому твои же ошибки — ибо ты много лет назад сам себя
лишил прочих сторон жизни. Включая семью, дружеский круг, возможность обитать в
родных местах…
И так
далее. Богатейший набор поводов для нытья. Для самой постыдной жалости к
собственной особе. Постыдной и вполне предательской, если вспомнить, что Бог
твой — вот он, тут, по другую сторону подноса с угощениями и водкой.
Нет, Лингарраи. Ты не отрекаешься от Бенга,
пока молчишь о нем. И ты совсем не считаешь себя одиноким. Наоборот, ты слишком
избалован своим Крапчатым Змеем, слишком «самодостаточен»
— то есть слишком привык к этой внутренней беседе, где тебя принимают таким,
каков ты есть. Отсюда и трудности в общении с внешним миром, даже с теми
людьми, кто тебе дорог.
Но
приходит время, и ты понимаешь, что можешь разделить с человеком, новым в твоей
судьбе, все твои сокровища. Для тебя несомненно: они
того заслуживают. И человек, и то, что есть у тебя. Вопрос лишь в сроках и
средствах.
—
Кажется, это еще одна отсылка к кому-то из мудрецов. Что отдал, то твое, чем
не пожелал поделиться, то чужое. Отдать то, что на самом деле считаешь
своим. Не из области мерзости, а то, за что ты держишься сам, чем гордишься.
Сделать это постепенно, чтобы не напугать…
—
Главным образом, чтобы не ошарашить дитя тем,
насколько ты сам боишься раскрываться. Покажешь эту боязнь, не ровен час, еще
заразишь ею, — и получишь по заслугам, когда от тебя тоже начнут прятаться.
«Мастер Чангаданг не любит откровенностей…» И
винить-то будет некого, кроме себя же.
— Нет, Бенг. Тут опасений за собственную трусость меньше уже, чем за… Я не знаю, как это назвать.
Может быть, за слишком очевидный восторг. Это же такое счастье: делиться тем,
что ты, оказывается, имеешь.
Раньше
и не знал, что у тебя столько всего есть. «Работа», «опыт» — целая вселенная.
Тело живой разумной твари: и то, что о нем известно, и загадки, еще ждущие
ответа. И дальше… «Есть Змей, я могу видеть его и слышать…» — и могу сказать об
этом? Могу! В тысяче и в тысяче тысяч слов могу рассказать…
—
«Чудеса»… С тобою, Змей, каждое мгновение жизни — чудо. И всё это может стать
совершенно по-новому моим, когда будет не только моим… Именно
потому, что я сам боюсь силы этого счастья, я и стараюсь не торопиться.
— Знаю.
У меня с тобою, Человече, было точно так же. Я тоже боялся. И боюсь.
— Ты и
не спешил. И теперь не спешишь. Я тоже не буду.
— Я и
не тороплю.
«Не
отрекаешься, пока молчишь». Да точно ли — не отрекаешься?
Скоро,
очень скоро твоей ученице предстояло обрести еще одну из составляющих опыта. Ты
отлично знал: это будет. Не брался вообразить, как и когда именно. Прошло два с
половиной месяца с начала вашей работы. Много, тебе уже стало казаться — опасно
много, если речь идет об ожидании первого смертельного случая.
Лекарская
школа в Кэраэнге неспроста помещается в одном здании
с приютом для безнадежных недужных. Точнее, составляет
с ним единое целое. Дети осваивают приемы повседневного ухода за
тяжелобольными, узнают, каковы на звук, на вид, на запах и на ощупь бывают
умирание и смерть. Вырабатывают навык трудиться, учиться и жить подле всего
этого. Конечно, в детстве Тагайчи много времени
проводила в Лабирранской больнице при родителях. В
Университет пришла не с меньшими впечатлениями, чем ты в свое время. Правда,
насколько ты можешь понять, попыток целенаправленно учить ее искусству
врачевания тогда, в школьные ее годы, никто не предпринимал. Всё самое нужное
для дитяти с лекарским даром она усвоила сама. И к лучшему: переучивать ее тебе
почти ни в чем не приходится.
Но одно
дело — привычка к тому, что люди недужат и умирают. И совсем другое
— смерть больного у тебя на операционном столе.
В
приемном покое Четвертой лечебницы всегда шумно. Гул и неразбериху создают не
столько сами недужные — хотя и они ведут себя далеко не тихо — сколько
многочисленные сопровождающие их родственники и товарищи. И все же ты очень
быстро научился различать в общем гомоне мэйанских, орочьих, мохноножьих и прочих
голосов, в топоте и суете, в хмельных выкриках и брани — тот особый голос
отчаяния, который требует немедленного твоего вмешательства.
— Скорее лекаря! Она же дышит! Слава Семерым,
успели!
Обескровленное,
бледное, совсем молодое лицо. Левую щеку занимает ссадина со
впечатанной в нее дорожной грязью. Тебе не нужно прибегать к дару Змеиного
взора, чтобы понять: жизнь уже покидает это тело. То, что от него осталось.
Правая нога на уровне верхней трети бедра отделена полностью, левая, еще выше,
вывернута и смята. Когда-то серая юбка теперь багрова от крови.
Что это
было? Поезд? Скорее, трамвай. Иначе не успели бы довезти: железная дорога
проходит далеко от Водорослевой улицы. Впрочем, велика ли разница — теперь?
Носилки, на которые положили эту женщину, быстро наполняются кровью.
— Жгут немедленно!.. Ввести камфору!..
И в операционную! — распоряжаешься ты.
А твой холодный лекарский расчет уже готовит
посмертный диагноз: «Ранения, несовместимые с жизнью. Травматическая ампутация
правого бедра. Множественные переломы костей таза. Геморрагический и
травматический шок четвертой степени».
Осознание бесполезности
врачебных действий не отменяет таковых и не оправдывает бездействия. Ты
постараешься сделать то, что успеешь. Тагайчи рядом.
Не промедлила ни мгновения, не побоялась перепачкаться в крови. Затянула жгут
на культе; быстро и ловко разрезает одежду. Она не сомневается в
целесообразности твоих распоряжений.
«Мы не всемогущи», — мысленно
произносишь ты. «И очень скоро Вы сами в этом убедитесь».
Как бы тебе сейчас хотелось,
чтобы ее вера во всесилие твоего искусства была бы чуть менее крепка. Легче
было бы пережить разочарование.
Жестяные раструбы четырех подвесных ламп
закрываются, зеленый чародейский свет меркнет. Неизбежное совершилось. Ты
стягиваешь перчатки резче, чем обычно. Крапчатый
жмется в углу. Он старался вместе с тобой — может быть, даже больше, чем ты. И
значит, в ближайший час тебе не согреться без кружки-другой кипятка. Змей не
виноват: он помогал тебе, он всё делал правильно. Это ты не сумел с должной
выдержкой принять его помощь.
Но прежде надо спуститься на первый этаж. Там еще
ждут те, кто доставил сюда эту женщину. Друзья? Родня? Сослуживцы? Для них она
еще жива. До тех пор, пока ты не скажешь им…
Кто-то заплачет. А кто-то из вполне посторонних
личностей запричитает:
— Может, и слава Семерым,
коли так… Девушке этак остаться, калекой безногой: куда? Ни работать толком, ни
замуж… Счастье еще, одна была: вроде, ни детей, ни парня… А
то бы совсем худо!
Эти люди полагают, что им известна сравнительная
цена чужой жизни. Кому лучше остаться в живых, а кому умереть. Пожалели —
значит, отторгли от себя. Щедро вручили увечью, мукам и Смерти этого
малоизвестного им человека.
Ты ненавидишь их. В такие мгновения — всем сердцем
ненавидишь.
При тебе в Первой Ларбарской Ягондарра однажды в
ответ на подобные речи вслух благословил Господа за то, что в державе нашей
закон не дает воли тем, кто взялся бы во имя общего блага отстреливать больных,
уродов и слабых. А уж охотники нашлись бы, сомневаться не приходится…
Ты же ограничишься тем, что потребуешь:
— Посторонних — вон из помещения.
Мера запоздалой строгости? Нет, предосторожность.
Иначе ты полез бы в драку. Один из самых быстрых способов восстановить теплоту
крови… Быстрых, но Законом не поощряемых.
В ординаторской уже закипает чайник. Тагайчи привычно отсыпает в кофейник смолотые зерна. Ты
возьмешь чашку, нальешь туда просто горячей воды. Дитя так старалось, готовя
для тебя кофе…
Она хорошо держится. А ведь для нее это первая
смерть «на столе».
Восемнадцать лет назад, когда у
вас с Дангенбуангом умер под руками четвертьсотник Малачанга — ранение аорты, вы тоже ничего не успели — ты бы желал принять сие
так же, как Тагайчи сейчас. Желал бы с подобною
выдержкой скрыть свою оглушенность, неверие в то, что
случилось. Не показывать чувства вины перед наставником. Оно было еще сильнее
страха и горя, оно заранее сделало бессмысленными все слова, какие ты пытался
подобрать.
Синеватые стены, трещины на краске.
В Валла-Марранге, были полосы: серый с зеленым цвет
Морской Палаты и дымчато-камедный — Палаты Наук и Чар.
Ты так стараешься не
встретиться взглядом с Тагайчи: почему? Сомневаешься,
не видны ли у тебя за очками змеиные веки? Твой счетчик Саунги
показывает: 848.23. Кажется, в этот раз ты не дошел до восьмисот пятидесяти —
уровня излучения, начиная с которого твое состояние называлось бы
«одержимостью».
Закрой глаза. Раз, два, три,
четыре, пять, шесть. Открой. Раз, два, три. Закрой. Еще раз то же самое. И еще.
Вспомни: не будь сие надобно смертной твари, последствия применения Бенговых даров не проявлялись бы вовсе. Дары нужны для
всех, а трудности, связанные с ними, — для тебя самого. Ибо благодаря им у тебя есть, на чем сосредоточиться в ближайшие мгновения.
И это тоже дар.
Глотни воды. Теперь попробуй
смотреть, не мигая. Одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать… Не получается? Непроизвольное движение век восстановлено.
Хорошо. Глотни еще. И скажи. Сейчас ты должен сказать своей ученице что-то, что
поможет очнуться ей.
Или спроси. Как учил тебя твой Бенг: часто вопрос намного важнее ответа.
Пусть диагноз назовет она, а ты
запишешь? Или пускай это будет нечто, относящееся к другим вашим недужным? Нет,
не годится.
— Тяжело? — только и выговоришь
ты.
Теперь уже ее глаза ищут твоего
взгляда.
— Мастер! Вы можете очень
многое, но не всё. Этим человек и отличается от богов…
Девочка-школярка утешает тебя. А что ей остается, если сам ты никак не можешь подыскать
подходящей цитаты?
— От Бога, — поправляется она,
помолчав. — К сожалению, так еще не раз будет случаться. А большего никто бы не
сделал.
— Мой учитель Дангенбуанг
говорил: есть наихудший способ, каким хирург может возомнить себя подобным
Богу. Дело не в чувстве всемогущества. И не в наслаждении властью над жизнью и
смертью живого создания. Это скверно, но есть нечто более скверное: когда врач
умирает вместе с каждым из умирающих у него недужных.
Мастер имел в виду то, что по учению единобожного
богословия Бог умирает в смерти каждой смертной твари…
Крапчатый сползает с кровати. Залезает на подоконник, наполовину прячется от тебя за
занавеску.
— Я обидел тебя? Совсем неподходящие размышления
для праздника…
— Ешь, Человече, ешь и пей. Тебе это нужно.
— А ты уже не хочешь?
Единому Богу не требуется поддерживать сил пищей,
питьем, в том числе и крепкими зельями. Ему не надобны
отдых и сон. Бессмертный и вечно юный царственный Змей.
Он всматривается в темноту за окном. В осеннее
мутное небо. Ни звезд, ни туч. Ни ясной прохлады, ни дождя, ни раннего снега.
Ни даже огоньков большого города, когда-то столь желанного ему. Только туман, и
в тумане едва видны деревья на той стороне улицы.
— Как по-твоему, это
правда, что существам, способным разумно разговаривать, Благой Закон явлен
через строй их речи? — спрашивает Бенг.
— В том числе и через него. К чему твой вопрос?
— Если бы Бог и Змей были полностью одно и то же —
зачем тогда нужны были бы два слова? Хватило бы и одного…
И сидя там, к тебе спиной, Крапчатый
раскрывает твоему сознанию своё. В нем нет сейчас никакого иного чувства,
никакой мысли, кроме страха. Живого страха Смерти. Бог умирает и воскресает.
Так же и Змей? Или нет? Что станет со мною, когда ты умрешь? Что будет потом?
Болью, ужасом этого одного-единственного вопроса творятся все чудеса, доступные
тебе через Бенга. Или Бенгу
через тебя. Смысл от перестановки слов не меняется.
Для твоего змееныша нет
разницы между собственной смертью и чужой. И в этом он Бог. Для него нет ответа
на вопрос, что страшнее — смерть или бессмертие. В этом он такое же живое
создание, как и ты.
— Хотя бы это ты понимаешь, Человек.
— Иди ко мне.
Он сидит, не двигаясь.
— Про какую общность ты говорил в том втором
случае? Что умерли у вас у обоих тяжко раненные люди, а не те, кого бы вы
прежде долго и старательно лечили?
— Да. Пожалуй. Кто-то, вероятно, назвал бы это
нашей «удачей».
Есть важный лекарский навык: не примерять на себя
страданий, которые наблюдаешь. Лекарская школа, где ты учился, последовательно
прививает его. Большая часть тамошних насмешек звучит и повторяется из года в
год именно затем, чтобы отучить будущего врача подозревать или предчувствовать
у себя один за другим разнообразные недуги, описанные в учебниках. То же
касается и ранений…
Трамвай. Вы с Тагайчи
всякий раз ездите на нем на Водорослевую улицу и обратно. Обычная здесь уличная
сутолока. Правила движения существуют где-то на бумаге, но не соблюдаются
никем: ни вожатыми трамваев и самобеглых махин, ни
возчиками конных повозок, ни пешеходами.
Да и не только в трамвае дело.
— А в чем?
Представить, что тебе сообщили: несчастный случай
на улице, в общежитии, или где-то еще. Пострадала твоя ученица, спасти не
удалось.
Или — что ей сообщили о твоей гибели.
— И что из этого ты, Лингарраи,
предпочел бы, если бы мог выбирать?
Младшие должны хоронить старших. Ученики —
учителей. По Божьему Закону должно быть так. Ты сознаешь это. Но решить, что
страшнее: остаться одному, без нее? Или оставить ее одну?
Нет.
—Тут нет и не может быть
выбора. Страх одинаков. Один и тот же. Наверное, он вообще всего один.
— А это — согласно Любви.
Через несколько мгновений Змей продолжает:
— Рискнуть своей жизнью для кого-то, для родного
человека или незнакомого, тебе не сложно. Об этом ты даже не задумываешься.
Такая у тебя служба. По сути, ничем не отличается от
войсковой или от пожарничьей. Ты и так постоянно
рискуешь: вероятность не прийти в себя после «чудес» всегда есть. И если твоему недужному понадобится Божьих даров больше, чем ты
сможешь вынести, ты их всё равно применишь. Хотя бы твоя кровь и остыла окончательно.
Делая это, ты не рассуждаешь. Ибо твое искусство есть искусство действия. Но
броситься кому-то на помощь — это одно, и совершенно другое — думать о Смерти.
Слишком многие из смертных созданий молятся: «О, пусть я умру раньше, пусть не
придется мне хоронить того, кого люблю». Тайно или явно при этом имеется в
виду: «Любимому мною человеку без меня будет легче, чем мне без него». Ты не
таков. Следует ли отсюда, что ты не веришь в безответную любовь?
— В любовь без взаимности? Не верю. Двое могут
чувствовать очень по-разному, но всякое чувство вызывает ответное чувство. И
при том — в точности соразмерное. Если мою любовь
отвергли, это значит только то, что она не была любовью. А была какой-то
мерзостью, подлежащей отвержению и ничему иному. То же, что приемлемо, не может
быть не принято.
— Хорошо. На этот раз — правда
хорошо, Лингарраи.
Ты долго можешь рассуждать, как слабы твои надежды
занять собою жизнь Тагайчи.
Сколь отчаянным самомнением с твоей стороны было бы вознамериться сделать ее
житье счастливее, чем оно будет без тебя. Насколько ты не годишься для нее —
немолодой, неуживчивый, недобрый и далеко не спокойный человек. Вволю можешь
сомневаться, не мерещится ли тебе ее влюбленность, обращенная на тебя. Да если
это чувство и есть — как скоро оно пройдет, каким отвращением сменится…
— Но я знаю, что нужно мне.
— Что же?
— Быть ей нужным.
— Вот видишь, как всё просто. Нужно быть нужным.
Полезно приносить пользу. Радостно радовать. Горько огорчать. И невыносимо даже
думать о том, чтобы расстаться. Одним словом всё это называется: «любить».
— Ты как-то спрашивал, намерен ли я добиваться ее
как женщины. Сейчас я ответил на тот твой вопрос?
— Ответил.
— А что до учительства… Многое еще мне предстоит
сделать, прежде чем я смогу с чистою совестью принять мысль, что однажды я
должен буду оставить Тагайчи работать и жить без
меня. Этакое право уйти надобно еще заслужить.
Крапчатый вернется к тебе на постель.
— Рано или поздно ты, Человече, начинаешь что-то
соображать. То единственное, что по-настоящему важно.
Змеиная голова над твоею
на изголовье. Грива падает тебе на лицо. Холодно было возле окна: и волосы, и
чешуя на шее у Бенга под ладонью у тебя холодны.
Таким и следует быть металлу.
Три дня до Новомесячья
Плясуньи. Скоро зима.
Почти неслышный шелест Змеевой
речи:
— Хорошо. Спокойно и хорошо.
— Прости меня. Этими разговорами я тебя измучил.
— Ты любишь, Человече?
— Люблю.
— Люби. Мне ничего другого не надо. Только люби.
Сон протяженностью всего в
несколько мгновений. Море, толща темно-серой воды, и ты в ней летишь, один на
этой глубине, в шести саженях от неба, от бесцветного солнечного света — и ты
знаешь, куда лететь. Сновидение твоего Бенга, доступное и тебе.
Первым встряхнется Змей:
— Который час?
— Половина первого.
— Я выиграл?
— Еще бы. Четыре лишние цитаты за мной. Твое
желание?
— Вот. Чтобы ты однажды мне наяву сказал так, как
сейчас, пока ты спал: «Не бойся, я знаю, куда плыву». Хотя
сии слова и не твои, а Великого Бенга. Это
когда я в очередной раз попробую вмешаться в твои дела с Тагайчи.
Идет?
— Хорошо.
Мягкий вкус лалабинской
водки. Резкая и сладкая груша. Не в укор будь сие составителю закусок из
«Приюта ученого» — но, похоже, ты пойдешь сейчас варить кофе. Те кушанья, что остались, снесешь на ледник.
Оттуда завтра или послезавтра их заберет домовладелец: отдать собаке. Благо
животное это не чуждается ни восточной еды, ни западной.
Когда ты вернешься в спальню, то попросишь Змея:
— Напомни мне сегодня по дороге со службы зайти за
чаем.
— За чем?
— В доме должен быть чай.
И объяснишь:
— Мы с тобою, помнится, согласились на том
печальном выводе, что Тагайчи к нам сюда больше
никогда не придет. Сама — наверное, да, не придет. А если я
ее приглашу?
— В гости?
— Думаю, она не откажется. Должен же я хотя бы
попытаться загладить постыдную неучтивость, допущенную мною в пьяном виде.
— Ученику вовсе не запретно бывать в дому у
наставника.
— Наоборот. Это и по мэйанскому
обычаю положено. Следовательно, нам нужен чай. Себе она в лечебнице заваривает
чай. Днем посмотрим, как он называется.
— «Ату-Гири».
Жестянка зеленая, рисунок — какой-то южный дворец,
дама сидит на коврике, возле нее два оленя. Но это в больнице такой чай. А
какой Гайчи сама предпочитает, я не знаю.
— Можно будет спросить.
— И что дальше? Пригласишь. Гайчи
придет. О чем станешь говорить?
— Там видно будет.
— «В уставе Ларбарского
Университета обязанности руководителя практики заданы неплохо. Но есть, о дитя,
наставничество иного, более глубокого уровня! Такое, каким его мыслили Ланиатунг, Кангкангари, Каруибенг и другие лекари прошлых времен. Я считаю, Вам оно
необходимо. Ибо дарования Ваши надо развивать, если уж они даны Вам от Бога. Не
сделавши в этом направлении всего, что в моих силах, я считал бы долг мой не
исполненным…» — как-то так?
— Отлично, Крапчатый. Столь возвышенного слога я,
пожалуй, не воспроизведу, тем более по-мэйански, но
суть примерно такая. Если уж учиться, то учиться по-настоящему.
— И дальше?
— А дальше — много разного.
— С чего начнешь?
— Посмотрю, как она воспримет мое предложение. Из
этого и буду исходить.
— А чего, по-твоему, ей больше всего недостает?
Про ее успехи я от тебя много слышал. Как с недостатками?
— Например, избыток усердия иногда тоже
оборачивается недостатком. Тагайчи до сих пор проще
самой сделать работу сестры или няни, чем отдать им распоряжение. А сие
неправильно. Каждый должен заниматься своим делом. Возможно, в Лабирранской лечебнице и были приняты этакие
семейные взаимоотношения: лишний раз не тревожить людей, без того усталых, если
тебе не сложно подать недужному лекарство или вынести судно. Но вести себя
подобным образом тут, в Ларбаре, в
Первой городской — значит поощрять растяп и лентяев. Чего допускать
нельзя.
— А еще?
— Не ее недостаток, а скорее, моя недоработка. Я
тебе об этом уже тоже говорил. Пора учиться обсуждать то, что мы делаем.
— Приохотить Гайчи разбирать каждый свой поступок так же, как это
делаешь ты?
— Как делаем мы с тобою. Понимать происходящее, а
не просто запоминать. Внутренне опираться на то, что ты уже сделал.
«Присваивать то, что отдал» — сие ведь тоже само собою не происходит. И не
только копить опыт, но и тратить, причем делать это правильно. Знать, где у
тебя хранятся именно те запасы, которые пригодны для данного случая.
— Содержать в порядке свою сокровищницу.
— Вот-вот. И всем этим имеет смысл начинать
заниматься именно, дома, в свободное время. Потому что в больнице обычно
некогда. Недосуг выговаривать словами всё то, что Тагайчи
уже ощущает чутьем. Живи мы по ту сторону моря и будь она юношей, я мог бы по
ходу работы чаще возражать ей, отвергать ее выводы. Так, чтобы ей приходилось
не просто заявлять, но и защищать свою точку зрения…
— А тут ты боишься, как бы она не усомнилась в
своем чутье? Или не хочешь ронять свое достоинство наставника заведомо глупыми
замечаниями?
— Очевидных нелепостей из уст наставника звучать
не должно. Но ведь и со мною в Лекарской школе сначала разбирали диспуты старых
лекарей, а потом уже стали самого вызывать на такие же диспуты.
— Хочешь пройти с ней все врачевательские
книги, начиная с древних?
— Все не обязательно. Но хотя бы отчасти. Важно понять: сомнение,
необходимое в нашем деле, тоже имеет своё устройство, свой внутренний Закон.
«Какие вопросы ты должен задать себе, прежде чем решиться сделать то-то и то-то».
— А здесь совсем этому не учат?
— В том-то и дело, Бенг:
я слишком смутно представляю себе, как именно учили Тагайчи
до сих пор, до начала практики. Не «чему» учили, а «как». Я же и разрядных
испытаний в Мэйане ни разу не проходил, не говоря уже об обучении. Поэтому,
спрашивая ее о чем-то, я далеко не всегда уверен,
понимает ли она мой вопрос. Термины в медицине, слава Богу, общие для всех
наших языков. А построение связной речи? Частицы, падежи, наклонения глаголов? Скорее всего, Тагайчи
приходится мои высказывания мысленно переводить на арандийский,
а потом обратно на мэйанский. Столько лишних
сложностей… И все их можно было бы преодолеть, если
только уделить этому время.
— Но ведь ты сам говоришь: слова в вашем искусстве
не главное.
— Вот тебе и разница между языками. По-мэйански оба арандийских
отрицания, «внешнее» и «внутреннее», ан и ай, звучат одинаково: ме. Конечно, я имел в виду айлэви,
«не главное для нас самих», в том смысле, что от хирурга требуются не слова, а
действия. Но не исключаю, что большинство мэйан
поняло бы меня так, как если бы я сказал анлэви,
«не главное вообще». Как понял это газетчик Ниарран.
Почему мне и пришлось ему потом отвечать: во
врачевании таби анлэвии
анири, «неглавных вещей нет и быть не может».
Опять-таки, не знаю, не решил ли он, будто я подразумеваю здесь айири, «их нет — для меня, Лингарраи
Чангаданга».
— Ты уже и рад, что беседу вашу
не напечатали?
— И не напечатают. Сие ясно
было с самого начала. Не стоило и ввязываться.
— Но Тагайчи
хотела, чтобы ты согласился. И ты согласился. Жалеешь?
— Не слишком. Какая-то польза
от того разговора была, при всей его бестолковости.
Хотя бы та, что Тагайчи здесь у нас уже однажды
побывала. И значит, ее будет проще пригласить зайти еще раз.
— А еще та, например, что
теперь Гайчи и этот газетчик встречаются
чуть ли не каждый день? Он на «Струг» ходит, на репетиции, потом провожает ее…
— И хорошо. Учитывая
пристрастие лицедеев засиживаться в балагане допоздна.
— По-твоему, это подобающий
провожатый?
— Видимо, так, если Тагайчи сие допускает.
— А
по-моему, нет.
— Не знаю.
— Тебе ни чуточки не обидно?
— Я должен ревновать? Притязать
на безраздельное внимание моей ученицы?
— А разве это так глупо? Разве
твое внимание не принадлежит ей полностью?
— Мне следует потребовать за сие благодарности? Ответной преданности?
— Этот малый смотрит на Гайчи влюбленными глазами. Она ему улыбается. Когда они по
улице идут, то чуть ли не за руки держатся…
— И что?
— Ничего. Только отчего-то вид
у тебя сейчас такой, будто тебя под дых двинули.
— Бенг!
Кого из нас должно больше радовать присутствие Любви в мире: меня или тебя?
Если мастер Ниарран в самом
деле влюбился — так то свидетельствует лишь об одном: у него хороший вкус. Во
всяком случае, я его понимаю.
— Ох…
— Да что тут плохого, Змеище?
Боишься, как бы у нас с тобою не увели нашу девочку?
— Боюсь.
— Бедный мой боязливый Бенг…
— Подвыпивший мой
Человек. Весь до того благодушный, что аж противно.
Твоему Богу противно. Сколько усилий он потратил
на то, чтобы развлечь тебя в твой день рожденья, — и какой бесславный итог.
— Значит, ты себе выбрал роль умудренного старого
учителя. Который ничего не хочет для себя.
— Вот так «ничего»! Неужели, Крапчатый, ты не
понял, насколько мне самому хочется всего того, о чем я только что говорил?
— Да понял, не беспокойся. Только сводятся ли к
тому все твои желания?
— Еще надо бы съездить в Лабирран.
Посмотреть тамошнюю лечебницу. Познакомиться с мастером Ягукко.
По чести, мне давно уже следовало бы написать ему.
— О, разумеется: змейский
учёный не может не состоять в переписке с родителями своих учеников.
— Не вижу, что тут смешного.
— Так напиши!
— Напишу. Узнаю адрес и напишу.
— И в самом деле поедешь
в Лабирран?
— Если Тагайчи будет не против.
— Надеешься понравиться ее батюшке? Врач лучшей кэраэнгской выучки, истинно благозаконный
боярич, чьим заботам дочку можно доверить, не
опасаясь ничего неприличного?
— По крайней мере, лабирранцев
должно порадовать то, что я явлюсь туда один, а не в сопровождении свиты из
двух десятков учеников и челядинцев. Как то, кажется,
свойственно арандийским ученым в мэйанском
представлении.
— И в общежитие к Тагайчи
сходишь? Взглянешь самолично, в каких условиях она
здесь живет?
— Тоже нелишне. Но только в светлое время суток.
— Приличия прежде всего?
— Вокруг Тагайчи в Первой Городской лечебнице ходит и так достаточно
пересудов. Незачем сие усугублять. Кстати, вот еще одна задача: указать хотя бы
некоторым из тамошних сплетников, что их болтовня неуместна.
— Наконец-то. Раньше ты не мог спохватиться?
— Выходит, не мог. Придется взяться за это теперь,
хоть и с запозданием.
Выждав, он спрашивает:
— И это всё?
— А что еще?
— Насчет телесной тяги. Твоей —
к ней как к женщине.
— Я не забыл. Но сейчас для меня важнее другое, Змей.
— А для нее? За нее ты уже также всё решил?
— Тут вот в чем дело, Крапчатый.
Эта женщина, насколько я понимаю, из таких, кто вообще
не испытывает к мужчинам телесного влечения как только телесного. Оно не
успевает проявиться, не обрастя чувствами, мечтами, одним словом — не пройдя
через душу. Будь иначе, всё было бы проще. Но здесь не так.
— А что будет, если однажды она сама объяснится
тебе в любви?
— Всё зависит от того, как она это сделает.
— Так и скажет: «Мастер, я Вас люблю».
— Я скажу: «И я Вас люблю. До сих пор мы с Вами не
дали друг другу оснований не любить друг друга, разве не так?».
— «…Так дадим же, пока не поздно»? Это ты имеешь в
виду?
— Нет, конечно. О чем ты, Крапчатый?
— Если ты так ответишь, для нее это будет самая
горькая обида.
— Почему?
— Потому что она поймет: ты ее не принимаешь
всерьез. Считаешь за дитя. А если тебя и тянет к ней, то ты скорее готов
погрешить против наставнического Закона, солгав своей ученице, чем признать
правду.
— Нет. Я надеюсь, она в моих словах расслышала бы другое. Предупреждение: надо быть очень осторожными, чтобы
не разрушить то, что уже есть между нами. Если уж мы встретились как наставник
и ученица, если до сих пор у нас с Вами получалось понимать друг друга за
работой, — то надо беречь это. И соблюдать хотя бы здешний мэйанский
обычай: для учителя особа ученика неприкосновенна. А для ученика — особа учителя.
— И по-дурацки же в Ларбарском
Университете толкуют сие правило!
— Но пока я не рассказал Тагайчи,
как ту же самую святость наставничества понимаю я сам, до тех пор я не имею
права отвечать на ее любовь моею любовью так, как мне хотелось бы. Иначе — слишком
велика вероятность невольных обид и оскорблений.
— Ты что-то с ее стороны мог бы воспринять как
оскорбление?
— Конечно. Всякое живое создание способно на
многое, очень на многое. В том числе и на такое, чего другое создание перенести
не может. Ты знаешь, чего я не прощаю никому и не простил
бы даже ей. С ней же мы пока еще этого не обсуждали.
— А если она вместо всяких слов просто кинется
тебе на шею?
— Я обниму ее. Не слишком тесно, но так, чтобы и
вырваться сразу было не легко. И спрошу: «Вы всему уже научились у меня, чему
хотели, Тагайчи?»
— Ох! И сие тебе тоже не
представляется обидным?!
— Я объясню: быть любовником и учителем
одновременно у меня не получится. Наставничество для меня ценнее, и всё же оно
— не самое ценное. Важнее всего она сама: как врач, как женщина, как Тагайчи. Сделанный ею выбор я поддержу. Помогать буду, чем
смогу, в каком бы то ни было качестве.
— Выбирать должна она?
— А разве нет?
— Но почему?
— Я старше. У меня больший опыт принятия жизненных
обстоятельств, каковы бы они ни оказались. Мне проще будет подстроиться.
— Ты старше. Мудрее. Опытнее. Разве не тебе
принадлежит долг выбора?
— Нет, Крапчатый. Разве что она сама мне доверит
принять сие решение. Не в обиду будь сказано: она, а не ты.
* * *
Это она.
Тагайчи.
Пятое число месяца Плясуньи.
Без четверти одиннадцать вечера. Звонок. Ты услышал его, когда шел с кухни
через прихожую, отворил сразу же. Наверное, слишком быстро, как показалось ей.
— Вы кого-то ждали, мастер?
Одна из ловушек, расставляемых мэйанскою речью, причем для обоих собеседников. Вопрос, на
который невозможно ответить, не впавши в неучтивость. «Нет, не ждал»? Отсюда
следует: «Никого, и Вас в том числе». Так что не
соблаговолите ли удалиться… «Да, ждал»? Получается, «Вы явились некстати».
«Ждал, и именно Вас» — такой ответ, пожалуй, понравился бы твоему
Бенгу, но для тебя он звучал бы: «Понимаете ли, дитя
мое, я провидец. Заранее чую, кто и когда ко мне идет».
— Я предупреждал! — замечает
Крапчатый Змей.
— Помнится, ты предсказывал обратное. «Не придет», «никогда»…
— Прособирался бы ты еще
месяц-другой — я бы и не так заговорил.
Ты обещал Змею позвать в гости
твою ученицу. Точнее, похвалился перед ним, что
сделаешь это. Состоялся ваш уговор за два дня до прошедших выходных, ночью на
двадцать восьмое Воителя.
Весь день ты тогда соображал,
чего недостает в твоем жилище, чтобы принять у себя барышню-мэйанку.
Чайной заваркой, конечно, ты запасешься. Но ведь и кружки особой, чтобы это
заваривать, у тебя нет. А медный кофейник для чая не годится…
Следующей ночью,
предпраздничной, ты дежурил в Первой Ларбарской. Ты и Тагайчи вместе с
тобой.
Под вечер ее позвали спуститься
в сени. Явился мастер Ниарран из газеты.
— Она его прогнала. И серьезно
попросила больше в лечебницу за нею не заходить. «Не надо, Нэри:
здесь нерабочие разговоры не к месту.» То есть если уж видеться, то непременно беседовать как следует. Значит, не здесь. Вот так! От иной
женщины привет не так приятно звучит, как от Гайчи —
отповедь. Газетчик ушел, а сам весь светился от удовольствия. Еще бы: «Нэри»…
— Но перед тем мы с тобою могли
расслышать, как он договаривался с нею на ближайшие свободные вечера.
— «Тридцатого — действо на
“Струге”. Первого и второго мастер Калкон дает свое
представление. Вам в который из этих дней удобнее?» И
она отвечала: «Пойду тогда же, когда все наши. То есть, наверное, второго». Он
несколько покривился, но расслышал ее намек. Сказал: «Хорошо. А я тогда со
всеми нашими, первого».
— Ваши «наши» — не наши «наши»…
— Тебя это настолько
порадовало, что ты прослушал главное: на первое число у нее ни действа, ни
каких-то других срочных дел намечено не было. Иначе бы она не сказала
«наверное». Самое время было ее позвать на тот день.
— Надо же человеку когда-то и
отдыхать. То дежурства, то представления…
— Уж ты-то отдыхал. Все
праздники сидел дома, как дурак.
— Как я это делаю уже многие
годы.
— И я о том же. А с третьего на
четвертое вы с Гайчи дежурили на Водорослянке.
И опять ты промолчал.
— Было много работы.
Благочестивые семибожники не простили бы себе, если
бы не отметили новомесячье Небесной Плясуньи всеми
доступными им видами безумства. Вплоть до тяжких увечий и делирия, называемого
у них «белою горячкой». «Белой» — потому что небу по
их мнению соразмерен именно этот цвет.
— Вот и доработался.
Остается надеяться, что ваши с Бенгом препирательства не занимают во внешнем времени того
срока, какой ушел бы на них, если бы вы беседовали вслух.
— Проходите, — молвишь ты
невпопад, не отвечая на заданный вопрос.
— Я не вовремя?
— Да нет же, ничего страшного.
Опять ты солгал. «Не страшно»?
Кому?
Ей? Не похоже. Эта девочка
настолько спокойно держится в операционной, с такой отвагой подступается к
любой лекарской работе, а здесь — робеет, будто сама пожалела уже, что пришла.
Тебе? Тебе бы тоже сейчас не
помешало получше скрывать волнение.
А больше всех перетрусил твой
отважный Змей.
— Еще бы! Она! Здесь! Пришла!
Хорошо хоть, ты на праздниках озаботился поиском тапочек.
Об этом вы тоже долго спорили.
Домашние башмачки должны быть мягкие, удобные, маленькие, на девичью ножку, —
требовал Бенг. Такие продают
на Арандийском подворье: из козьей шерсти, сверху
расшитые узорами. Нет, не годится, возражал ты. Их наличие в доме означало бы,
что сюда к нам ходит какая-то женщина. Или женщины. Сие Тагайчи
только смутило бы. И ты отыскал в кладовке безразмерные войлочные туфли мэйанского образца. Они хранились в квартире еще до вашего
вселения. Видимо, припасены были в качестве любезности домохозяина к
постояльцам.
Подай их гостье. Возьми у нее
из рук ее плащ. И отойди с дороги.
Пригласи в комнату. Там
темновато: из трех зеленых светильников открыты два. Зато сразу видно, чем ты
был занят в сегодняшний вечер: переставлял книги на полках. Деятельность по
определению бесконечная, так что отвлечься возможно во
всякое мгновение.
Когда полагается потчевать
чаем? Сразу, как только человек вошел с улицы? Или чуть позже?
Предложи садиться. Рабочий стол
загроможден книгами, но тебе и это отчасти выгодно. Пока переместишь их
куда-нибудь, возможно, соберешься с мыслями.
Вид у Тагайчи
не просто встревоженный: решительный.
— Что-то случилось?
Стоя рядом с тобой, Змей
легонько щелкает тебя хвостом по ногам. Да ты и без того чувствуешь: он весь
дрожит от напряжения.
— Ты бы еще спросил: «Откуда
ходоки на сей раз?». Будто считаешь уже, что ей для разговора с тобою у тебя
дома надобен непременно какой-нибудь угрожающий повод. Или что она пришла над
тобою пошутить.
— Погоди, Змей. Что, если в самом деле у нее неладно дома, с родными? Или беда с
кем-то в Университете? В балагане? В этакий час она,
может быть, как раз оттуда.
Осень идет своим чередом.
Обостряются многие хронические недуги. Один из таких случаев тебе уже известен.
«Мастеру Чанэри худо, а он отказывается идти к врачу.
Скажите Вы ему, а то меня он не слушает…»
— И ты пойдешь объяснять этому
малому, что ему следует лечиться?
— Конечно. Если сие необходимо.
Ладно бы еще, если это, а не
другое. «Та беседа все-таки напечатана в газете, в праздничном выпуске. Мастера
Ниаррана из-за нее уже вызывали на площадь Ликомбо…»
Тебе сие было известно, тебя счел нужным предупредить Ягондарра
— еще полмесяца назад. Ниарран, как выяснилось,
доводится этому твоему сослуживцу дальним родичем и собратом по храмовой
общине. Ты тогда отвечал: газетчик не мог не знать о моих отношениях с Охранным
Отделением, еще когда брался за беседу. Стало быть,
понимал, на что шел. «Но теперь он и вовсе исчез. Пошел в Охранное
опять и не вернулся. Вот уже несколько дней… И что в
таких случаях полагается делать?»
Знал бы ты…
Гайчи остается стоять.
— Мастер!
— Что?
— Я хочу у Вас спросить…
И замолкает, не договорив.
— Да? — повторяешь ты, стараясь
говорить как можно мягче. И кладешь ладонь на шею Крапчатому,
под гриву. Не помогает. Успокоить его сейчас не смогла бы никакая ласка на
свете.
Боится. Как ты — когда
подходишь к операционному столу. Что ж, у Бога работа ничуть не проще твоей.
Гайчи все-таки продолжает:
— Почему Вы так ведете себя со
мной?
Это и есть ее вопрос? Или
объяснение, почему у нее не получается спросить то, что она хотела?
— Веду — как?
— Да, глупо было сказано. И
сейчас я отвечу так же глупо: вот так, как ведете. И сейчас, и вообще.
— В чем именно сие проявляется?
— Да хотя бы в этом Вашем
ответе.
Тяжело. И по голосу ее ты
слышишь: на поддержку твою она нынче и не надеется. Знает твою слабость —
затруднения при разговоре о внеслужебных делах?
— Ты, Змеище,
разумеешь, о чем речь?
Он отзывается, не поворачивая
головы.
— Возможно. Но тебе объяснять
не стану. Сам подумай, как сказал князь Муллаваджи
своему племяннику.
— …посылая его на верную
гибель, кажется? Тот спросил: «За что?», а дядюшка ему: «Подумай сам».
— Этот племянник в итоге не
погиб, а бежал в Царство. Видно, что-то да понял.
Новая забота: раньше тебе
никогда не составляло сложности слушать и Змея, и людей, говорящих с тобою.
Сейчас ты не уверен, не прослушал ли каких-то тагайчиных
слов.
— Простите. И, если можно,
повторите еще раз.
— Не важно. Пустяки.
— Ради пустячного дела Вы бы не
пришли, я знаю. Но как раз когда говоришь о важном,
многие слова пропускаешь как самоочевидные. А я такие сокращенные речи понимаю
с трудом: по-мэйански, да и по-арандийски
тоже.
Она повторит. Или попробует
высказать то же самое по-другому:
— Вы, мастер, выстраиваете
вокруг себя стену. Отгораживаетесь ею от всех.
— Что верно, то верно.
— От всех, и от меня тоже. Но
понимаете: я уже внутри. За Вашими стенами.
И сие
тоже – истина пред Господом. И опять-таки, никому от того не легче.
— Что же Вы молчите?
Ты встанешь так, чтобы ей
видеть тебя.
— Потому что, Гайчи, подобную тайну надобно хранить, как если бы
укрывал в дому своем друга, обвиненного в государственной измене. Что я и
делаю. И сам же громче всех сетую: где он, бедный мой товарищ? Схвачен ли уже?
Всё — пущей скрытности ради.
— Только что же с самим Вашим
другом? И чего Вы хотите от него?
— Да ведь не знаю я, какого
ухода требуют Тайны. Чем кормятся, где спят… Отсюда
вся неловкость и неуклюжесть.
— Неловкость и неуклюжесть
можно преодолеть.
— Наверное, да. С Вашею
помощью.
— Нет, это ты должен ей помочь!
Ты же у нас взрослый и опытный. Она сделала решающий шаг: пришла, начала
объяснение… Черед за тобою.
— «Уже внутри» — это значит, ей
ведомы все секреты моего сердца? «Вы влюбились, и зачем-то скрываете это.
Пытаетесь таиться, да не слишком успешно. Хорошо же Вы, мастер Чангаданг, соблюдаете наставнический обычай…»
В Доме Печати тогда ты не
разобрал, о чем Тагайчи перед твоею беседой с Ниарраном расспрашивала другого газетчика. Человека
примерно твоих лет, приметной западной внешности. Но ты слышал, как в конце
разговора она воскликнула, чуть громче, чем следовало бы при посторонних: «Так
это Вы мастера Ниаррана имели в виду?». Прозвучало не
удивленно, а скорее, сердито. И теперь тебе известно, что это значило.
В Первой
Ларбарской позавчера ты застал разговор тамошних
главных болтунов: младшего Чамианга, Таморро и еще кого-то. «У молодой госпожи Мумлачи есть знакомый, некто Лилия. Родом, ясное дело, из Гандаблуи, но не древлень, а
какая-то гремучая смесь племен. Служит в Доме Печати, на тамошнем беспроводном
телеграфе или вроде. Он нашептал ей, а она передала Робирчи:
красотка наша, барышня Ягукко,
отвадила Бирчи не по какой другой причине, а потому,
что на нее теперь запал “некий знатный арандиец”.
Ясное дело, Бирчи решил, будто это наш местный Змий.
Не стерпел, устроил девушке объяснение. Она ото всего отперлась. Теперь
выходит: Змий не при чем, а таскается к ней, наоборот,
тот малый из «Доброхота», который со Змием беседу вел. Писака
тоже, будто бы, самого Мемембенга прямой потомок. И
большой поэт, песенки пишет. Чанчибар наш однажды с ним на пару выступал на Дне Стихотворцев…»
Чамианг отозвался:
— Ну, и слава богам. Чем
полюбиться Змию, лучше сразу повеситься.
Ты, вопреки обычному своему
правилу, вмешался:
— Вешаться не стоит. А вот
заткнуться не мешало бы.
Болтуны
не ожидали такого. Слегка опешили.
— Нету нечистых уст, есть поганые уши — глубокомысленно отозвался все тот же Чамианг.
— Пока есть. Берегите их,
коллега. Возможно, без ушей Вашей голове будет одиноко.
— Я вообще-то Ваши имел в виду.
— Щадя мои уши, Вы сохраните и
свои.
— А иначе что? Драться будете?
На поединок вызовете?
— Вы сами только что подсказали
мне способ расправы. Нет, драться я не стану. Сделаю над собой усилие и
проникнусь к Вам беспочвенным благорасположением.
— О, нет! Только не это!
Крапчатый замечает:
— Очень остроумно. Исполин был
бы доволен: его школа красноречия! И после этой перебранки ты решил: полдела
сделано. Ты собирался окоротить университетских сплетников — и свершил сей
подвиг. Остальное, а именно, приглашение Гайчи к нам,
может подождать…
Оказалось, не может.
Теперь уже она нарочно ждет,
когда ты очнешься от своих размышлений. Дождавшись, вскидывает голову. Говорит:
— Подойдите поближе, мастер. И
снимите очки.
Тяжкое дело — толковать с
неразумными пожилыми заморскими учеными. Всё надобно объяснять словами.
В самом деле, подойди. Очки на
стол. Руки — ей на плечи. Она обнимет тебя. «Кинуться на шею»? Название не
подходит к действию. «Ухватить за бока» — вернее, хотя по-мэйански
это, кажется, звучит грубо.
Ее щека возле твоей щеки.
Совсем еще детская, мягкая кожа, не высушенная пудрами и прочими женскими
снадобьями. Если бы еще ты не боялся оцарапать ее своей
щетиной… Боярич в изгнании не считает должным
бриться дважды в день, как положено по обычаю Золотой Столицы.
Никого, никого ты не ждал.
Великой дерзостью было бы тебе ждать этой женщины. А другие тебе не нужны.
Скажи это ей. Не можешь
сказать? Ты можешь. Просто не осмеливаешься.
Объятие ее крепко, но не так
тесно, чтобы ты не мог чуть отстраниться и
погладить ее. Волосы, лоб, щеки, шею под воротничком полотняной рубашки. И
опять — ладонями по плечам. Под рукавами рубашки и куртки ты чувствуешь ее
мышцы. Еще бы: немалая сила нужна в вашем ремесле, хотя бы когда тянешь крючки.
Был бы ты, как говорят мэйане, «скрытый страмец» —
то-то тебе нравились бы такие руки у мальчишек… Тем
желаннее, когда это руки женщины.
Губы ее открылись тебе, приняли
твой поцелуй. Вот только храбрости начать было у нее явно больше, чем решимости
продолжить. Ответ был — но ответ «да», не больше. Или нынче не принято
целоваться так, как в Аранде в пору твоей юности? Или
ты на вкус оказался не столь хорош, как ей представлялось?
— А сам ты?
— Что, Змей?
— Самому-то тебе — неужели тоже
хотелось чего-то другого?
Тебе самому…
Похоже на первый день в Войске.
Ты ясно понял: порядки здесь устанавливаешь не ты. Остается в пределах правил,
заданных тебе, действовать и держаться как можно лучше.
— Ты хотел быть мудрым
учителем. Осадить сей натиск, взять руководство на себя. А теперь решил
подчиниться?
— Не забывай: я давно уже так
решил.
Она доверяет тебе как мужчине.
Понимает: ты не обидишь ее. Не захочешь обидеть. Знать бы только, что тут
обиднее: холодность или слишком скоропалительная страсть.
Или ей просто важно было
осмелиться. Прийти к мастеру, прикоснуться к нему, поцеловаться. А уж как
именно это получится и что будет дальше, на то она не загадывала. Собственно,
как и ты не стал бы загадывать.
— Я хочу проверить.
Взглянуть внутрь ее тела. Едва
ли ей надобен мужчина как мужчина. Но, может быть, тут потребность иного
свойства. Нужно утешение после несчастливой любви. Что-то, что помогло бы
восстановить веру в свои силы. Она знает: ты не откажешь ей в том, что ей
необходимо. А что для мужчины радостнее такого доверия от женщины?
Человеку следует любить себя.
Особенно свое тело. Иначе — дурное обращение, небрежение и многие недуги. Если
для этой любви надобно, чтобы кто-то желал тебя, — значит, так надобно.
— Я против.
Не хочу. Это нечестно. Может быть, для тебя она и «предмет наблюдения», но не
для меня.
— Я посмотрю.
Ты глядишь на нее. Бенг не сразу, но все-таки позволяет тебе применить Змеево ясновидение.
— Ну, понял?
Нет. Ничего похожего на
«болезненное желание» нет. Если эта женщина и чувствует тягу к кому-то — то именно к этому мужчине, к
тебе.
— Хорошо, когда Вы так
улыбаетесь, мастер. Как в лечебнице иногда при осмотре. Значит, Вы уже
поставили диагноз?
— Не назвал бы положения
угрожающим. Оперативное вмешательство не надобно.
— А что надобно? — спрашивает
она. И теперь уже сама отстраняется.
Ты не отпустишь.
— Если у Вас и есть недостаток,
Тагайчи, то один: недоверие к себе. Недооценка, и
притом весьма легкомысленная, собственного совершенства. А ведь себя Вам нужно
ценить высоко. Заботиться о себе бережно. Не дать никому разорить Ваши
сокровища.
— Не бойся, она знает: ты змеец. Можешь лишний раз не напоминать.
— Не придирайся, Бенг. Говорю, как умею.
— «Ценить»! Кто бы говорил о
верной самооценке!
— Уж
какая есть. Выработанная долгими нашими с тобой
совместными трудами.
— Конечно! Как смеет дитя не
гордиться собою, если ее изволило отличить такое светило, как ты…
— Если даже такое чудовище, как
я, склонилось перед нею.
— Ах, ты склонился? Покорился?
И уверен, что не превысил еще смелости ее замысла?
— Не знаю. Но скоро превышу, не
беспокойся.
— Ей работать с тобою: завтра,
послезавтра, в ближайшие два года. Что, если ты окажешься мстительным
влюбленным? Приходится тебе уступить, во избежание худшего…
— Еще спроси, не подозреваю ли
я, будто она всё это делает, чтобы смягчить сердце злобного наставника.
— С тебя сталось бы вообразить
и такое.
— Она же знает: по части работы
сие ничего не изменило бы.
— Да. Ты — оплот Закона.
Человек великой верности долгу. Принимай награду: тебя есть, за что полюбить.
— А я не вижу разницы, любят ли
«за что-то» или просто так. Главное — чтобы любили.
— Да, ты же всех насквозь
видишь. Исключительная личность!
— А что, Бенг,
я могу ей предложить помимо собственной исключительности?
— Она всего на год старше
твоего сына.
— Что поделаешь…
— Она едва ли знает…
— Помолчи.
Объятие теснее. Ты проводишь
ладонью по ее груди. Легкое движение ее плеча вверх. Это ответ тебе: да, вот
так. Снизу вверх и по кругу. Учись, запомни, как бывает, когда у женщины
по-настоящему красивая грудь. Не маленькая и не большая, ровно такая, как тебе
всегда мечталось. Только наяву ты таких женщин прежде не встречал.
А ведь сама Гайчи
и не думала распоряжаться тобою. Просто потянулась развязать узел кожаной
ленточки у тебя на волосах. Нужно ли это делать? Будешь знать: нужно, хотя по-твоему и удобнее, когда волосы стянуты в хвост. Ты
не возьмешься за гребни и заколки ее прически. Она вскинет руки, разберет это
всё сама.
Смотри, любуйся. Ласкай и
любуйся. Ты говорил: для тебя красиво любое человеческое тело, если оно
способно жить и радоваться жизни. Поэтому ты почти никакую
из женщин не счел бы безобразной. Но она прекрасна. От ее живой жизни радостно
не ей одной, но и всем, кто что-нибудь понимает. И тебе.
Ее руки у тебя под тельняшкой.
Осторожно, ловко она раздевает тебя. А ты раздеваешь ее. Не так уж сложен этот мэйанский девичий наряд.
Она смущается? Немного — и
только до тех пор, пока ты обычными, человеческими глазами не оглядишь ее.
Совершенные, соразмерные черты. Когда-то ты мог себя считать
художником-любителем. Расскажешь ей когда-нибудь, как это было: работа по
дереву, резьба в старом стиле джарингау,
особенно нравилась тебе тем, что ничего нельзя поправить. Одна неверная
черточка — и всё, заготовка испорчена. В настоящем твоем ремесле ты в последнее
время часто занят исправлением ошибок, допущенных другими. В искусстве резчика
не так. И в любви. Здесь тоже ничего не поправишь.
А как она смотрит на тебя?
Взором лицедея — насколько веришь ты сам в ту роль, что взялся сыграть? Роль
опытного мужчины, выше любовных речей ценящего точные движения? Единство
подхода к делам служебным и личным…
Ты остановишь ее, когда она
возьмется за узел твоего аинга.
Ты из Кэраэнга, для тебя это полотнище — не одежда, а
дом, носимый на себе. С ним удобнее: не приходится заботиться о
покрывале на любовном ложе. Все остальное — прочь.
Кресло достаточно широко для
двоих. Сядь, притяни ее к себе. «Царское объятие»: женщина на коленях у
мужчины, лицом к лицу, бедрами на бедрах. Непривычный для нее обычай любовной
близости — оттого и негромкое «ах!», когда ты входишь
к ней. И жаркий, мгновенный отклик твоим движениям. Она не просто принимает
тебя, а помогает тебе, помогает разогнаться настолько, сколько ей надобно для
наслаждения. Скоро, слишком скоро — но дай Бог тебе сдержаться!
Вот так. Счастье тела ее,
лучший праздник, какой только может быть для тебя. Без обмана, без шумных
заверений: ты сам поймешь, ты всё сделал как надо. И после ты чуть приподнимешь
ее бедра и выйдешь, и придет черед восторгу твоего тела.
Семя будет растерто по ее
животу, по груди и вверх, до шеи и до ключиц. Кажется, это не показалось ей
противным. Еще один прием змейской ласки. Древние
верили, будто сие полезно: кожа у женщины становится
белее, волосы блестят ярче…
Она почти твоего роста, но
легче, ловчее многих. Ты сумеешь отнести ее в спальню. Руками она обнимает тебя
за плечи, коленями — вокруг пояса, так носят сонных детишек. Уложишь ее,
укроешь, и сам развяжешь все-таки аинг и заберешься
под одеяло рядом с нею.
Чудесная женщина. И страстная,
и нежная. Говорит «ах». И только это, а не иные три дюжины междометий из запаса
женщин, считающих себя большими искусницами в любви.
— Вы не обижаетесь, мастер, что
я молчу?
Змей пересказывает ей твои
мысли? Или она сама уже их читает?
— Нет, конечно, нет. Только не
нужно здесь этого «Вы» говорить.
— А как тогда?
— Выбор невелик. «Ты».
Ладонью — вскользь по твоей
щеке.
— Ты… Странно…
— Я люблю тебя, Гайчи.
— Я тебя люблю.
Словно поправляет: «Не путайте,
мастер: это я Вас люблю. Давно уже люблю, и я знаю, как сделать, чтобы эта
любовь стала нашей с Вами. А Вы, то есть ты — ты лишь отвечаешь мне».
Повернется к тебе, обнимет так,
чтобы ты улегся головой на ее плечо. Женщина, никого и никогда не способная
числить старше, сильнее себя? Дороже мужской защиты и ласки — право самой
защищать и ласкать того, кого она выбрала. Господи, да известно ли ей,
насколько такая ее повадка может быть желанной для мужчины? Не для мальчишки,
кому еще нужна нянька, чтоб донимать ее своими причудами, и
в конце концов сбежать от нее на свободу. Нет: для того мужчины, кому выбор
сильной и умной женщины — самое драгоценное признание его мужества. Она сочла
тебя достаточно сильным и разумным, чтобы принять ее такой — гордой, ни от кого
не желающей зависеть. Воистину, есть, чем гордиться и тебе!
Ты должен будешь доказать свои
слова. Расскажи ей. Именно сейчас, пока тепло любви так жарко между тобой и ею.
Тепло телесной любви. То, что ты должен рассказать, как нельзя больше к месту —
сейчас. Иначе всё, что ты сотворил, обернется ложью, трусливой и подлой.
— Я должен кое-что рассказать
тебе.
— Да, мастер?
— У меня было двое сыновей.
Похоже, ей известно, о чем
пойдет речь. Она прижимается ближе, ладонь ее ложится тебе на волосы.
— Младший родился с тем, что в
старину называли «Змеевой природой».
«Мой бедный мастер, ты сегодня
и так напугался достаточно. Хватит с тебя»:
— Не надо. Не говори, раз тебе
это тяжело.
— Врожденные волшебные
свойства, оборотничество, наследуемый недуг —
относиться можно по-разному, но это существует. Это опасно, но не смертельно
опасно, если только зародыша и мать наблюдают священник, кудесник и врач. В
нашем случае надобные меры приняты не были. Я почти не жил дома, а без меня
жена и ее родичи заплатили взятку, чтобы соответствующие грамоты были
составлены без обследования. В бумагах значилось: всё в пределах обычного. В царские времена за такое казнили — и справедливо.
Мальчик родился, прожил двадцать два дня, жизнь его была одною непрерывной
мукой. Потом он стал Змеем, а потом умер. У меня больше не будет детей, Гайчи. Нельзя исключить возможность, что дитя снова
зачнется таким. А таких детей у меня не будет. Это значит, увы, что не будет никаких. Пожалуйста, Гайчи, пойми
меня.
«Ибо что до меня, то я не
доверяю теперь ни одной женщине. Зато твердо верю, что от
меня, при моих-то мужественности и знатности, всякая пожелает зачать и родить.
В искусности своей я тоже не имею сомнений, и то, что зовут телесной близостью,
могу прерывать, когда пожелаю, если только мне не мешают. Если однажды
попробуешь помешать, я возненавижу тебя. Все пустые людишки, на кого при тебе я
огрызаюсь в Первой больнице, — слишком ничтожны, чтобы
мне, потомку Царей, всерьез ненавидеть их. Какова настоящая моя ненависть, тебе
лучше и не знать: чем меньше знаешь, тем сильнее боишься. Хорошенько запомни
это.»
— Я понимаю. Я ни за что на
свете не сделаю тебе больно. Пусть будет так.
«А вообще-то я очень хотел бы
дитя от тебя. Теперь я это знаю: да, хотел бы. Но мне нельзя.»
— Мне очень жаль. Пожалуйста,
пойми.
— Да.
Молчание. Потом слова — будто в
утешение. Или в укор твоему унынию:
— Но у тебя есть старший сын…
— Есть. Его зовут Лииранда, ему двадцать один год.
— Почему он живет врозь с
тобою?
— Скверно признаться, но я его
почти не знаю. Пока он был маленький, я учился, потом служил в Войске по
второму призыву. Да и после жил не дома, а при службе, в Валла-Марранге.
Пятнадцать лет назад, когда по нашей родительской беспечности брат его погиб, Лииранду оставил при себе дед, мой отец. А скоро я уехал на Чегур.
— Сначала в Камбурран?
— Да, а потом сюда.
— Сын тебе пишет?
— Да, и я ему пишу, хотя реже,
чем отцу. Сейчас Лииранда уже сам в Войске. С дедом
они по-настоящему дружат, на побывку Ранда ездит только к нему.
— Ты скучаешь по ним?
— Едва ли. Я был у них два года
назад…
— Два года! Так давно!
— По чести сказать, личное
общение мало что прибавляет к письмам. Очень дурно с
моей стороны, но это так.
— Тебе вообще тяжело с людьми?
— Нелегко. Но я хотя бы могу
постараться жить так, чтобы ближним сие поменьше
мешало.
Гайчи молчит.
«Вот только с тобою у меня не
получится вести себя, как я привык с другими людьми: соблюдать определенное
расстояние, чтобы не быть друг другу в тягость. Ты совершенно права: от тебя я
если и смогу держаться на расстоянии — то только на таком, как сейчас. И даже
оно слишком далеко для меня…».
Ты не вымолвишь этого. Просто
обнимешь ее покрепче.
— Ты потому и уехал из Аранды? — спрашивает она.
— Пожалуй, так. Мой наставник
скончался. Многие из его учеников и подчиненных тогда стали искать себе иные
места службы. В Валла-Маррангское Училище пришли новые люди… Я не счел, что от моей работы по ту
сторону моря будет ощутимо больше проку, чем по эту.
— Но ведь известно: нигде нет
врачей лучше, чем в Кэраэнге.
— Хотя и там их на самом деле
все-таки не столько, сколько в Коине.
— В Коине?
Разве?
— Есть такая побасенка. Диеррийский правитель однажды
задумался: представители которого из ремесел
составляют большинство среди жителей его столицы? Рыбаки это, солевары, воры
или кто-то еще. Некий жрец сказал ему: у нас в городе больше всего врачей. И
взявшись доказать это, вышел на площадь перед дворцом и согнулся, схватясь за поясницу. Тут же к нему подбежал человек и дал
совет, как лечиться от радикулита. Потом еще двое. И еще четверо. И так далее.
Все жители Коина, от мужей из государственного совета
и до рыночных торговок, предлагали свои диагнозы и свои рецепты. Правитель,
увидав в окошко толпу у дворца, вышел спросить, что происходит. А когда люди
расступились и пропустили его в середину, молвил, обращаясь к жрецу: «Бедняга,
тебе бы следовало носить припарку из собачьей шерсти»… На что жрец ему ответил: «Вот видите,
государь, в Вашем Коине
больше всего врачей. Отрадно слышать, что и Вы едины со своим народом».
— Понятно. Таких знатоков
медицины и в Ларбаре хватает. И всюду, наверное.
— Тем больше оснований у меня
было отправиться туда, где меньше обученных лекарей, и значит, они нужнее.
— А почему ты никогда не
говорил, что при той самой первой холецистэктомии ты
был ассистентом мастера Дангенбуанга?
Дотошное дитя. Услышав от тебя
это имя, не поленилась пойти в книгохранилище, посмотреть в справочнике
сведения о знаменитом лекаре. Тем паче, что и в беседе для газеты ты упоминал
его открытие. Нашла подробное описание того случая, где приведены имена
ассистентов.
— А почему об этом следовало
говорить?
— Ну, все-таки: великая
операция!
— Не думаю, что из меня
получился бы сочинитель воспоминаний.
— А где было хуже: в Камбурране или тут?
— Хуже всего было в Кэраэнге.
Дома без окон на первых этажах,
наверху — частые переплеты, непрозрачные подкрашенные стекла, реечные ставни.
Неизбывная память о прародине на далеком юге, в Араамби,
где надобно было прятать комнаты от слишком яркого солнца. К тому же, жилищу,
как и лицу, надлежит быть непроницаемым для нескромного взора. Прохожие
помнят: направляясь на службу или возвращаясь домой,
негоже глазеть по сторонам. А гуляя с друзьями —
отвлекаться от учтивой беседы с оными. Взгляду остается только золотой
разбрызганный блеск, бесчисленные фонарики Столицы. Да еще отражение
неба на жести, покрывающей крыши. И мостовая из гладких, по-особому выпуклых
камней: словно шагаешь по изгибам чешуйчатого змеиного тела. Попираешь
ногами Бога и никогда не забываешь об этом. Город великой вины. Если для
кого-то подобное ощущение и не основательно, то для тебя — уж точно.
Билиронг перебрался в Малую Царскую лечебницу, знакомую вам еще по практике в
Университете. Звал и тебя туда же, хотя как новичок не имел никаких оснований
заявлять, будто тебя там ждут. Ты едва не решился на другое: занять место в
Лекарской школе, когда один из тамошних хирургов «сменил место службы на место
проживания», слегши после мозгового удара. Ты побывал в Школе после долгого
перерыва, посмотрел на новейшее поколение ребятишек. Старший наставник перед
тем, как принять тебя, занят был обычной работой: наблюдал, как один его
ученик, лет двенадцати, отмеряет и вводит зелье другому, не старше семи. Зелье
быстрого согревания. Сделал укол и гордо отчитался, не столько учителю, сколько
гостю, кивая на младшего: «Нингу нынче менял постель
госпоже из Лиственничных покоев. Справился! А ведь она совсем не двигается и не
слышит, только смотрит. Строгая госпожа!». «Мне следовало держаться лучше. Я
боялся. Когда боюсь, всегда плохо справляюсь с собою» — молвил мальчик Нингу. И, как положено, вытер салфеткой слезы из-под очков.
Темных очков: видимо, с его ящериными глазами врачи и
чародеи Школы отчаялись что-либо поделать. Просто прикрыли их затемненными
линзами, чтобы своим видом мальчик не смущал посторонних.
Когда ты ушел оттуда, твой
Крапчатый тихонько напомнил: дома у тебя на столе несколько дней лежит уже
непрочитанное письмо из-за моря, из Мардийской
области.
Он не просился: «Давай уедем».
Всего лишь намекнул.
«Там действительно не два
учреждения, а одно. Приют для высокородных смертников. Часть из них болеет
одной лишь Змеевой болезнью, а остальные еще и
другими недугами. Подобным же образом в лепрозории одни прокаженные ухаживают
за другими — теми, чье состояние тяжелее.» И ты
соблазнился возможностью уйти. Как в старину: бродить по дорогам в балахоне с
зашитыми рукавами и в белом колпаке, напоминать здоровым людям о том, как это
их здоровье зыбко…
Конечно, сравнение
неверное.
Из камбурранской
жизни ты отчетливее всего помнишь зиму и начало весны. Крутые улочки, где почти
ни одно из строений не имеет равного числа этажей по всей длине. Если
спускаешься, то видишь: начинается дом как одноэтажный, а дальше, вниз по
спуску, у него оказывается еще два уровня окон. Снег на уступах, на ступеньках
лестниц, а при малейшей оттепели — лед. Кое-где съезжание по перилам из
баловства превращается в самый безопасный способ передвижения. Аршинные
сосульки, из-под крыши тамошней больницы они росли, как столбы. Ты гадал:
дорастут ли до сугроба под окошком, или раньше сам он успеет осесть? Сбивать же
их по каким-то причинам считалось неверным.
А потом — Ларбар.
Пестрые вывески, дома из кирпича разного оттенка, а если под штукатуркой, то
тоже многоцветной. Старые деревья посреди города, кое-где тщательно обойденные
строителями зданий и прокладчиками мостовой. Самые ценные еще и обнесены
решеткой и снабжены табличками: кто из великих деятелей прошлого связан с
судьбою сего каштана или тополя. Уличная музыка, шум, трамвайный звон и гуденье
махин, извозчичьи возки с колокольчиками. За четыре года не было еще, чтобы на
твоем обычном пути с Коинской улицы в Университет или
на Водорослевую где-нибудь чего-нибудь не копали, не
чинили, не перестраивали. Грохот молотков, перебранки рабочих, свистки
городового, поставленного управлять движением на сложном перекрестке. И еще
много, много всяческого мельканья и суеты. Нигде больше ты не видал, чтобы
жители города настолько усердно выставляли напоказ, кому что досталось: и
заслуги, и труд, и посредственность, и убожество.
К счастью, это твое жилье тебе
удалось отстоять от настойчивых попыток домохозяина перекрасить стены и
потолок, «перебрать» полы, и от прочих затей по улучшению быта. «Так не
смотрится же!» — уговаривал он, почти просил. Главное — чтобы смотрелось.
Ты заверил, что весьма доволен здешнею тишиной, спокойным окружением, и не
думаешь никуда перебираться, так что осмотр квартиры новыми возможными жильцами
едва ли предстоит в ближайшее время. А тебе удобно, как есть.
Опять ты задумался. Тагайчи отводит волосы у тебя со лба.
— Не обижайся, но здесь ты —
настоящий. В больнице, и вообще на людях — это всё личина,
притворство. На самом деле ты такой, как сейчас.
«Не совсем. На самом деле я
сильнее прижимаюсь к тебе. И руку держу не на запястье у тебя, а на груди. Как
надобно: движение снизу вверх и с «востока» к «западу», остановленное так,
чтобы серединой ладони четче всего принять это прохладное, мягкое свечение.
Свет, воспринимаемый кожей, а не глазами.
Никогда, никогда я этого не
забуду. Можешь делать всё, что хочешь. Остаться или уйти, или совсем уйти, к
кому тебе угодно — я оттого не стану меньше твоим. И всегда буду чувствовать в
ладони твой свет. Всегда, Гайчи. Даже если однажды не
смогу быть нужным тебе.»
— В операционной ты, стало
быть, ассистируешь поддельной личине?
— Нет. Пожалуй, там ты тоже
настоящий. Но в остальном…
— Так и есть. Мне так легче.
— Я понимаю.
— Тебе очень стыдно бывает за
меня?
— Стыдно? За что?
— За мою исключительную
любезность и доброту в общении с окружающими.
— Нет. Уж тогда, скорее, за
них. Ты ведь почти никогда ни на кого не сердишься без причины.
«Почти»! За одно это словечко
будь благословенна твоя женщина!
Ты смеешься, и поначалу ее это
испугало. Будто ты счел ее слова нелепыми. Но она поняла. И тоже улыбнулась
тебе.
— Спасибо, Гайчи.
Хорошо ты сказала: «почти». Всё правильно. Буду стараться, чтобы такие
исключения повторялись как можно реже.
Ты уже целых полчаса не целовал
ее. Так чего же ты ждешь?
Неправда, будто ей незнакомо
сие искусство. На этот раз — крепкий, глубокий поцелуй.
— Мне многому придется учиться.
— Тебе? Чему?
— Иначе вести себя.
— По мне, лучше всего так, как
есть.
«Возьмешься ты, мастер,
работать над своим поведением — неровен час, еще хуже выйдет. В самом деле, уж
пусть всё останется, как есть.»
— У меня давно не было женщины.
Должно быть, я сделал тебе больно.
Сказал и сам задумался: давно —
это сколько? Три дня? Три месяца? Полгода? Шестнадцать лет? Или двадцать шесть
с половиной, считая с тех пор, как ты осознал себя мужчиной?
— Нет, что ты, нет! Было очень
хорошо. И сейчас хорошо.
— Ты, пожалуйста, говори, когда
тебе будет неприятно, неловко, трудно.
— Скажу, если…
Только вряд ли. Ты… Ты же всё чувствуешь.
«Ты же владеешь ясновидением.
По слухам, ты боль другого человека можешь воспринимать без дополнительных
подсказок…»
— Заморские привычки могут
весьма раздражать.
— Да нет же! Ты и не можешь
быть мэйанином… А я что
делаю неправильно?
— Я скажу. Если будет случай,
скажу.
— Арандийская
женщина, наверное, должна быть совсем другой? Не такой… нахальной?
И без веснушек?
— О, да. Набеленной
и с киноварью на губах.
— Так киноварь — это же яд? В
ней же ртуть?
— Да, яд. И в устах, в речах покорной
служанки должна содержаться не меньшая доля яда.
— Не знаю, получится ли у меня.
Но я попробую.
«Хотя бы этот твой ответ
доказывает уже, что ты сие отлично умеешь.»
— А что ты имеешь против
веснушек? Как я слышал, в Мэйане они ценятся как наследие древней Дибулы…
— Когда их умеренное количество
и весной, это ничего. А если столько — и круглый год?
— Естественное явление для
кожи, чувствительной к солнечному свету. Ничего нездорового в этом нет.
— Но некрасиво.
— Ничуть. Не вздумай их
выводить: составы, которые для этого продаются, ртути все-таки не содержат, но
оттого не менее вредны.
— Ладно, не буду.
— Дело не только в арандийских обычаях, но и в моих
собственных.
— Которые
это?
— Например, я и не подозревал,
что когда-нибудь мне нравиться будет вот так лежать: рядом с тобою, полностью
раздевшись. Да, это стыдно, отчаянно стыдно, но и приятно тоже.
— Ты стесняешься меня?
— Не тебя, а перед тобой —
своего тела, своих повадок.
— Как хочешь, но это напрасно.
Ты очень хорош собою, мастер.
— Образец змийского
благообразия.
— Не смейся.
— Я не смеюсь. Но таких
неловкостей будет еще много.
— Ничего. Всё это преодолимо.
«Вот и начнем. Скажи: будет ли
нарушением мэйанского понятия о приличиях, если я
сейчас пойду приготовить чай?»
— Можно наглое предложение,
мастер?
— Да?
— Что, если я сварю тебе кофе?
Крапчатый прав. Ты слишком долго собираешься.
— Хорошо.
Вот, оказывается, каков способ
заслужить взгляд твоей любимой, полный самой живой благодарности. Она ждала
ответа: «Нет, нельзя»? Должно быть, не без оснований…
— Только я тогда попрошу у тебя
что-нибудь вроде простынки.
Ты достанешь из сундука аинг для себя. И еще один — для нее. Домашний,
подходящий и для женщины. Поди в рабочую комнату,
обуйся сам и принеси ей башмаки.
Аинг она повязала не на поясе, а поверх груди. Точно так, как делают это
злоязычные женщины Аранды. Всё правильно.
По дороге на кухню покажи: тут
ванная, тут уборная. Еще один признательный взгляд. Как просто угодить
человеку, если заранее ты его хорошенько запугал. «У мастера Чангаданга свои порядки, в доме у него, пожалуй, ничего и
тронуть нельзя…»
На кухне ты зажжешь огонь в
горелке под чайником с водой. Гайчи придет. Поднимет
крышку на глиняном, почти шарообразном чайничке, увидав его на столе. Такие
емкости, как тебе объяснили в лавке, лучше всего годятся для травяного чая.
Заметит внутри соринку,
соломинку: осталась от упаковки. И поглядит на тебя, и приведет ладонью по
твоей руке. Ничего не скажет. Но: «Ты, оказывается, всё-таки ждал меня.
Глупый-глупый мастер, да отчего же ты так боишься в этом сознаться?»
Или наоборот: «Ты нарочно всё
так оставил, чтобы я видела, как серьезно ты готовился к моему приходу. Что же,
зрелище поставлено убедительно. Мои поздравления!»
«Я просто боюсь сделать
что-нибудь неправильно.»
«Это мы с тобой проходили: там,
в больнице. Страх как важнейший навык лекаря. Я тоже боюсь, как видишь.»
«Значит, всё хорошо.»
«Вот именно.»
И чай будет заварен, и кофе с
сахаром вскипячен в кофейнике. С чашками можно вернуться в спальню. Иди вперед,
открой тамошний зеленый светильник. И поставь на одеяло поднос.
Вот так, друг против друга,
сидя на постели. Ты и она.
— В лечебнице, боюсь, я не
смогу держаться с тобою по-другому, не как старший коллега.
«Представь себе, я об этом тоже
думала.»
— Конечно. Всё будет, как
раньше.
— Ничто уже не будет так, как
раньше, Тагайчи. И это хорошо.
— Очень хорошо, мастер!
— Сколько глупостей я успел
тебе наговорить…
Ты тоже с успехом расставляешь
словесные ловушки себе самому. Сродни известному парадоксу: «Все жители Диерри
— лжецы, сказал житель Диерри». К вопросу о том, кого больше всего в Коине. «Я наговорил глупостей, и это — одна из них…»
— О чем ты?
— Хотя бы о том, кому следует
учиться на хирурга, а кому нет.
Улыбка: «Выходит, ты помнишь?
Самый первый день нашей практики…»
«Еще бы мне не помнить! Я
влюбился в тебя уже тогда. Только поначалу не сознавал этого. Оробел, как
мальчишка, от твоей красоты, и начал нести невесть
что…»
«Все уроженцы Кэраэнга — льстецы?»
— Но, кажется, за морем и
вправду не принято, чтобы женщина работала лекарем?
— Не совсем так. Чаще всего арандийская женщина-врач в старину не имела ранга, как и
сейчас не имеет ученого разряда, но числится помощницей при ком-то из своей
родни мужского пола. В остальном она может быть вполне самостоятельна. Среди
хирургов женщин мало, да, но и такая служба для них не невозможна. Считается:
если есть задатки, их надобно развивать, у мужчины ли, у женщины…
— Это хорошо.
— У тебя, Тагайчи,
задатки есть. По самым строгим меркам — есть, и немалые.
Лекарский дар. И как я могу видеть, развивается он сейчас очень неплохо.
— Потому что меня учишь ты.
— У меня, по сути, раньше
никогда не было учеников. Ты и сама могла заметить: наставнического опыта очень
мало. И главное, чего я боюсь, — испортить твой природный дар.
— Ты не испортишь. Как ты
работаешь — достаточно видеть это, и никакие наставления с этим не сравнятся.
Не обижайся, что я об этом говорю, но это очень красиво, очень… точно, и… не
знаю, как назвать, но это прекрасно!
«Все жительницы мэйанского юга — мастерицы смущать мужчин чрезмерною
похвалою?»
«Это тебе на будущее. Попробуй
только не стать таким, каким я тебя вижу!»
«Сие желание взаимно.»
«Стану. Еще и не такою стану!»
«Постараюсь дожить, дождаться.»
«Да уж, пожалуйста.»
Ты отнесешь чашки и поднос на
кухню. Когда придешь, опустишь крышку на светильнике. Развяжешь аинг, ляжешь. Гайчи уже забралась
под одеяло и аинг тоже сняла.
— Ты знала, что я тайком
любуюсь тобою — там, в лечебнице? Как славно у тебя получаются уже многие вещи,
важные в нашем ремесле. Как ловко и как спокойно ты работаешь.
— Мне очень страшно было, что
ты меня будешь ругать… Нет, даже не в этом дело.
Просто страшно было сделать что-то не так. Ведь ты бы это заметил, и тогда…
— А если бы я не заметил, разве
ты не старалась бы?
— Ты все равно бы узнал. И
тогда — лучше сквозь землю провалиться.
— А еще я делал вид, будто
сплю, а сам глядел на тебя. Это ты тоже знала?
— Иногда мне казалось: да. Но я
не верила. Ты — и вдруг…
— Пожилой наставник из-за моря
не способен понять женской красоты?
— Скажешь тоже…
— Как женщина ты совершенна. И
не годится тебе не признавать этого. Горячая, ласковая. Не просто умный
человек, а еще и умная женщина. С тем самым женским умом, о котором учат арандийские мудрецы.
— Это как?
— У мужчины ум один, в сердце.
А у женщины есть еще и другой. Помещается он, по их расчету, вот тут: на
ладонь повыше створочки.
— Что-то новое в анатомии.
— Скорее, древнее.
— Какое там «совершенство»! Для
кого-то, может быть, да. Это не значит, что для всех и всегда. Да это и не
важно.
— Для меня. Хотя и не во мне
дело.
— Именно в тебе.
«Погоди. Когда ты так
прикасаешься — хорошо, славно. Но понимаешь ли ты, что этим не согреваешь, а
разжигаешь меня?»
«Конечно. Именно это я и делаю.»
«Еще не сейчас. Подожди.»
«Будь
по-твоему.»
— Скажи: как ты узнала, что
бывает в любви между женщиной и мужчиной?
«Ну и вопрос! Я это всегда
знала. По крайней мере, несколько последних тысячелетий…»
— От папы. Лет в десять.
— В семье заведено, что о таких
вещах говорится с батюшкой? А не с мамой, не с подругами?
— Да. Мне кажется, ему не
хотелось, чтобы я это услышала в первый раз от ребятни на улице. Вот он и
рассказал.
— В ученых врачевательских
выражениях? Или как сказку?
— Нет, так бы я не поняла.
Простыми, обычными словами. Но, конечно, по науке. Чтобы я не боялась, когда в
первый раз девичьи дела начнутся.
— Это хорошо. Я с матерью о
вещах, связанных с мужской телесной жизнью, говорить бы не мог. Никогда, не при
каких условиях.
— А твоя матушка…
— Умерла, когда мне было
одиннадцать.
— Прости.
— Расширение
аорты.
— А ты тогда уже начал учиться
врачеванию?
— Да. Ходил не только в обычную
школу, но и в лекарскую.
— Ты понимал, что с матушкой?
— Понимал.
— Тяжело…
— В Кэраэнге,
в детстве у меня было так: две половины дома, мужская и женская. С пяти лет я в
комнаты женщин своего семейства приходил, только если позовут.
— И потом батюшка твой больше
не женился?
— Да.
«Означает ли это, что быт без
женщин тебе привычнее?»
«Да. Присутствие в доме
хозяйки, госпожи — я это успел забыть.»
«Не стану я у тебя хозяйничать.
Разве что ты сам очень этого захочешь.»
«Не надо.»
«Но ты и не ждал от меня
жалости к бедному сироте… Ведь так?»
«Благослови тебя Господь, что
ты этого не делаешь.»
— А тогда, в свое время, ты
хотел жениться?
— В пятнадцать лет? Да,
пожалуй. Думал, что у меня как у начинающего лекаря всё получится лучше, чем у
многих моих ровесников: я больше знаю о телесной человеческой жизни, лучше
владею собственным телом… К тому же, к свадьбе
предполагались красивые наряды, много подарков, путешествие к морю. Сам Кэраэнг, конечно, тоже стоит на море, но незастроенное
побережье — это совсем другое…
— Понятно.
— А еще: когда ты маленькая
была, тебя родители укладывали вместе с собою, в свою постель?
— Бывало. Только Ничи обижалась. Это моя старшая сестра. И они перестали.
Только изредка, но тогда уж обеих сразу. Зимой, чтобы теплее было.
— А что у тебя было раньше:
первый лунный срок — или опыт того, что у девичьего тела есть свой способ
наслаждения?
— Нет: срок, конечно, раньше.
— Очень больно было?
— Ну, скажем так, ощутимо.
— А теперь?
— Пока девушкой была — да,
бывало больно. В последнее время — нет.
— Хорошо… А
то, что зовется лунным помрачением?
— А это что такое?
— Приступы беспричинной
раздражительности и злости перед приходом срока.
— Злости? Едва ли. Но бывает:
увидишь на улице какую-нибудь бездомную собаку или бродягу нищего — и в слёзы…
— В Четвертой лечебнице однажды
такое было, верно? Осмотр…
— Да, тот усатый дядька, с ножевым. Позор — лекарю разреветься!
— Ты сдержалась.
— Но ты… Ты всё, всё
чувствуешь, мастер…
— Я догадался: дело не в
недужном, а в твоем собственном состоянии.
— Тем хуже.
— Ничего. В какой-то мере он
сам искал жалости особого свойства: «Вы, мастера, делайте, что надобно, за меня
не переживайте: как-нибудь потерплю…»
— Может быть, тут всё дело в
голосе. Этакий низкий, рыхлый тон, сам со слезой.
— А для тебя голос мужчины
много значит?
— Конечно! И не только мужчины,
голос женщины тоже. А особенно мне нравятся такие голоса, как у тебя.
— Это
какие?
«А ты не знал, как я в тебя
влюбилась? Что было первым впечатлением? Или одним из первых?»
«Голос? Говорящий
глупейшие мерзости?»
«Не думай, будто я при первой
нашей встрече особенно пристально следила за содержанием твоих речей. Звук
голоса был важнее. И по нему я поняла всё, что мне было надобно.»
— Такой…
Твердый, временами жесткий. Всегда негромкий. Ровный,
без тех переливов, которыми многие гордятся, будто они сильно украшают мужчину.
Спокойный. И иногда такой, что идет из самой глубины, от всего тела. Лицедеев,
певцов нарочно учат этому…
— Нет, певческих способностей у мена начисто нет. Возможно, это просто навык дыхания. В
Школе его в самом деле отрабатывали
— Врачу тоже важно правильно
дышать.
— Да. Хирургу особенно. И
отчасти ты это уже умеешь.
— Что не значит, будто дальше
можно не учиться.
— Да.
— А у тебя как было? Ты как
узнал — про то, что у мужчины бывает с женщиной?
— Впервые — из книги.
— Ну, да. В Аранде
же это всё написано в особых книгах — не в учебниках по естествознанию, а в
старинных, по искусству любви?
— Ты что-то из этого читала?
— Нет. Только пересказы. Но они… В общем, не совсем на приумножение знаний были рассчитаны.
— Если хочешь, можем как-нибудь
с тобой разобрать что-нибудь из подлинника.
«Только едва ли ты найдешь там
что-то разительно новое для себя.»
«Всё равно любопытно. Но
практика, по-моему, важнее и в этом тоже»
«Прости. Я, кажется, заболтался.»
«Ничего. Но я хочу к тебе.»
«Да.»
Ты перекатишься на спину и
спросишь:
— Возьмешь меня?
Гайчи отзовется не сразу. Но ответит:
— Да!
И возьмет тебя. Бережно и
крепко охватит твои бедра своими. Движения неспешные,
точно в лад твоим. До самого края, по краю, но не
через край твоего телесного счастья. И ясная, живая радость ее — будто вдох,
когда из-под воды пробиваешься на воздух.
Можно долго, долго лежать вот
так. Ты как опора для нее. Как дерево на волнах —для
пловца, что выбрался отдохнуть.
— Тебе не тяжело?
— Нет. Не бойся. Очень хорошо.
«А то, что ты…
Что мне удалось больше, чем тебе?»
«Всё правильно. Я и хотел,
чтобы в этот раз было так. Так еще часто будет — если будет, конечно…»
«Будет! Если ты сам захочешь.»
«Захочу. Не обижайся.»
«Какая обида, что ты…»
— Пятое число месяца Плясуньи
тысяча сто восемнадцатого года Объединения. Самый счастливый день моей жизни.
— Ох, мастер…
А для меня это еще и самый лучший день рожденья.
— У тебя сегодня был день
рожденья?
— Да. То есть уже вчера.
Двадцать три года.
— Напрасно гости ждали за
столом?
— Нет. Я никого не приглашала.
— Останешься со мной до утра?
— Конечно. Если можно…
— Отчего же нет?
Она обнимет тебя крепко-крепко.
Потом переберется, ляжет рядом.
— Мы могли бы жить вместе, Гайчи.
«Ты хотел бы?»
— Условие для этого одно, хотя
и весьма дурацкое.
— Какое?
— Твой первый лекарский разряд.
Независимость от меня как от наставника.
— Можно подумать, я
когда-нибудь перестану учиться у тебя!
«И не воображаешь ли ты, будто
я от тебя завишу? По-твоему, любовь что-то общее имеет с зависимостью? Если да,
то ты ничего, ничего не понял из того, что здесь было между мной и тобой
сегодня. И едва ли когда-нибудь поймешь.»
— Рано или поздно это
произойдет. Иначе — позор мне как учителю. Но я говорю не об этом, а о более
простой вещи: об университетских порядках. Работать с тобой я буду продолжать,
как бы ни сложилось…
— И я очень этого хочу.
— Значит, те, кто мог бы нам
помешать, не получат повода это сделать. Держаться с вызовом, открыто заявлять
о своей любви — возможно, но не знаю, надобно ли. Сложностей это даст
достаточно, а делу на пользу не послужит.
— Ну и не надо.
— Я не знаю еще, смогу ли я по
действующим мэйанским законам получить развод. По Закону, перед Богом, мой брак
давно утратил силу, но…
— А это обязательно?
— Что?
— Развод и прочие казенные
штуки.
— Для меня — нет.
— Для меня тоже. Я люблю тебя.
Всё остальное не важно.
— И я тебя люблю.
В Войске, в первый твой призыв,
лежа без сна после самых трудных тогдашних дней, после ледяного ветра, работы и
суеты, ты мечтал о Женщине. Не о супруге своей и не о ком-то из тех, кого тебе
доводилось встречать, а вот об этой женщине. Именно такого роста и сложения,
точно с такими волосами, руками, бедрами, коленями… Кто же знал, что тогда она
еще не родилась? В более спокойные часы ты мог уговаривать себя, что на самом
деле тянешься к томным и чопорным барышням во вкусе Царской Столицы. И только
изредка признавался сам себе: тебе, Лингарраи, нужна
вот такая женщина. «Мечта морского пехотинца»…
Да, это она. Твоя любимая
женщина — Тагайчи.
Ее дыхание ровнее, глубже.
Всего на несколько мгновений, потом она очнется.
— Засыпаешь?
— Нет. Немножко.
— Засыпай. Я разбужу тебя.
— «Разбужу тебя»… Как хорошо
это звучит!
— Что же тут хорошего? Вставать
рано. Утром уроки, работа…
— Ничего.
— Ты приходи сюда, когда
захочешь. Вечерами, если не на дежурстве, я всегда здесь. И всегда буду ждать
тебя.
— Мастер…
Она уснет, повернувшись на бок,
к тебе спиной. Ты бы тоже уснул…
Почти неслышный шорох Змеевой чешуи по волокнам циновки.
— Ну, что? Доволен? Счастлив?
Блаженствуешь?
— Именно так, Бенг. Доволен. Счастлив. Блаженствую.
— Все-таки ты не мог
воздержаться от мерзостей. «Разряд»! Тоже мне, поборник женской образованности.
«Польза дела прежде всего»… И еще: тебе непременно
надо было предложить ей пожениться в таких выражениях, чтобы она отказалась?
— Я не могу сейчас предлагать
ей это.
— Тогда уж лучше молчал бы.
— Развода сие
не отменяет.
— И с днем рожденья ты ее не поздравил…
Подарка не припас…
— Я не знал. Погожу до утра,
придумаю что-нибудь.
— Это не должна быть вещь.
Скорее, какое-то действие, событие.
— Операция посвящается тебе?
— Примерно. Но это выдумал не
ты.
— Ладно. Соображу.
Змей потягивается.
— А вообще, Человече, я готов
согласиться с тобою. Хорошо!
Крапчатый свернется на циновке возле кровати. Ты уляжешься за спиною у Гайчи, обхватишь ее. И вы тоже уснете: ты и твой Бенг.
Самый счастливый день.